Всю ту же линию можно проследить и на лицах мелких, на тысячах отдельных биографий.
Вот у меня под рукой энциклопедия, правда некстати – литературная, да ещё старая (1932 год), «с ошибками». Пока этих «ошибок» ещё не вытравили, беру наудачу букву «К».
Карпенко-Карый. Будучи секретарём городской полиции (!) в Елисаветграде, снабжал революционеров паспортами. (Про себя переводим на наш язык: работник паспортного отдела снабжал паспортами подпольную организацию.) За это он… повешен? Нет, сослан на… 5 (пять) лет… на свой собственный хутор! То есть на дачу. Стал писателем.
Кириллов В. Т. Участвовал в революционном движении черноморских моряков. Расстрелян? Вечная каторга? Нет, три года ссылки в Усть-Сысольск. Стал писателем.
Касаткин И. М. Сидя в тюрьме, писал рассказы, а газеты печатали их. (У нас и отсидевшего-то не печатают.)
Карпову Евтихию после двух (!) ссылок доверили руководить императорским Александринским театром и театром Суворина. (У нас бы его, во-первых, в столице не прописали, во-вторых, спецчасть не приняла бы даже суфлёром.)
Кржижановский в самый «разгул столыпинской реакции» вернулся из ссылки и (оставаясь членом подпольного ЦК) безпрепятственно приступил к инженерной деятельности. (У нас бы счастлив был, устроившись слесарем МТС.)
Хотя Крыленко в «Литературную энциклопедию» не попал, но на букву «К» справедливо вспомнить и его. За всё своё революционное кипение он трижды «счастливо избежал ареста», а шесть раз арестованный, отсидел всего 14 месяцев. В 1907 году (опять-таки год реакции) обвинялся: в агитации в войсках и участии в военной организации – и военно-окружным судом оправдан! В 1915 «за уклонение от военной службы» (а он – офицер, и идёт война!) этот будущий главковерх (и убийца другого главковерха) наказан тем, что… послан во фронтовую (нисколько не штрафную) часть! (Так царское правительство предполагало и победить немцев, и одновременно пригасить революцию…) И вот в тени его неподрезанных прокурорских крыл пятнадцать лет тянулись приговорённые в стольких процессах получать свою пулю в затылок.
И в ту же самую «столыпинскую реакцию» кутаисский губернатор В. А. Старосельский, который прямо снабжал революционеров паспортами и оружием, выдавал им планы полиции и правительственных войск, – отделался как бы не двумя неделями заключения.
Переведи на наш язык, у кого воображения хватает!
В эту самую полосу «реакции» легально выходит большевицкий философский и общественно-политический журнал «Мысль». А «реакционные» «Вехи» открыто пишут: «застаревшее самовластье», «зло деспотизма и рабства», – ничего, катайте, это у нас можно!
Строгости были тогда невыносимые. Ретушёр ялтинской фотографии В. К. Яновский нарисовал расстрел очаковских матросов и выставил у себя в витрине (ну как, например, сейчас бы на Кузнецком мосту выставить эпизоды новочеркасского подавления). Что же сделал ялтинский градоначальник? Из-за близости Ливадии он поступил особенно жестоко: во-первых, он кричал на Яновского! Во-вторых, он уничтожил… не фотографическую мастерскую Яновского, нет, и не рисунок расстрела, а – копию этого рисунка. (Скажут – ловок Яновский. Отметим – но и градоначальник не велел же бить при себе витрину.) В-третьих, на Яновского было наложено тягчайшее наказание: продолжая жить в Ялте, не появляться на улице… при проезде императорской фамилии.
Бурцев в эмигрантском журнале поносил даже интимную жизнь царя. Воротясь на родину (1914, патриотический подъём) – расстрелян? Неполный год тюрьмы со льготами в получении книг и письменных занятиях.
Абрам же Гоц во время той войны был ссыльным в Иркутске и… вёл газету циммервальдского направления, то есть против войны.
Топору невозбранно давали рубить. А топор своего дорубится.
Когда же Шляпников, лидер «рабочей оппозиции», исконный металлист, был в 1929 сослан в свою первую ссылку (в Астрахань), то «без права общения с рабочими» и даже без права занять рабочую должность, как хотел.
Меньшевик Зурабов, учинивший скандал во 2-й Государственной Думе (поносил русскую армию), не был даже изгнан с заседания. Зато его сын не вылезал из советских лагерей с 1927 года. Вот и масштаб двух времён.
Когда был, как говорится, «репрессирован» Тухачевский, то не только разгромили и посадили всю его семью (уж не упоминаю, что дочь исключили из института), но арестовали двух его братьев с жёнами, четырёх его сестёр с мужьями, а всех племянников и племянниц разогнали по детдомам и сменили им фамилии на Томашевичей, Ростовых и т. д. Жена его расстреляна в казахстанском лагере, мать просила подаяние на астраханских улицах и умерла. И то же можно повторить о родственниках сотен других именитых казнённых. Вот что значит преследовать.
Главной особенностью преследований (не-преследований) в царское время было, пожалуй, именно: что никак не страдали родственники революционера. Наталья Седова (жена Троцкого) в 1907 безпрепятственно возвращается в Россию, когда Троцкий был – осуждённый преступник. Любой член семьи Ульяновых (которые в разное время тоже почти все арестовывались) в любой момент свободно получает разрешение выезжать за границу. Ко гда Ленин считался «разыскиваемый преступник» за призывы к вооружённому восстанию, – сестра его Анна легально и регулярно переводила ему деньги в Париж на его счёт в «Лионском кредите». И мать Ленина, и мать Крупской пожизненно получали высокие государственные пенсии за гражданско-генеральское или офицерское положение своих покойных мужей, – и дико было представить, чтоб стали их утеснять.
В таких-то условиях у Толстого и сложилось убеждение, будто не нужна политическая свобода, а нужно одно моральное усовершенствование.
Конечно, не нужна свобода тому, у кого она уже есть. Это и мы согласимся: в конце-то концов дело не в политической свободе, да! Не в пустой свободе цель развития человечества. И даже не в удачном политическом устройстве общества, да! Дело, конечно, в нравственных основаниях общества! – но это в конце, а в начале? А – на первом шаге? Ясная Поляна в то время была открытым клубом мысли. А оцепили б её в блокаду, как квартиру Ахматовой, когда спрашивали паспорт у каждого посетителя, а прижали бы так, как всех нас при Сталине, когда трое боялись сойтись под одну крышу, – запросил бы тогда и Толстой политической свободы.
В самое страшное время «столыпинского террора» либеральная «Русь» на первой странице без помех печатала крупно: «Пять казней!.. Двадцать казней в Херсоне!» Толстой рыдал, говорил, что жить невозможно, что ничего нельзя представить себе ужаснее. Вот уже упомянутый список «Былого»: 950 казней за 6 месяцев.
Берём этот номер «Былого». Обращаем внимание, что издан он был (февраль 1907) в самую полосу восьмимесячной (19 августа 1906 – 19 апреля 1907) столыпинской «военной юстиции» – и составлен по печатным данным русских же телеграфных агентств. Ну как если бы в Москве в 1937 газеты бы печатали списки расстрелянных, и вышел бы сводный бюллетень, – а НКВД вегетариански бы помаргивало.
Во-вторых, этот восьмимесячный период «военной юстиции», ни до ни после того в России не повторившийся, не мог быть продолжен потому, что «безвластная», «покорная» Государственная Дума не утвердила бы такой юстиции (даже на обсуждение Думы Столыпин вынести не решился).
В-третьих, обоснованием этой «военной юстиции» было: что в минувшие полгода произошли «безчисленные убийства полицейских чинов по политическим побуждениям», многие нападения на должностных лиц, разлив по всей стране политически-уголовных и просто уголовных грабежей, убийств, террора, вплоть до взрыва на Аптекарском острове, где борцы за свободу убили и тяжело ранили за один раз 60 человек. А «если государство не даёт отпора террористическим актам, то теряется смысл государственности». И вот столыпинское правительство в нетерпении и обиде на суд присяжных с его неторопливыми околичностями, с его сильной и неограниченной адвокатурой (это не наш облсуд или окружной трибунал, покорный телефонному звонку) – шагает к обузданию революционеров (и прямо – бандитов, стреляющих в окна пассажирских поездов, убивающих обывателей ради трёшницы-пятёрки) через малословные полевые суды. (Впрочем, ограничения такие: полевой суд может быть открыт лишь в месте, состоящем на положении военном или чрезвычайной охраны; собирается только по свежим, не позже суток, следам преступления и при очевидности преступного деяния.)
Если современники были так оглушены и возмущены – значит, для России это было необычно!
В ситуации 1906–07 годов видно нам, что вину за полосу «столыпинского террора» должны принять революционеры-террористы.
Через сто лет после зарождения русского революционного террора мы уже без колебания можем сказать, что эта террористическая мысль, эти действия были жестокой ошибкой революционеров, были бедой России и ничего не принесли ей, кроме путаницы, горя и запредельных жертв.
Перелистнём на несколько страниц тот же самый номер «Былого». Вот одна из первоначальных прокламаций 1862 года, откуда всё и пошло:
«Чего хотим мы? блага, счастья России; достижение новой жизни, жизни лучшей, без жертв невозможно потому, что у нас нет времени медлить – нам нужна быстрая и скорая реформа!»
Какой ложный путь! Радетелям, им – медлить было некогда, они поэтому дали разрешение приблизить жертвами всеобщее благоденствие! Им – медлить было некогда, и вот мы, их правнуки, через 115 лет, не на той же самой точке (освобождение крестьян), но назад гораздо.
Признаем, что террористы были опережающими партнёрами столыпинских полевых судов.
Несравнимость столыпинского и сталинского времени для нас остаётся та, что при нас расправа была односторонней: рубили голову всего лишь за вздох груди и даже меньше чем вздох.
«Ничего нет ужаснее», – воскликнул Толстой? А между тем это так легко представить – ужаснее. Ужасней, это когда казни не от поры до поры в каком-то всем известном городе, но всюду и каждый день, и не по двадцать, а по двести, в газетах же об этом ничего не пишут ни крупно, ни мелко, а пишут, что «жить стало лучше, жить стало веселей».
Разбили рыло, говорят – так и было.
Нет, не было так! Совсем не так, хотя русское государство уже тогда считалось самым угнетательским в Европе.
Двадцатые и тридцатые годы нашего века углубили человеческое представление о возможных степенях сжатия. Тот земной прах, та твердь земная, которая казалась нашим предкам уже предельно сжатой, теперь объяснены физиками как дырявое решето. Дробинка, лежащая посреди пустой стометровки, – вот модель атома. Открыли чудовищную «ядерную упаковку»: согнать эти дробинки-ядра вместе, со всех пустых стометровок. Напёрсток такой упаковки весит столько, сколько наш земной паровоз. Но и эта упаковка ещё слишком похожа на пух: из-за протонов нельзя спрессовать ядра как следует. А вот если спрессовать одни нейтроны, то почтовая марка из такой «нейтронной упаковки» будет весить 5 миллионов тонн.
Вот так, совсем даже не опираясь на успехи физики, сжимали и нас!
Устами Сталина раз навсегда призвали страну отрешиться от благодушия! А «благодушием» Даль называет «доброту души, любовное свойство её, милосердие, расположение к общему благу». Вот от чего нас призвали отречься большевики, и мы отреклись поспешно, – от расположения к общему благу! Нам довольно стало нашей собственной кормушки.
Русское общественное мнение к началу века составляло воздух свободы. Царизм был разбит не тогда, когда бушевал февральский Петроград, – гораздо раньше. Он уже был безповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпатии – есть черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с ними знакомыми, не только кивнуть им на улице, но даже рукавом коснуться на тротуаре казался уже позор.
А у нас сейчас палачи, ставшие безработными, да и по спецназначению, – руководят… художественной литературой и культурой. Они велят воспевать их – как легендарных героев. И это называется у нас почему-то – патриотизмом.
Общественное мнение. Я не знаю, как определяют его социологи, но мне ясно, что оно может составиться только из взаимно влияющих индивидуальных мнений, выражаемых свободно и совершенно независимо от мнения правительственного, или партийного, или от голоса прессы.
И пока не будет в стране независимого общественного мнения – нет никакой гарантии, что всё многомиллионное безпричинное уничтожение не повторится вновь, что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью – вот этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.
Передовое Учение, как мы видели, не оберегло нас от этого мора.
* * *
Но я вижу, что мой оппонент кривится, моргает мне, качает: во-первых, враги услышат! во-вторых – зачем так расширительно? Ведь вопрос стоял гораздо уже: не – почему нас сажали? и не – почему терпели это беззаконие остающиеся на воле? Они, как известно, «ни о чём не догадывались, просто верили партии» (расхожее место после XX съезда), что раз целые народы ссылают в 24 часа, – значит, виноваты народы. Вопрос моего оппонента в другом: почему уже в лагере, где мы могли бы и догадаться, почему мы там голодали, гнулись, терпели и не боролись? Им, не ходившим под конвоем, имевшим свободу рук и ног, простительно было и не бороться, – не могли ж они жертвовать семьями, положением, зарплатой, гонорарами. Зато теперь они печатают критические рассуждения и упрекают нас, почему мы, когда нам нечего было терять, держались за пайку и не боролись?
Впрочем, к этому ответу веду и я. Потому мы терпели в лагерях, что не было общественного мнения на воле.
Ибо какие вообще мыслимы способы сопротивления арестанта – режиму, которому его подвергли? Очевидно, вот они:
1. Протест.
2. Голодовка.
3. Побег.
4. Мятеж.
Так вот, как любил выражаться Покойник, «каждому ясно» (а не ясно – можно втолковать), что первые два способа имеют силу (и тюремщики боятся их) только из-за общественного мнения! Без этого смеются они нам в лицо на наши протесты и голодовки.
Это очень эффектно: перед тюремным начальством разорвать на себе рубаху, как Дзержинский, и тем добиться своих требований. Но это только при общественном мнении. А без него – кляп тебе в рот, и ещё за казённую рубаху будешь платить.
Вспомним хотя бы знаменитый случай на Карийской каторге в конце прошлого века. Политическим объявили, что отныне они подлежат телесным наказаниям. Надежду Сигиду (она дала пощёчину коменданту… чтобы вынудить его уйти в отставку!) должны сечь первой. Она принимает яд и умирает, чтоб только не подвергнуться розгам. Вслед за ней отравляются ещё три женщины – и умирают! В мужском бараке вызываются покончить с собой 14 добровольцев, но не всем удаётся. В результате телесные наказания начисто навсегда отменены! Расчёт политических был: устрашить тюремное начальство. Ведь известие о карийской трагедии дойдёт до России, до всего мира.
Но если мы примерим этот случай к себе, мы прольём только слёзы презрения. Дать пощёчину вольному коменданту? Да ещё когда оскорбили не тебя? И что такого страшного, если немножко всыпят в задницу? Так зато останешься жить. А зачем ещё подруги принимают яд? А зачем ещё 14 мужчин? Ведь жизнь даётся нам один только раз! И важен – результат! Кормят, поят – зачем расставаться с жизнью? А может, амнистию дадут, может, зачёты введут?
Вот с какой арестантской высоты скатились мы. Вот как мы пали.
Но и как же поднялись наши тюремщики! Нет, это не карийские лопухи! Нет, они бы не просили над собой арестантского следствия! Если б даже мы сейчас воспряли и возвысились – и 4 женщины, и 14 мужиков, – мы все были бы расстреляны прежде, чем достали бы яд. (Да и откуда может быть яд в советской тюрьме?) А кто поспел бы отравиться – только облегчил бы задачу начальства. А остальным как раз бы вкатили розог за недонесение. И уж конечно слух о происшествии не растёкся бы даже за зону.
Вот в чём дело, вот в чём их сила: слух бы не растёкся! А если б и растёкся, то недалеко, глухой, газетами не подтверждённый, стукачами нанюхиваемый, – всё равно что и никакого. Общественного возмущения – не возникло бы. А чего ж тогда и бояться? А зачем тогда к нашим протестам прислушиваться? Хотите травиться – травитесь.