— И ты, сват, — отозвалась сидевшая на лежанке, поджавши под себя ноги, свояченица, — будешь всё это время жить у нас без жены?
— А для чего она мне? Другое дело, если бы что доброе было.
— Будто не хороша? — спросил голова, устремив на него глаз свой.
— Куды тебе хороша! Стара, як бис.Харя вся в морщинах, будто выпорожненный кошелёк. — И низенькое строение винокура расшаталось снова от громкого смеха.
В это время что-то стало шарить за дверью; дверь растворилась, и мужик, не снимая шапки, ступил за порог и стал, как будто в раздумье, посреди хаты, разинувши рот и оглядывая потолок. Это был знакомец наш, Каленик.
— Вот я и домой пришёл! — говорил он, садясь на лавку у дверей и не обращая никакого внимания на присутствующих. — Вишь, как растянул, вражий сын сатана, дорогу! Идёшь, идёшь, и конца нет! Ноги как будто переломал кто-нибудь. Достань-ка там, баба, тулуп, подостлать мне. На печь к тебе не приду, ей-богу не приду: ноги болят! Достань его, там он лежит, близ покута; гляди только, не опрокинь горшка с тёртым табаком. Или нет, не тронь, не тронь! Ты, может быть, пьяна сегодня… Пусть, уже я сам достану.
Каленик приподнялся немного, но неодолимая сила приковала его к скамейке.
— За это люблю, — сказал голова, — пришёл в чужую хату и распоряжается, как дома! Выпроводить его подобру-поздорову!..
— Оставь, сват, отдохнуть! — сказал винокур, удерживая его за руку. — Это полезный человек; побольше такого народу — и винница наша славно бы пошла…
Однако ж не добродушие вынудило эти слова. Винокур верил всем приметам, и тотчас прогнать человека, уже севшего на лавку, значило у него накликать беду.
— Что-то как старость придёт!.. — ворчал Каленик, ложась на лавку. — Добро бы, ещё сказать, пьян; так нет же, не пьян. Ей-богу, не пьян! Что мне лгать!
Я готов объявить это хоть самому голове. Что мне голова? Чтоб он издохнул, собачий сын! Я плюю на него! Чтоб его, одноглазого чёрта, возом переехало! Что он обливает людей на морозе…
— Эге! влезла свинья в хату, да и лапы суёт на стол, — сказал голова, гневно подымаясь с своего места; но в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги. Голова остановился. — Если бы я знал, — говорил он, подымая камень, — какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы! — продолжал он, рассматривая его на руке пылающим взглядом. — Чтоб он подавился этим камнем…
— Стой, стой! Боже тебя сохрани, сват! — подхватил, побледневши, винокур. — Боже сохрани тебя, и на том, и на этом свете, поблагословить кого-нибудь такою побранкою!
— Вот нашёлся заступник! Пусть он пропадёт!..
— И не думай, сват! Ты не знаешь, верно, что случилось с покойною тёщею моей?
— С тёщей?
— Да, с тёщей. Вечером, немного, может, раньше теперешнего, уселись вечерять: покойная тёща, покойный тесть, да наймыт, да наймычка, да детей штук с пятеро. Тёща отсыпала немного галушек из большого казана в миску, чтобы не так были горячи. После работ все проголодались и не хотели ждать, пока простынут. Вздевши на длинные деревянные спички галушки, начали есть. Вдруг откуда ни возьмись человек, — какого он роду, бог его знает, — просит и его допустить к трапезе. Как не накормить голодного человека! Дали и ему спичку. Только гость упрятывает галушки, как корова сено. Покамест те съели по одной и опустили спички за другими, дно было гладко, как панский помост. Тёща насыпала ещё; думает, гость наелся и будет убирать меньше. Ничего не бывало.
Ещё лучше стал уплетать! и другую выпорожнил! «А чтоб ты подавился этими галушками!» — подумала голодная тёща; как вдруг тот поперхнулся и упал. Кинулись к нему — и дух вон. Удавился.
— Так ему, обжоре проклятому, и нужно! — сказал голова.
— Так бы, да не так вышло: с того времени покою не было тёще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днём всё покойно, и слуху нет про него; а только станет примеркать — погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу.
— И галушка в зубах?
— И галушка в зубах.
— Чудно, сват! Я слыхал что-то похожее ещё за покойницу царицу…
Тут голова остановился. Под окном послышался шум и топанье танцующих. Сперва тихо звукнули струны бандуры, к ним присоединился голос. Струны загремели сильнее; несколько голосов стали подтягивать, и песня зашумела вихрем:
— Славная песня, сват! — сказал винокур, наклоня немного набок голову и оборотившись к голове, остолбеневшему от удивления при виде такой дерзости. — Славная! Скверно только, что голову поминают не совсем благопристойными словами… — И опять положил руки на стол с каким-то сладким умилением в глазах, приготовляясь слушать ещё, потому что под окном гремел хохот и крики: «Снова! снова!» Однако ж проницательный глаз увидел бы тотчас, что не изумление удерживало долго голову на одном месте. Так только старый, опытный кот допускает иногда неопытной мыши бегать около своего хвоста, а между тем быстро созидает план, как перерезать ей путь в свою нору. Ещё одинокий глаз головы был устремлён на окно, а уже рука, давши знак десятскому, держалась за деревянную ручку двери, и вдруг на улице поднялся крик… Винокур, к числу многих достоинств своих присоединявший и любопытство, быстро набивши табаком свою люльку, выбежал на улицу; но шалуны уже разбежались.
«Нет, ты не ускользнёшь от меня!» — кричал голова, таща за руку человека в вывороченном шерстью вверх овчинном чёрном тулупе. Винокур, пользуясь временем, подбежал, чтобы посмотреть в лицо этому нарушителю спокойствия, но с робостию попятился назад, увидевши длинную бороду и страшно размалёванную рожу. «Нет, ты не ускользнёшь от меня!»- кричал голова, продолжая тащить своего пленника прямо в сени, который, не оказывая никакого сопротивления, спокойно следовал за ним, как будто в свою хату.
— Карпо, отворяй комору! — сказал голова десятскому. — Мы его в тёмную комору! А там разбудим писаря, соберём десятских, переловим всех этих буянов и сегодня же и резолюцию всем им учиним!
Десятский забренчал небольшим висячим замком в сенях и отворил комору. В это самое время пленник, пользуясь темнотою сеней, вдруг вырвался с необыкновенною силою из рук его.
— Куда? — закричал голова, ухватив ещё крепче за ворот.
— Пусти, это я! — слышался тоненький голос.
— Не поможет! не поможет, брат! Визжи себе хоть чёртом, не только бабою, меня не проведёшь! — и толкнул его в тёмную комору так, что бедный пленник застонал, упавши на пол, и, в сопровождении десятского, отправился в хату писаря, и вслед за ними, как пароход, задымился винокур.
В размышлении шли они все трое, потупив голову, и вдруг, на повороте в тёмный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой, с изумлением увидел писаря с двумя десятскими.
— А я к тебе иду, пан писарь.
— А я к твоей милости, пан голова.
— Чудеса завелися, пан писарь.
— Чудные дела, пан голова.
— А что?
— Хлопцы бесятся! бесчинствуют целыми кучами по улицам. Твою милость величают такими словами… словом, сказать стыдно; пьяный москаль побоится выбросить их нечестивым своим языком. (Всё это худощавый писарь, в пестрядевых шароварах и жилете цвету винных дрожжей, сопровождал протягиванием шеи вперёд и приведением её тот же час в прежнее состояние.) Вздремнул было немного, подняли с постели проклятые сорванцы своими срамными песнями и стуком! Хотел было хорошенько приструнить их, да, покамест надел шаровары и жилет, все разбежались куды попало. Самый главный, однако же, не увернулся от нас. Распевает он теперь в той хате, где держат колодников. Душа горела у меня узнать эту птицу, да рожа замазана сажею, как у чёрта, который куёт гвозди для грешников.
— А как он одет, пан писарь?
— В чёрном вывороченном тулупе, собачий сын, пан голова.
— А не лжёшь ли ты, пан писарь?
Что, если этот сорванец сидит теперь у меня в коморе?
— Нет, пан голова. Ты сам, не во гнев будь сказано, погрешил немного.
— Давайте огня! мы посмотрим его!
Огонь принесли, дверь отперли, и голова ахнул от удивления, увидев пред собою свояченицу.
— Скажи, пожалуйста, — с такими словами она приступила к нему, — ты не свихнулся ещё с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в тёмную комору? Счастье, что не ударилась головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..
Последние слова вынесла она за дверь на улицу, куда отправилась для каких-нибудь своих причин.
— Да, я вижу, что это ты! — сказал голова, очнувшись. — Что скажешь, пан писарь, не шельма этот проклятый сорви-голова?
— Шельма, пан голова.
— Не пора ли нам всех этих повес прошколить хорошенько и заставить их заниматься делом?
— Давно пора, давно пора, пан голова.
— Они, дурни, забрали себе… Кой чёрт? мне почудился крик свояченицы на улице… они, дурни, забрали себе в голову, что я им ровня. Они думают, что я какой-нибудь их брат, простой козак!.. — Небольшой последовавший за сим кашель и устремление глаза исподлобья вокруг давало догадываться, что голова готовился говорить о чём-то важном. — В тысячу… этих проклятых названий годов, хоть убей, не выговорю; ну, году, комиссару тогдашнему Ледачемудан был приказ выбрать из козаков такого, который был бы посмышлённее всех. О! — это «о!» голова произнёс, поднявши палец вверх, — посмышлённее всех! в проводники к царице. Я тогда…
— Что и говорить! это всякий уже знает, пан голова. Все знают, как ты выслужил царскую ласку. Признайся теперь, моя правда вышла: хватил немного на душу греха, сказавши, что поймал этого сорванца в вывороченном тулупе?
— А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от царя? Потом доберёмся и до других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чёртовы дети отказалися вымолотить моё жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
— Это проворная, видно, птица! — сказал винокур, которого щёки в продолжение всего этого разговора беспрерывно заряжались дымом, как осадная пушка, и губы, оставив коротенькую люльку, выбросили целый облачный фонтан. — Эдакого человека не худо, на всякий случай, и при виннице держать; а ещё лучше повесить на верхушку дуба вместо паникадила.
Такая острота показалась не совсем глупою винокуру, и он тот же час решился, не дожидаясь одобрения других, наградить себя хриплым смехом.
В это время стали приближаться они к небольшой, почти повалившейся на землю хате; любопытство наших путников увеличилось. Все столпились у дверей. Писарь вынул ключ, загремел им около замка; но этот был от сундука его. Нетерпение увеличилось. Засунув руку, начал он шарить и сыпать побранки, не отыскивая его. «Есть!» — сказал он наконец, нагнувшись и вынимая его из глубины обширного кармана, которым снабжены были его пестрядевые шаровары. При этом слове сердца наших героев, казалось, слились в одно, и это огромное сердце забилось так сильно, что неровный стук его не был заглушён даже брякнувшим замком. Двери отворились, и… Голова стал бледен как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось, хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и не в состоянии были сомкнуть дружно разинутых ртов своих: перед ними стояла свояченица!
Изумлённая не менее их, она, однако ж, немного очнулась и сделала движение подойти к ним.
— Стой! — закричал диким голосом голова и захлопнул за нею дверь. — Господа! это сатана! — продолжал он. — Огня! живее огня! Не пожалею казённой хаты! Зажигай её, зажигай, чтобы и костей чёртовых не осталось на земле!
Свояченица в ужасе кричала, слыша за дверью грозное определение.
— Что вы, братцы! — говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть не в снегу, а до сих пор ума не нажили: от простого огня ведьма не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас всё улажу!
Сказавши это, высыпал он горячую золу из трубки в пук соломы и начал раздувать её. Отчаяние придало в это время духу бедной свояченице, громко стала она умолять и разуверять их.
— Постойте, братцы! Зачем напрасно греха набираться; может быть, это и не сатана, — сказал писарь. — Если оно, то есть то самое, которое сидит там, согласится положить на себя крестное знамение, то это верный знак, что не чёрт.
Предложение одобрено.
— Чур меня, сатана! — продолжал писарь, приложась губами к скважине в дверях. — Если не пошевелишься с места, мы отворим дверь.
Дверь отворили.
— Перекрестись! — сказал голова, оглядываясь назад, как будто выбирая безопасное место в случае ретирады.
Свояченица перекрестилась.
— Кой чёрт! Точно, это свояченица!
— Какая нечистая сила затащила тебя, кума, в эту конуру?
И свояченица, всхлипывая, рассказала, как схватили её хлопцы в охапку на улице и, несмотря на сопротивление, опустили в широкое окно хаты и заколотили ставнем. Писарь взглянул: завески у широкого ставня оторваны, и он приколочен только сверху деревянным брусом.
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился немного и всё ещё продолжал её мерить своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о чём говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю всё. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не погневайся…
Сказавши это, она показала кулак и быстро ушла, оставив в остолбенении голову. «Нет, тут не на шутку сатана вмешался», — думал он, сильно почёсывая свою макушу.
— Поймали! — вскрикнули вошедшие в это время десятские.
— Кого поймали? — спросил голова.
— Дьявола в вывороченном тулупе.
— Подавайте его! — закричал голова, схватив за руки приведённого пленника. — Вы с ума сошли: это пьяный Каленик!
— Что за пропасть! в руках наших был, пан голова. В переулке окружили проклятые хлопцы, стали танцевать, дёргать, высовывать языки, вырывать из рук… чёрт с вами!.. И как мы попали на эту ворону вместо его, бог знает!
— Властью моею и всех мирян даётся повеление — изловить сей же миг сего разбойника, а оным образом и всех, кого найдёте на улице, и привесть на расправу ко мне!..
— Помилуй, пан голова! — закричали некоторые, кланяясь в ноги. — Увидел бы ты, какие хари: убей бог нас, и родились и крестились — не видали таких мерзких рож. Долго ли до греха, пан голова, перепугают доброго человека так, что после ни одна баба не возьмётся вылить переполоху.