Миры под лезвием секиры - Чадович Николай Трофимович 2 стр.


– Отстань! – увернувшись от его рук, Верка легонько мазнула Зяблику ладонью по лицу. – Зачем тебе мои кости? Треск такой пойдет, что все варнаки в округе разбегутся. Отстань, говорю!

– Ах вот ты как! – скорчив жуткую рожу и заухав на манер раздосадованной гориллы, Зяблик вскочил с табурета…

…И тут же напоролся на человека, который в настоящий момент на кухне никак не мог находиться!

Просто наваждение какое-то. Как проморгал этого типа верный Чмыхало? Почему никто не слышал приближающихся шагов? Почему не скрипнули проржавевшие петли входной двери? Почему бледное лицо незнакомца так мучительно напоминает о чем-то важном?

Даже подвыпивший Зяблик был против рядового обывателя, как дикий кабан-секач против домашнего борова. Пока Верка еще только начала приоткрывать от удивления рот, а Смыков лапать кобуру и вместе со стулом отклоняться назад, он уже сунул руку за пистолетом. Не за тем, давно не чищенным, который для блезиру терся под мышкой, а за другим – упрятанным за поясом штанов, заранее снятым с предохранителя и взведенным. («Прострелишь ты себе когда-нибудь мошонку», – не раз говорила ему Верка.)

Да только проворные пальцы Зяблика хапнули пустоту. Пистолет удивительным образом уже перекочевал в руки незнакомца, и тот его внимательно рассматривал, наклонив боком к свету.

– Нельзя так с огнестрельным оружием обращаться, – что-то неуловимо-странное было в голосе этого человека: не то он давно не говорил по-русски, не то недавно обжег язык горячим чаем. – Курок на боевом взводе, предохранитель снят, патрон в патроннике. Да и спуск совсем короткий. Подточили небось?

– Подточил, – мрачно подтвердил Зяблик. – Ты, это самое… тещу свою поучи, как с огнестрельным оружием обращаться. Или дружков своих, варнаков. А меня учить поздно… Верни пушку.

– На, – незнакомец протянул пистолет Зяблику, перед этим выщелкнув патрон из патронника и ловко опорожнив магазин. – Может, присядем?

– Конечно, присядем, – опомнившийся наконец Смыков услужливо пододвинул гостю свой стул.

Так они и сели: Зяблик, положив перед собой разряженный пистолет, а тот, другой – выстроив на краю стола заборчик из восьми тускло поблескивающих патронов. Странен он был не только голосом и поведением, но и всем обликом своим, причем странен не какими-то особыми приметами, а именно обыкновенностью внешнего вида, усредненного почти до символа. Именно такие люди без явных признаков индивидуальности, не соотносимые ни с одной определенной этнической группой, изображались на миниатюрах средневековых хроник.

Напряженная тишина длилась с минуту, даже Смыков, большой специалист вопросы задавать и зубы заговаривать, как-то подрастерялся. Потом Зяблик глухо произнес:

– Выпьешь?

– Ради знакомства можно.

– Чашка одна. Не побрезгуешь?

– Могу из горлышка.

– Как хочешь.

Точным красивым движением, словно последний мазок на картину наносил, Зяблик выплеснул в чашку ровно половину содержимого бутылки.

– Ну, будем, – сказал он.

– За все хорошее.

Незнакомец приподнял бутылку, но она внезапно хрустнула у него в руках, как елочная игрушка, обдав всех брызгами самогона.

– Вот незадача! – с напускной досадой сказал он, дробя в горсти осколки стекла. – Уж простите за неловкость.

– Так, – Зяблик поставил на место чашку, которую так и не успел донести до рта. – Весьма впечатляюще. Публика потрясена. Бурные аплодисменты. А подкову перекусишь?

– Лучше котлету, – незнакомец вытряхнул в мусорное ведро стеклянное крошево. – Сейчас я уйду. Есть две просьбы к вам. Или, если хотите, совета. Первая – не трогайте девчонку. Второе – не надо стрелять мне в спину. Дело неблагодарное.

– А я ведь тебя сразу срисовал, залетный, – опасное веселье звенело в голосе Зяблика. – Давно ты у нас на примете. Ни одна заварушка без тебя не обходится. Может, ты и не сам их устраиваешь, но попадаешь всегда вовремя. Скажи: что тебе от нас надо? Ты же вроде человек, а не черт с рогами! Да когда вы наконец нас в покое оставите? Знаешь, сколько людей я до этой напасти знал? Может, целую тысячу! Теперь ни одного в живых не осталось. У нас дети перестали рождаться. Хватит уже! Передышку дайте! Только-только кое-как очухались, а тут опять…

– Поверьте, я не имею к этому никакого отношения, – незнакомец встал и качнулся к дверям. – Девчонку не трогайте.

– Минуточку! – соскочил с подоконника Смыков. – Есть вопросик… Лично вы сами – человеческого рода?

– Думаю, да. По крайней мере, родился я человеком.

– Тогда еще один вопросик…

Но дверь в прихожей уже хлопнула, и по лестнице застучали, удаляясь, быстрые шаги.

– Вот нарвались так нарвались, – сказал Зяблик, пододвигая крошку от лепешки взобравшемуся на стол особо наглому таракану. – С Белым Чужаком покалякали. Надо же…

– Да-а, – вздохнул Смыков. – Такую птицу упустили.

– Догоняй, еще не поздно.

– Как же, ищи ветра в поле…

– А мне он очень даже понравился, – Верка прижмурила глаза и покрутила головой, словно дорогих духов нюхнула. – Сразу видно настоящего мужчину. Не чета некоторым.

В прихожей раздался шорох, и все подскочили как ужаленные. В дверной проем осторожно заглянула молодая хозяйка.

– Забыла сказать… Уже после, когда они уходили, один что-то запел.

– Кто – варнак? – вылупился на нее Смыков.

– Ага.

– Что же он запел? «Частица черта в нас заключена подчас…»

– Ну, я не знаю… Может, он и не запел, а сказал что-то. Но звук был такой… – она закатила глаза и пошевелила в воздухе пальцами, стараясь выразить жестами и мимикой нечто невыразимое словами, – такой мелодичный… Сейчас я вам сыграю.

Шансонетка одернула на себе застиранный халатик и скрылась. Было слышно, как в зале вздохнул потревоженный аккордеон. В кухню она вернулась уже с музыкальным инструментом в руках и от этого стала еще шире.

– Слушайте… – склонив голову на левое плечо, она растянула мехи и пальчиками прошлась по клавишам. – Та-ра-ри-ра-ра, та-ра-ри-ра-ра… Похоже на «Подмосковные вечера», правда?

Зяблик и Смыков переглянулись, после чего последний незаметно, но многозначительно постучал себя пальцем по виску, а первый сказал:

– Кранты. Подались к причалу. А не то нам тут еще и танец живота изобразят.

Незлобивого Толгая даже друзья в глаза называли то нехристем, то басурманом, то татарином. Он и в самом деле был выходцем откуда-то из глубины азиатских степей – меркитом, уйгуром, таргутом, а может и гунном, – но нос имел вовсе не монгольский, приплюснутый, а скорее кавказский: огромный, висячий, пористый. Носом этим он, как еж, все время издавал громкие чмыхающие звуки, за что и получил свое прозвище.

Все в ватаге любили его за исполнительность, безотказность, добродушие, да еще за то, что он ни у кого не клянчил патроны. При себе Толгай всегда имел саблю, кривую, как половинка колеса, и в случае нужды выхватывал ее быстрее, чем другие – ствол. На русском он изъяснялся через пень-колоду, пиджин вообще игнорировал, но все сказанное ему понимал, как умный пес. Абсолютно ничего не соображая в технике, более сложной, чем лом и кувалда, он тем не менее выучился довольно ловко водить машину – жуткий драндулет с топившимся чурками газогенераторным движком и калильным зажиганием, собранный неизвестно кем из остатков пяти или шести разнотипных предшественников. Было у Чмыхало и отрицательное качество – водобоязнь. Заставить его вымыться могла одна только Верка, да и то обманными обещаниями своей любви.

Увидев, что из подъезда гуськом выходят его сотоварищи, Чмыхало по-детски доверчиво улыбнулся. Бедняга и не подозревал, что в образе хмурого Зяблика на него надвигается Божья гроза.

– Падла татарская! – начал Зяблик без долгих околичностей. – Вот я тебе сейчас фары промою! Ты здесь, ракло носатое, для чего был поставлен? По сопатке давно не получал? Как ты этого волчару проморгать мог? Почему шухер не поднял?

– Не-е, – продолжая блаженно улыбаться, Чмыхало помахал в воздухе пальцем. – Не-е, Зябля… Тут зла нет… Тут хорош человек был… Дус… Друг… Батыр…

– Ах ты, кабёл драный! – продолжал наседать Зяблик. – А про Белого Чужака ты слышал? А про Дона Бутадеуса?

– А про Куркынач-Юлчи? – как бы между прочим добавил Смыков. – А про Чудиму?

– Слышал… – кивнул Чмыхало. – Ты говорил.

– Так это он и был! – болезненно скривившись, простонал Зяблик. – Мы за ним уже сколько времени охотимся! А ты в его дружки записался! Тебя же, лапоть, на понт взяли!

– Не-е, – повторил Чмыхало. – Толгай глаз имеет… Толгай душу имеет… Толгай людей понимает… Друг приходил…

– Куда он хоть подался, друг твой?

– Так подался, – Толгай ладонью указал в промежуток между двумя ближайшими пятиэтажками.

– Эх! – Зяблик в сердцах лягнул задний баллон драндулета и стал ладить очередную самокрутку.

– Вернется, – сказал Смыков, с прищуром глядя вдаль. – Даже черти на старые дорожки возвращаются. Сто раз стороной минет, а на сто первый вернется.

– Сто раз… Сколько же тогда его ждать? Сто лет, что ли?

– Зачем сто лет… Через сто лет здесь варнаки будут жить. Или такие, как он.

– Или вообще никто, – вздохнула Верка.

– Знать бы только, кто за кем ходит, – Смыков задумчиво почесал кончик носа. – Он за варнаками или они за ним.

– Думаешь, не корешатся они?

– Это, братец вы мой, вряд ли. В сказках только лиса с волком дружат. Разные они совсем… И пришли из разных мест.

– Устроили тут, понимаешь, проходной двор, – проворчал Зяблик, понемногу успокаиваясь. – То чурки неумытые, то негры недобитые…

Было пасмурно, как в ранних осенних сумерках, хотя «командирские» часы Смыкова показывали полдень. Небо над головой напоминало неровный тускло-серый свод огромной пещеры, слегка подернутый туманной пеленой. В нем совершенно не ощущалось ни глубины, ни простора. Можно было подумать, что учение Птолемея вопреки всему восторжествовало и планету окружает не бесконечный космос, а твердая хрустальная сфера, по неизвестной причине внезапно утратившая чистоту и прозрачность (а заодно – и способность попеременно посылать на землю день и ночь), да вдобавок еще и просевшая, как продавленный диван. Ни солнце, ни луна, ни звезды уже не посещали эти ущербные небеса, и лишь иногда в разных местах разгоралось далекое мутное зарево – то багровое, как вход в преисподнюю, а то изжелта-зеленое, как желчь.

Была жара, но какая-то странная: как будто стоишь зимой в дверном проеме плавильного цеха, подставив лицо потоку раскаленного воздуха, а лопатками ощущаешь ледяную стужу.

Еще был город вокруг: давно лишенный газа, воды, электричества – мертвый, как человек с вырванным сердцем. Ютились в нем только самые распоследние люди, уже не имевшие ни сил, ни желания бороться за более-менее пристойную жизнь, кормившиеся со свалок, с не до конца разграбленных армейских складов да с подвалов, хозяева которых или давно погибли, или сбежали, спасаясь от арапов, варнаков, нехристей, киркопов, инквизиции, аггелов, своих собственных соседей-налетчиков, жары, мора, радиации и еще черт знает чего.

Кое-где под окнами домов виднелись грядки с чахлой картошкой (нынешний климат не благоприятствовал) или с не менее чахлым сахарным тростником (почва не подходила), но дикая цепкая поросль, являвшая собой невообразимую смесь голарктической и палеотропической флоры уже обвила стены нежилых зданий, проточила асфальт, ковром покрыла тротуары, превратила уцелевшие электрические провода в пышные гирлянды.

– Уж если меня кто в гроб и загонит, так только Чмыхало. – Зяблик отдал недокуренный чинарик Верке и отхаркался желтой тягучей слюной. – Ну чего зенки пялишь, пропащая твоя душа? Такой верняк зевнули из-за тебя…

Неизвестно как долго бы еще Зяблик распекал безответного Толгая, если бы его не отвлек звук, родившийся, казалось, сразу во всем окружающем их пространстве. Поначалу глухой и слитный, как раскаты далекого грома, он постепенно распадался на отдельные аккорды: грозный рокот, идущий словно бы из-под земли, натужный скрип, падающий с неба, свистящий шорох несуществующего ветра. Небывалая, прямо-таки космическая мощь ощущалась в этом сдержанном многоголосом гуле, как будто бы производимом сдвинувшимися с места материками.

– Опять! – сказала Верка несчастным голосом. – Да что же это, Господи, такое?

– Конец скоро, – равнодушно сообщил Зяблик. – Мать сыра-земля стонет.

– Империалисты какую-то каверзу измышляют, – заявил Смыков, – неймется проклятым…

– Конечно, на кого же еще бочки катить! Империалисты и солнышко с неба сперли, и моря ложкой выхлебали, и ночь с днем перепутали. Да вот только где они, те самые империалисты? От нашего брата, может, хоть один на тысячу уцелел… А от них? Видел я однажды за Лимпопо – коробка бетонная из земли торчит, этажа на полтора. На вид очень даже клевая. На крыше буквы аршинные: «Галф энд…» Дальше не разобрать – срезало. Сунулся в окно, жрачки поискать или барахла какого, да там уже до меня крепко пошуровали. Над лифтом, гляжу, написано: «45 флор». Сорок пятый этаж, значит. Хотел по лестнице вниз спуститься, да побоялся. Темно там и вода плещет, как в колодце… Вот, может, и все, что от твоих империалистов осталось.

– Заблуждаетесь, братец вы мой, ох заблуждаетесь! Это все на простачков рассчитано. Вот скажите-ка мне…

На этом месте Чмыхало прервал их бесконечный и беспредметный спор. Он загудел, подражая звуку мотора, и руками покрутил невидимую баранку – ехать, мол, пора! Зяблик привычно забрался на водительское место, швырнул приятелю до блеска отполированную ладонями заводную ручку: «Крути!» – а сам выжал сцепление. (О всяких там стартерах, магнето, аккумуляторах и прочих хитрых штучках в этом проклятом мире давно не вспоминали.) Спустя пару минут драндулет уже трясся на холостом ходу, как алкоголик с похмелья, и чихал сизым дымом.

Разъезжать по такому городу было, пожалуй, посложнее, чем по дремучему лесу. В любой момент колесо могло угодить в открытый канализационный люк или просто в глубокую трещину, скрытую от глаз ползучей растительностью. Все время приходилось маневрировать между ободранными остовами автомобилей, проклюнувшимися сквозь мостовую молодыми деревцами неведомой породы (цветы, колючки да крепкий узловатый ствол – больше ничего) и кирпичными завалами. У давно не посещавших город людей эти завалы вызывали недоумение гораздо большее, чем парочка страусов, высиживавшая яйца в песочнице детского парка, или жираф, объедающий кроны конских каштанов. Большинство домов Талашевска хоть и имело крайне неухоженный вид, тем не менее оставалось домами со всеми присущими им внешними особенностями. Зато некоторые по неизвестной причине превратились буквально в руины, навевая воспоминания об ужасах Герники, Ковентри и Сталинграда. Одно блочное здание, словно извергнутый землей гроб грешника, вообще встало вместе с фундаментом на попа и сейчас своей высотой уступало только, пожалуй, трубе местной котельной.

Лихо объехав очередное препятствие, Чмыхало залопотал что-то на своем родном языке, по версии Смыкова, главного полиглота ватаги, предназначенного для общения с лошадьми и баранами, но никак не с людьми.

– Чего это он? – поинтересовалась Верка.

– Ругается, – лениво объяснил Зяблик, понимавший друга нутром. – Говорит, плохо здесь на колесах ездить. На конях, говорит, надо ездить. Конь сам дорогу видит. Конь сам яму обойдет.

– Ну да, – рассеянно кивнул Смыков. – Самолет хорошо, а оленя лучше… Слыхали. Да только коня твоего овсом полагается кормить, а машина осиновые чурки жрет.

– Конь жеребя дает. Жеребя кушать можно, – горячо возразил Чмыхало. – Конь кумыс дает. Кумыс кушать можно. А что драндулет дает? Дым дает. Дым кушать можно?

– Можно, если умеючи, – пробормотал Зяблик, засыпая.

Они выехали на дорогу, когда-то считавшуюся европейским «шоссе номер 30», вернее, на то, что от него осталось после исчезновения большей части Европы, Азии, Африки, да, наверное, и всех других частей света. Дорога была ухабиста, колдобиста, но на всем своем протяжении почти безопасна, а Зяблик имел необоримую привычку засыпать в любом безопасном месте. Эта его слабость была понятна и простительна – в местах опасных он мог не спать сутки напролет.

Назад Дальше