- Я бродягес, - проговорил мальчик.
- Что-о?
- Бродягес, - яснее высказал ребенок.
- А, бродягес! Это по-русски значит - он бродяга, за бродяжество отдан! читал я этот закон о них, о еврейских младенцах, читал... Бродяжество положено искоренить. Ну, это и правильно: оседлый сиди дома, а бродяжке все равно бродить, и он примет святое крещение, и исправится, и в люди выйдет, говорил священник; а тем временем перекличка окончилась, и ундер, взяв под уздцы лошадь, дернул телегу с больными к казарменному крыльцу, по которому длинною вереницею и поползли малолетние рекруты, тянувшие за собою сумочки и полы неуклюжих шинелей. Я стал искать глазами моего Овцебыка; но его не было. Не было его и к ночи, и на другой, и на третий день к обеду. Послали мальчика на квартиру Василия Петровича, где он жил с семинаристами, - и там его не бывало. Маленькие семинаристики, с которыми жил Овцебык, давно привыкли не видать Василия Петровича по целым неделям и не обращали никакого внимания на его исчезновение. Челновский тоже нимало не беспокоился.
- Придет, - говорил он, - бродит где-нибудь или спит во ржи, и ничего больше.
Нужно знать, что Василий Петрович, по собственному его выражению, очень любил "логовища", и логовищ этих у него было довольно много. Кровать с голыми досками, стоявшая на его квартире, никогда долго не покоила его тела. Только изредка, заходя домой, он улаживался на нее, делал мальчикам неожиданный экзамен с каким-нибудь курьезным вопросом в конце каждого испытания, и затем кровать эта опять стояла пустою. У нас он спал редко, и обыкновенно или на крыльце, или если с вечера заходил горячий разговор, не доконченный к ночи, то Овцебык ложился на полу между нашими кроватями, не позволяя себе подостлать ничего, кроме реденького половика. Утром рано он уходил или в поле, или на кладбище. На кладбище он бывал всякий день. Придет, бывало, уляжется на зеленой могиле, разложит перед собою книгу какого-нибудь латинского писателя и читает, а то свернет книгу, подложит ее под голову да смотрит на небо.
- Вы - жилец могил, Василий Петрович! - говорили ему знакомые Челновского барышни.
_ Глупости говорите, - отвечал Василий Петрович.
- Вы - упырь, - говорил ему бледный уездный учитель, прослывший за литератора с тех пор, как в губернских ведомостях напечатали его ученую статью.
- Глупости сочиняете, - отвечал Овцебык и ему и опять отправлялся к своим покойникам.
Чудачества Василия Петровича приучили весь небольшой кружок его знакомых не удивляться ни одной его выходке, а потому никто и не удивился его быстрому и неожиданному исчезновению. Но он должен же был возвратиться. Никто и не сомневался, что он возвратится: вопрос был только в том, куда он скрылся? где он скитается? что его так раздражало и чем он врачует себя от этих раздражений? - это были вопросы, разрешение которых представляло для моей скуки довольно большой интерес.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Прошло еще три дня. Погода стояла прекрасная. Могучая и щедрая природа наша жила полною своею жизнью. Было новолунье. После жаркого дня наступила светлая, роскошная ночь. В такие ночи курские жители наслаждаются своими курскими соловьями: соловьи свищут им напролет целые ночи, а они напролет целые ночи их слушают в своем большом и густом городском саду. Все, бывало, ходят тихо " молчаливо, и лишь только одни молодые учители жарко спорят "о чувствах высокого и прекрасного" или о "дилетантизме в науке". Жарки бывали эти громкие споры. Даже в самые отдаленные куртины старого сада, бывало, доносятся возгласы: "это дилемма!", "позвольте!", "a priori рассуждать нельзя", "идите индуктивным способом" и т. п. Тогда у нас еще спорили о подобных предметах. Теперь таких опоров не слышно. "Что ни время, то и птицы, что ни птицы, то и песни". Теперешнее русское среднее общество отнюдь не похоже на то, с которым я жил в Курске в эпоху моего рассказа. Вопросы, занимающие нас теперь, тогда еще не поднимались, и во множестве голов свободно и властно господствовал романтизм, господствовал, не предчувствуя приближения новых направлений, которые заявят свои права на русского человека "и которые русский человек, известного развития, примет, как он принимает все, то есть не совсем искренно, но горячо, с аффектациею и с пересолом. Тогда еще мужчины не стыдились говорить о чувствах высокого и прекрасного, а женщины любили идеальных героев, слушали соловьев, свиставших в густых кустах цветущей сирени, и всласть заслушивались турухтанов, таскавших их под руку по темным аллеям и разрешавших с ними мудрые задачи святой любви.
Мы пробыли с Челновским в саду до двенадцати часов, много хорошего слышали и о высоком и о святой любви и с удовольствием улеглись в наши постели. Огонь у нас был уже погашен; но мы еще не спали и лежа сообщали друг другу свои вечерние впечатления. Ночь была во всем своем величии, и соловей под самым окном громко щелкал и заливался своею страстною песнью. Мы уже собирались пожелать друг другу покойной ночи, как вдруг из-за забора, отделявшего от улицы садик, в который выходило окно нашей спальни, кто-то крикнул: "Ребята!"
- Это - Овцебык, - сказал Челновский, быстро подняв голову с подушки.
Мне показалось, что он ошибся.
- Нет, это Овцебык, - настаивал Челновский и, встав с постели, высунулся в окно. Все было тихо.
- Ребята! - опять крикнул под забором тот же самый голос.
- Овцебык! - окликнул Челновский.
- Я.
- Иди же.
- Ворота заперты.
- Постучись.
- Зачем будить. Я только хотел узнать, не спите ли?
За забором послышалось несколько тяжелых движений, и вслед за тем Василий Петрович, как куль с землею, упал в садик.
- Экой чертушко! - сказал Челновский, смеясь и смотря, как Василий Петрович поднимался с земли и пробирался к окну сквозь густые кусты акации и сирени.
- Здравствуйте! - весело проговорил Овцебык, показавшись в окне.
Челновский отставил от окна столик с туалетными принадлежностями, и Василий Петрович перенес сначала одну из своих ног, потом сел верхом на подоконник, потом перенес другую ногу и, наконец, совсем явился в комнате.
- Ух! уморился, - проговорил он, снял свое пальто и подал нам руки.
- Сколько верст отмахал? - спросил его Челновский, ложась снова в свою постель.
- В Погодове был.
- У дворника?
- У дворника.
- Есть будешь?
- Если есть что, так буду.
- Побуди мальчика!
- Ну его, сопатого!
- Отчего?
- Пусть спит.
- Да что ты юродствуешь? - Челновский громко крикнул: - Моисей!
- Не буди, говорю тебе: пусть спит.
- Ну, а я не найду, чем тебя кормить.
- И не надо.
- Да ведь ты есть хочешь?
- Не надо, говорю; я вот что, братцы...
- Что, братец?
- Як вам пришел проститься.
Василий Петрович сел на кровать к Челновскому и взял его дружески за колено.
- Как проститься?
- Не знаешь, как прощаются?
- Куда ж это ты собрался?
- Пойду, братцы, далеко.
Челновский встал и зажег свечу. Василий Петрович сидел, и на лице его выражалось спокойствие и даже счастье.
- Дай-ка мне на тебя посмотреть, - сказал Челновский.
- Посмотри, посмотри, - отвечал Овцебык, улыбаясь своей нескладной улыбкой.
- Что же твой дворник делает?
- Сено и овес продает.
- Потолковали с ним про неправды бессудные, про обиды безмерные?
- Потолковали.
- Что ж, это он, что ли, тебе такой поход насоветовал?
- Нет, я сам надумал.
- В какие ж ты направишься Палестины?
- В пермские.
- В пермские?
- Да, чего удивился?
- Что ты забыл там?
Василий Петрович встал, прошелся по комнате, закрутил свои виски и проговорил про себя: "Это уж мое дело".
- Эй, Вася, дуришь ты, - сказал Челновский.
Овцебык молчал, и мы молчали.
Это было тяжелое молчание. И я и Челновский поняли, что перед нами стоит агитатор - агитатор искренний и бесстрашный. И он понял, что его понимают, и вдруг вскрикнул:
- Что ж мне делать! Сердце мое не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации!.. И он крепко ударил себя кулаком в грудь и тяжело опустился на кресло.
- Да что ж ты поделаешь?
- О, когда б я знал, что с этим можно сделать! О, когда б это знать!.. Я на ощупь иду. Все замолчали.
- Можно курить? - опросил Богословский после продолжительной паузы.
- Кури, пожалуйста.
- Я здесь с вами на полу прилягу - это будет моя вечеря.
- И отлично.
- Поговорим, - представь... молчу-молчу, и вдруг мне приходит охота говорить.
- Ты чем-нибудь расстроился.
- Ребятенок мне жалко, - сказал он и сплюнул через губу.
- Каких?
- Ну, моих, кутейников.
- Чего ж тебе их жаль?
- Изгадятся они без меня.
- Ты сам их гадишь.
- Ври.
- Конечно: их учат на одно, а ты их переучиваешь на другое,
- Ну так что ж?
- Ничего и не будет. Вышла пауза.
- А я вот что скажу тебе, - проговорил Челновский, - женился бы ты, взял бы к себе старуху мать да был бы добрым попом - отличное бы дело сделал.
- Ты мне этого не говори! Не говори ты мне этого!
- Бог с тобой, - отвечал Челновский, махнув рукой. Василий Петрович опять заходил по комнате и, остановясь перед окном, продекламировал:
Стой один перед грозою,
Не призывай к себе жены.
- И стихи выучил, - сказал Челновский, улыбаясь и показывая мне на Василья Петровича.
- Умные только, - отвечал тот, не отходя от окна.
- Таких умных стихов немало есть, Василий Петрович, - сказал я.
- Все - дребедень.
- А женщины - все дрянь?
- Дрянь.
- А Лидочка?
- Что же Лидочка? - спросил Василий Петрович, когда ему напомнили имя очень милой и необыкновенно несчастной девушки - единственного женского существа в городе, которое оказывало Василью Петровичу всяческое внимание.
- Вам не будет о ней скучно?
- Что это вы говорите? - спросил Овцебык, расширив свои глаза и пристально уставив их на меня.
- Так говорю. Она - хорошая девушка.
- Ну так что ж, что хорошая?
Василий Петрович помолчал, выколотил о подоконник свою трубку и задумался.
- Паршивые! - проговорил он, закуривая вторую трубку.
Челновский и я рассмеялись.
- Чего вас разбирает? - спросил Василий Петрович.
- Это дамы, что ли, у тебя паршивые?
- Дамы! Не дамы, а жиды.
- К чему ж ты тут жидов вспомнил?
- А черт их знает, чего они помнятся: у меня мать, да и у них у каждого есть по матери, и все знают, - отозвался Василий Петрович и, задув свечку, с трубкою в зубах повалился на половой коврик.
- Это ты еще не забыл?
- Я, брат, памятлив.
Василий Петрович тяжело вздохнул.
- Подохнут, сопатые, дорогой, - сказал он, помолчав.
- Пожалуй.
- И лучше.
- Экое у него и сострадание-то мудреное, - сказал Челновский.
- Нет, это у вас все мудреное. У меня, брат, все простое, мужицкое. Я ваших чох-мох не разумею. У вас все такое в голове, чтоб и овцы были целы и волки сыты, а этого нельзя. Этак не бывает.
- Как же по-твоему будет хорошо?
- А хорошо будет, как бог даст.
- Бог сам ничего в людских делах не делает.
- Понятно, что все люди будут делать.
- Когда они станут людьми, - сказал Челновский.
- Эх вы, умники! Посмотришь на вас, будто и в самом деле вы что знаете, а ничего вы не знаете, - энергически воскликнул Василий Петрович. - Дальше своего дворянского носа вам ничего не видать, да и не увидать. Вы бы в моей шкуре пожили с людьми да с мое походили, так и узнали бы, что нечего нюни-то нюнить. Ишь ты, черт этакой! и у него тоже дворянские привычки, - переломил неожиданно Овцебык и встал.
- У кого это дворянские привычки?
- У собаки, у Боксы. У кого же еще?
- Какие ж это у ней дворянские привычки? - спросил Челновский.
- Дверей не затворяет.
Мы тут только заметили, что через комнату действительно тянул сквозной ветер.
Василий Петрович встал, затворил дверь из сеней и запер ее на крючок.
- Спасибо, - сказал ему Челновский, когда он возвратился и снова растянулся на коврике.
Василий Петрович ничего не отвечал, набил еще трубочку и, закурив ее, неожиданно спросил:
- Что в книжках брешут?
- В которых?
- Ну, в ваших журналах?
- О разных вещах пишут, всего не расскажешь.
- О прогрессе все небось?
- И о прогрессе.
- А о народе?
- И о народе.
- О, горе сим мытарям и фарисеям! - вздохнув, произнес Овцебык. - Болты болтают, а сами ничего не знают.
- Отчего ты, Василий Петрович, думаешь, что уж кроме тебя никто ничего не знает о народе? Ведь это, брат, самолюбие в тебе говорит.