- Да вон, у сосны.
Действительно, шагах в десяти от горящей сосны ясно обрисовывался силуэт, в котором можно было с первого взгляда узнать фигуру Овцебыка. Од стоял, заложа руки за спину, и, подняв голову, смотрел на горевшие сучья.
- Прокричать ему? - спросил отец Прохор.
- Не услышит, - отвечал отец Вавила. - Видите, шум какой: невозможно услышать.
- И рассердится, - добавил я, хорошо зная натуру моего приятеля.
Постояли еще у окна. Овцебык не трогался. Назвали его несколько раз "блажным" и легли на свои места. Чудачества Василья Петровича давно перестали и меня удивлять; но в этот раз мне было нестерпимо жаль моего страдающего приятеля... Стоя рыцарем печального образа перед горящею сосною, он мне казался шутом.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Когда я проснулся, было уже довольно поздно. "Некнижных" отцов не было в хатке. У стола сидел Василий Петрович. Он держал в руках большой ломоть ржаного хлеба и прихлебывал молоком прямо из стоящего перед ним кувшина. Заметив мое пробуждение, он взглянул на меня и молча продолжал свой завтрак. Я с ним не заговаривал. Так прошло минут двадцать.
- Чего растягиваться-то? - сказал, наконец, Василий Петрович, поставив выпитый им кувшин молока.
- А что ж бы нам начать делать?
- Пойдем бродить.
Василий Петрович был в самом веселом расположении духа. Я очень дорожил этим расположением и не стал его расспрашивать о ночной прогулке. Но он сам заговорил о ней, как только мы вышли из хаты.
- Ночь была грозная какая! - начал Василий Петрович. - Просто не запомню такой ночи.
- А дождя ведь не было.
- Начинал раз пять, да не разошелся. Люблю я смерть такие ночи.
- А я не люблю их.
- Отчего?
- Да что ж хорошего-то? вертит, ломит все.
- Гм! вот то-то и хорошо, что все ломит.
- Еще придавит ей за что ни про что.
- Это штука!
- Вот сосну разбило.
- Славно горела.
- Мы видели.
- И я видел. Хорошо жить в лесах.
- Комаров только много.
- Эх вы, канареечный завод! Комары заедят.
- Они и медведей, Василий Петрович, донимают.
- Да, а все ж медведь из лесу не пойдет. Полюбил я эту жизнь, продолжал Василий Петрович.
- Лесную-то?
- Да. В северных-то лесах что это за прелесть! Густо, тихо, лист аж синий - отлично!
- Да ненадолго.
- Там и зимой тоже хорошо.
- Ну, не думаю.
- Нет, хорошо.
- Что ж вам там нравилось?
- Тихость, и сила есть в той тихости.
- А каков народ?
- Что значит: каков народ?
- Как живет и чего ожидает? Василий Петрович задумался.
- Вы ведь два года с ними прожили?
- Да, два года и еще с хвостиком.
- И узнали их?
- Да чего узнавать-то?
- Что в тамошних людях таится?
- Дурь в них таится.
- А вы же прежде так не думали?
- Не думал. Что думы-то наши стоят? Думы те со слов строились. Слышишь "раскол", "раскол", сила, протест, и все думаешь открыть в них невесть что. Все думаешь, что там слово такое, как нужно, знают и только не верят тебе, оттого и не доберешься до живца.
- Ну, а на самом деле?
- А на самом деле - буквоеды, вот что.
- Да вы с ними сошлись ли хорошо?
- Да как еще сходиться-то! Я ведь не с тем шел, чтобы баловаться.
- Как же вы сходились-то? Ведь это интересно. Расскажите, пожалуйста.
- Очень просто: пришел, нанялся в работники, работал как вол... Вот ляжем-ка тут над озером.
Мы легли, и Василий Петрович продолжал свой рассказ, по обыкновению, короткими отрывистыми выражениями.
- Да, я работал. Зимою я назвался переписывать книги. Уставом и полууставом писать наловчился скоро. Только все книги черт их знает какие давали. Не такие, каких я надеялся. Жизнь пошла скучная. Работа да моленное пение, и только. А больше ничего. Потом стали все звать меня: "Иди, говорят, совсем к нам!" Я говорю: "Все одно, я и так ваш". - "Облюбуй девку и иди к кому-нибудь во двор". Знаете, как мне не по нутру! Однако, думаю, не из-за этого же бросить дело. Пошел во двор.
- Вы?
- А то кто ж?
- Вы женились?
- Взял девку, так, стало быть, женился.
Я просто остолбенел от удивления и невольно опросил:
- Ну, что ж дальше вышло?
- А дальше дрянь вышла, - сказал Овцебык, и на лице его отразились и зло и досада.
- Женою, что ли, вы несчастливы?
- Да разве жена может сделать мое счастие или несчастие? Я сам себя обманул. Я думал найти там город, а нашел лукошко.
- Раскольники не допустили вас до своих тайн?
- До чего допускать-то! - с негодованием вскрикнул Овцебык. - Только ведь за секретом все и дело. Понимаете, этого слова-то "Сезам; отворись", что в сказке говорится, его-то и нет! Я знаю все их тайны, и все они презрения единого стоят. Сойдутся, думаешь, думу великую зарешат, ан черт знает что - "благая честь да благая вера". В вере благой они останутся, а в чести благой тот, кто в чести сидит. Забобоны да буквоедство, лестовки из ремня да плеть бы ременную подлиннее. Не их ты креста, так и дела до тебя нет. А их, так нет чтоб тебе подняться дали, а в богадельню ступай, коли стар или слаб, и живи при милости на кухне. А молод - в батраки иди. Хозяин будет смотреть, чтоб ты не баловался. На белом свете тюрьму увидишь. Все еще соболезнуют, индюки проклятые: "Страху мало. Страх, говорят, исчезает". А мы на них надежды, мы на них упования возверзаем!.. Байбаки дурацкие, только морочат своим секретничаньем. Василий Петрович с негодованием плюнул.
- Так, стало быть, наш здешний простой мужик лучше?
Василий Петрович задумался, потом еще плюнул и спокойным голосом отвечал:
- Не в пример лучше.
- Чем же особенно?
- Тем, что не знает, чего желает. Этот рассуждает так, рассуждает и иначе, а у того одно рассуждение. Все около своего пальца мотает. Простую вот такую-то землю возьми, либо старую плотину раскапывай. Что по ней, что ее руками насыпали! Хворост в ней есть, хворост и будет, а хворост повытаскаешь, опять одна земля, только еще дуром взбуровленная. Так вот и рассуждай, что лучше-то?
- Как же вы ушли?
- Так и ушел. Увидал, что делать нечего, и ушел,
- А жена?
- Что же вам про нее интересно?
- Как же вы ее одну там оставили?
- А куда же мне с нею деваться?
- Увести ее с собою и жить с нею.
- Очень нужно.
- Василий Петрович, ведь это жестоко! А если она вас полюбила?
- Вздор говорите! Что еще за любовь: нынче уставщик почитал - мне жена; завтра "поблагословится" - с другим в чулан спать пойдет. Да и что мне до бабы, что мне до любви! что мне до всех баб на свете!
- Но человек же она, - говорю. - Пожалеть-то ее все-таки следовало бы.
- Вот в этом смысле бабу-то пожалеть!.. Очень важное дело, с кем ей в чулан лезть. Как раз время к сему, чтоб об этом печалиться! Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, - вот кто нужен! - заключил Овцебык и заколотил себя в грудь, - Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах.
Дальнейшая беседа наша с Василием Петровичем не ладилась. Пообедав у стариков, я завез его в монастырь, простился с отцом казначеем и уехал домой.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Спустя дней десять после моей разлуки с Васильем Петровичем, я седел с матушкою и сестрою на крылечке нашего маленького домика. Смеркалось. Вся прислуга отправилась ужинать, и возле дома никого, кроме нас, не было. Везде была кругом глубочайшая вечерняя тишина, и вдруг среди этой тишины две большие дворные собаки, лежавшие у наших ног, разом вскочили, бросились к воротам и с озлоблением на кого-то напали. Я встал и пошел к воротам посмотреть на предмет их злобной атаки. У частокола, прислонясь спиною, стоял Овцебык и насилу отмахивался палкою от двух псов, напавших на него с человеческим ожесточением.
- Заели было, проклятые, - сказал он мне, когда я отогнал собак.
- Вы пешком?
- Как видите, на цуфусках.
У Василья Петровича за спиною был и мешочек, с которым он обыкновенно путешествовал.
- Пойдемте же.
- Куда?
- Ну, к нам в дом.
- Нет, я туда не пойду.
- Отчего не пойдете?
- Там какие-то барышни.
- Какие барышни! Это - мать моя и сестра.
- Все равно не пойду.
- Полноте чудить! они люди простые.
- Не пойду! - решительно сказал Овцебык.
- Куда же мне вас деть?
- Нужно куда-нибудь деть. Мне некуда деваться. Я вспомнил о бане, которая летом была пуста и нередко служила спальнею для приезжающих гостей.
Домик у нас был маленький, "шляхетский", а не "панский".
Через двор, мимо крыльца, Василий Петрович тоже ни за что не хотел идти. Можно было пройти через сад, но я знал, что баня заперта, а ключ от нее у старой няни, которая ужинает в кухне. Оставить Василья Петровича не было никакой возможности, потому что на него снова напали бы собаки, отошедшие от нас только на несколько шагов и злобно лаявшие. Я перегнулся через частокол, за которым стоял с Васильем Петровичем, и громко кликнул сестру. Девочка подбежала и остановилась в недоумении, увидя оригинальную фигуру Овцебыка в крестьянской свитке и послушничьем колпаке. Я послал ее за ключом к няне и, получив вожделенный ключ, повел моего нежданного гостя через сад в баню.
Всю ночь напролет мы проговорили с Васильем Петровичем. Ему нельзя было возвращаться в пустынь, откуда он пришел, ибо его оттуда выгнали за собеседования, которые он задумал вести с богомольцами. Идти в иное место у него не было никакого плана. Неудачи его не обескуражили, но разбили на время его соображения. Он много говорил о послушниках, о монастыре, о приходящих туда со всех сторон богомольцах, и все это говорил довольно последовательно. Василий Петрович, живучи в монастыре, приводил в исполнение самый оригинальный план. Мужей, которых бы страсти не делали рабами, он искал в рядах униженных и оскорбленных монастырской семьи и с ними хотел отпереть свой Сезам, действуя на массы приходящего на богомолье народа.
- Этого пути никто не видит: его никто не сторожится; им не брегут зиждущие; а тут-то и есть то, что нужно во главу угла, - рассуждал Овцебык.
Припоминая себе хорошо знакомую монастырскую жизнь и тамошних людей из разряда униженных и оскорбленных, я готов был признать, что соображения Василья Петровича во многом не лишены основания.
Но пропагандист мой уже прогорел. Первый муж, стоявший, по его мнению, выше страстей, мой старый знакомый, послушник Невструев, в монашестве дьякон Лука, сделавшись поверенным Богословского, вздумал помочь своему унижению и оскорблению: он открыл начальству, "коего духа" Овцебык, и Овцебык был выгнан.
Теперь он был без приюта. Мне через неделю нужно было ехать в Петербург, а у Василья Петровича не было места, куда бы приклонить голову. Оставаться у моей матери ему было невозможно, да и он сам не хотел этого.
- Найдите мне опять кондицию, я обучать хочу, - говорил он.
Нужно было искать кондицию. Я взял с Овцебыка слово, что он новое место примет только для места, а не для посторонних целей, и стал искать ему приюта.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В нашей губернии очень много мелкопоместных деревень. Вообще у нас, говоря языком членов С.-Петербургского политико-экономического комитета, довольно распространено хуторное хозяйство. Однодворцы, владевшие крепостными людьми, после отобрания у них крестьян остались хуторянами, небольшие помещики промотались и крестьян допродали на овод в дальние губернии, а землю купцам или разбогатевшим однодворцам. Около нас было пять или шесть таких хуторов, перешедших в руки лиц недворянской крови. В пяти верстах от нашего хутора был Барков-хутор: так он назывался по имени своего прежнего владетеля, о котором говорили, что в Москве он жил когда-то
Праздно, весело, богато
И от разных матерей
Прижил сорок дочерей,
а на старости лет вступил в законный брак и продавал имение за имением. Барков-хутор, составлявший некогда отдельную дачу большого имения промотавшегося барина, принадлежал теперь Александру Ивановичу Свиридову. Александр Иванович родился в крепостном сословии, обучен грамоте и музыке. Смолоду он играл на скрипке в помещичьем оркестре, а девятнадцати лет откупился за пятьсот рублей на волю и сделался винокуром. Одаренный ясным практическим умом, Александр Иванович отлично повел свои дела. Сначала он сделал себе известность как лучший винокур в околотке; потом стал строить винокуренные заводы и водяные мельницы; собрал рублей тысячу свободных денег, съездил на год в северную Германию и возвратился оттуда таким строителем, что слава его быстро разнеслась на далекое пространство. В трех смежных губерниях знали Александра Ивановича и наперебой навязывали ему постройки. Дела он вел необыкновенно аккуратно и снисходительно смотрел на дворянские слабости своих заказчиков. Вообще он знал людей и часто смеялся в рукав над многими, но был человек недурной и даже, пожалуй, добрый. Его все любили, кроме местных немцев, над которыми он любил подтрунивать, когда они принимались вводить культурные порядки с полудикими людьми. "Обезьяну, говорил он, - сейчас сделает", и немец действительно, как нарочно, ошибался в расчете и делал обезьяну. Через пять лет по возвращении из Мекленбург-Шверина Александр Иванович купил у своего бывшего помещика Барковхутор, записался в купечество нашего уездного города, выдал замуж двух сестер и женил брата. Семья была выкуплена им из крепостного звания еще до поездки за границу и вся держалась вокруг Александра Ивановича. Брат и зятья все были у него на службе и на жалованье. Обращался он с ними крутенько. Не обижал, но держал в страхе. Так он держал и приказчиков и рабочих. И не то, чтобы он любил почет, а так... Убежден он был, что "нужно, чтоб люди не баловались". Купив хутор, Александр. Иванович выкупил у того же помещика горничную девушку Настасью Петровну и сочетался с ней законным браком. Жили они всегда очень согласно. Люди говорили, что у них "совет да любовь". Выйдя замуж за Александра Ивановича, Настасья Петровна, что говорят, "раздобрела". Она всегда была писаная красавица, но замужем расцвела, как пышная роза. Высокая, белая, немножко полная, но стройная, румянец во всю щеку и большие ласковые голубые глаза. Хозяйка Настасья Петровна была очень хорошая. Муж, бывало, редко когда неделю просидит дома - все в разъездах по работам, а она и хозяйство по хутору ведет, и приказчиков отсчитывает, и лес или хлеб, если нужно куда на заводы, покупает. Во всем она была Александру Ивановичу правая рука, и зато все относились к ней очень серьезно и с большим уважением, а муж верил ей без меры и с нею не держался своей строгой политики. Ей у него ни в чем отказу