Частное расследование - Фридрих Незнанский 44 стр.


Турецкий и Юрка Фомин стояли на самом обрыве. За спинами их, на плато, толпился народ, согнанный наблюдать предстоящую казнь.

Над народом на помосте-эшафоте стояло кошмарного вида устройство. Рядом с орудием казни — Бич, весь в красном, с красным капюшоном.

Издалека было видно, как там внизу, по дороге, серпантином ведущей снизу вверх — к эшафоту, Бичи, облаченные в черное, вели человека.

Руки человека были скручены за спиной.

— За что его в Мясорубку?

— А вон, видишь ту горку? Он бригадиром был на ней. Ну, замечаешь? Она похожа на лежащего медведя. Как будто воду пьет из моря…

— Да, это верно.

— Это они ее такой сделали. Дробили, дробили. А видишь, выходит, ваяли. За это — в Мясорубку.

— А в чем вина-то?

— Да в том, что это не хаос, не абсурд, не бред. Как только начинается здесь что-то осмысленное, так за это строго! Здесь как все: в щепки, в щебенку, в брызги, в дребезги… А тут — скала-медведь! Вроде польза какая. Может, потом кто легенду сложит. Или просто полюбоваться остановится…

— И за такое всю бригаду — в Мясорубку?

— Нет. В Мясорубку только бригадира. А всю бригаду подорвут там. Вместе со скалой…

Неизвестный художник, руководивший созданием скалы-медведя, начал кричать лишь под самый конец, когда в жерле Мясорубки виднелась уже только его голова.

Кричал он страшно, возвышаясь тоном; казалось под конец, что режут младенца.

Крик оборвался на плачущей ноте, шлепком.

Народ, как водится, безмолвствовал…

На следующий день, на рассвете, Турецкий осторожно сел на нарах.

Юрка Фомин мгновенно проснулся, но Турецкий показал ему знаком: лежи, я один.

Выйдя из барака, Турецкий крадучись двинулся к лесу, в сторону женского лагеря…

Вот и колючка. Совсем рассвело.

С той стороны бродили женщины, немного, пять или шесть, такие же неприкаянные, как Турецкий, такие же ищущие…

— Ира… — тихо позвал Турецкий. — Ира… Там Иры нету? — спросил он одну из женщин.

— А как фамилия? — женщины сгрудились напротив него, у колючки. В глазах надежда, жалость, мука…

— Фамилия? — Турецкий тут остолбенел. — Фамилию забыл.

— Ты вспомни.

— Не могу! Ира и Ира. Всю жизнь — Ира.

— Женился бы, так знал бы! — не без сарказма заметила одна из женщин.

— Конечно! — согласился Турецкий, волнуясь и не улавливая сарказма. — Да я на ней же и женат! И, стало быть, фамилия ее такая же, как и моя. А я ведь и свою фамилию забыл!

Женщины понимающе качали головами.

— Это здесь часто бывает… — сказала одна.

Понурив голову, Турецкий брел от колючки назад, к мужскому бараку, как вдруг его окликнули:

— Турецкий? Александр?

— Я! — он повернулся, бросился назад, к колючке. — Я — Турецкий, да!

— Она просила передать вам…

— Что?! — он уже вдавился всем телом в прозрачную непроницаемую колючую стену.

— Чтоб лихом вы ее не поминали.

— Лихом… — он осекся. — Почему?!

— Ее же в Мясорубку прошлым утром запихнули…

— Не-е-ет! — Турецкий не поверил. — Художника! Я сам видал!

— У вас — художника. У нас — ее.

И мир сломался у него в глазах. Сломался и померк.

В тот же день вечером Турецкий повесился в дощатом нужнике, выстроенном рядом с бараком.

Ржавый гвоздь в горбылине напротив, торчащий и ничего не значащий в обыденной жизни, стал расти в своей ранее не понятой многозначительности и вдруг расцвел, как и вся стена, зловещими, пятнистами кругами…

Мир не пропадал.

Сильнейшая боль сковывала все, что было выше затылка, тело немело, как будто отрезанное, с ломотой, с набуханием… Турецкий с формальной четкостью ощутил, как шейные позвонки растягиваются от веса всего организма.

В дощатник вбежал Бегемот, сосед Турецкого по бараку. Бегемот мельком скользнул по нему взглядом и устроился на угловом очке.

— Что, — спросил он тужась. — Висишь?

Турецкий из последних сил захрипел, проталкивая воздух из груди сквозь петлю…

— А я, дурак, сожрал тут дохлую ворону… — сообщил Бегемот и опять напрягся, закряхтел, страдая. — Вот жадность-то! Валялась за бараком. По вору и мука! С костями съел, осел, с костями, с клювом… Клюв мясом пах. О-о-х, мама родна-а-а…

Турецкий издал жуткий, страдальческий звук, не оставлявший сомнений — невыносимо!

— Сейчас… — засуетился Бегемот, подтягивая штаны. — Сейчас сниму.

— Если бы здесь повеситься можно было! — бубнил он, освобождая Турецкого от петли. — Все давно бы уже…

Бегемот потрепал Турецкого по шее, на которой уже исчезала странгуляционная полоса, а затем ловко повесился сам. Повисев секунд десять, он подтянулся, схватившись одной рукой за веревку выше петли, другой рукой снял петлю и спрыгнул.

— Один тут выход — Мясорубка! — он снова устроился на очке. — И дам еще совет: не ешь подохших ворон.

Напрягшись, он замер…

— Товарищи! — голос звучал снизу, из выгребной ямы. — Товарищи!

— Ты кто? — Бегемот, не вставая, развел ноги пошире и посмотрел прямо вниз, под себя.

— Тарасов я, инженер…

— А-а, без вести пропавший? Тебя в понедельник иска-ли-искали Бичи, а ты вон где гнездо себе свил!

— Какое гнездо? — в голосе звучала боль, огорчение. — Меня в понедельник убили свои же… Сожрали… Прям на работе, в кустах… Евдоходов, Кузьков, Леговойтов, Порошин…

— Сожрали на работе, на сопке? А здесь ты теперь почему?

— Куда же мне попасть-то было? — обиделся вконец инженер Тарасов. — Дорога одна. В понедельник сожрали, во вторник, в среду — сюда, по частям… В четверг и в пятницу срастался… Сегодня суббота?

— Нет. Воскресенье.

— Ну, значит, три дня срастался, сплывался…

— Скажи мне спасибо, — заметил, наклоняясь, Бегемот. — Я тебя все эти дни живой и мертвой водой поливал.

— Идея! — воскликнул вдруг Турецкий и даже перестал разминать себе шею. — Взорвать их всех, Бичей! Зараз! Пока они срастаться будут, мы власть возьмем!

— Да чем ты их взорвешь?

— Найдем чем… Гору-медведь взорвали ж чем-то вместе с бригадой?! Найдем, чем их взорвать! Собрать бы их только в кучу!

— Да как их соберешь!

— Постой! — задумался Турецкий. — Придумать можно! Вот, стой! Они ж любое, ну, не бессмысленное что-то не переносят!

— Особенно искусство ненавидят, — заметил Бегемот.

— Во кавардак им учинить можно! Я ж в молодости на гитаре играл…

— Да где ж гитару тут возьмешь? — вздохнул Бегемот сокрушенно.

— Гитару можно сделать, — сообщил Тарасов из подполья.

— Из чего?!

Тарасов хмыкнул:

— Советский инженер что хочешь сделает. Была б вода-земля-воздух и колючая проволока…

— Ну, этого у нас навалом! — заметил Бегемот. — Сейчас же вылезай!

Весть о готовящемся мятеже против Бичей была воспринята в мужском бараке с энтузиазмом неописуемым.

Нашлась и взрывчатка, «заначенная» при уничтожении горы-медведя, нашлись и подрывники…

— Вот здесь!

Вчетвером— Турецкий, Бегемот, инженер Тарасов и Юрка Фомин — они стояли на длинном мысу, выступавшем далеко в море.

— Здесь можно долго держать оборону.

— На, попробуй, — инженер Тарасов протянул Турецкому топорно сделанную в сверхкустарных условиях гитару…

Турецкий подстроил ее, подтянув колки ручками, сделанными из «ежиков» колючей проволоки.

— Страшна как смерть она, конечно. Но звучит, черт возьми! И неплохо.

Было раннее утро. Через сорок минут заявится первый Бич и зычным голосом объявит подъем.

На мысу, среди камней, настраивал аппаратуру ансамбль самоубийц под руководством Турецкого. Кроме гитары, сотворенной инженером Тарасовым, у них уже были три свирели, две свистульки и целый комплекс ударных, сделанных также из подручного материала.

На перемычке, соединяющей мыс с материком, притаились две группы прикрытия: одна — Бегемота и другая — Юрки Фомина. Их целью было держать оборону мыса как можно дольше, притягивая к нему, собирая на заминированном мысе как можно больше Бичей…

Наконец все было готово.

— Семь минут до подъема.

— Что мы будем играть?

— Будем играть Турецкий марш Моцарта, — ответил Турецкий, и все дружно захохотали, предвкушая противостояние, борьбу и смерть за свободу.

От первых же звуков, прокатившихся над прибоем, вскочил весь барак… Радостные крики, далеко распространяющиеся над утренней морской гладью, доносились отовсюду, казалось, весь этот странный, бредовый мир вдруг обрел разум, гордость и волю к свободе…

Бичей, ринувшихся на мыс, сбивали с перемычки… Но силы были явно не равны, подмога к Бичам все прибывала и прибывала… К полудню сотни Бичей ворвались на мыс, опрокинув заслоны, крошить, дробить, увечить…

И тут инженер Тарасов, внимательно следивший за всем происходящим из укрытия, соединил две колючие проволоки — сверкнула искра…

Мыс вздыбился и исчез в столбе бело-зеленой воды, рванувшей в небо с громом, песком, людьми, Бичами и камнями вперемешку.

— Свобода!! — возликовал народ на берегу.

— Ура-а-а!!!

Бич неимоверно подлого вида с лицом жестоким, лицом хронического беспощадного алкоголика смотрел на Турецкого с портрета на стене.

Еще более сволочного вида свирепый пьяный Бич — живой и здоровый — сидел за столом, напротив Турецкого, в кресле.

Турецкий, со связанными руками, сидел у стены на табурете, сделанном из железобетона и, казалось, выраставшем из пола серым угловатым грибом.

— Ну, вот мы и срослись с вами, господин музыкант… — Бич поднял палец. — Но! Срослись, как и прежде, по разные стороны баррикад. — Бич постучал по своему массивному столу. — Ты — там, а мы, как и были, — здесь!

Бич взял со стола личное дело Турецкого, открыл и, не успев прочитать ни строки, налился вдруг кумачом, впал в паранойю, вышвырнул дело в окно, затопал ногами.

— Все! — орал он Турецкому прямо в лицо. — Все! Все!! Все!!!

— Мясорубка? — спокойно спросил его Турецкий.

Бич вдруг остыл, так же внезапно, как впал было в гнев. Кивнув охране, взять, дескать, он тихо ответил:

— Ну нет.

На утесе над морем Турецкого приковали к скале.

— Орел к тебе прилетать будет. Как в легенде. Ты же любишь искусство.

— Печень клевать?

— «Клевать»!» — восхитился приковывавший Турецкого Бич. — Глаза выбивать.

— В легенде он печень терзал. Прометею.

— Легенда— миф, выдумка, устное творчество. — Бич объяснял, точно школьный учитель во время отпуска, рассудительно, с удовольствием: — Легенда, миф всегда содержат искажения, неточности в нюансировках. В нашем случае такого рода залепух минимум две: во-первых, не печень терзать, а зенки выбивать, а во-вторых, не Прометею, а тебе!

Солнце светило неистово, раскаляя, паля.

Море бликовало, слепило, казалось, дорога из расплавленного в блеск металла постелена тебе до горизонта.

И леденящий камень утеса за спиной.

Сознание ехало, плыло, мутилось, летело…

Турецкий обвис на цепях, голова упала, держать ее не было сил, подбородок уперся в грудь — точно по центру.

В ушах мерный шум… Моря?

Лучи слепящего солнца вдруг захлопали в воздухе, освежающее легкое дуновение коснулось лица.

Рядом, у головы, на небольшом уступе пристраивался поудобней огромный Орел…

— Вот что, — сказал вдруг Орел в бредовом сознании Турецкого. — Давай договоримся — сразу и навсегда. Будешь вертеться, я буду мазать. И лоб и лицо исклюю. А это все лишнее. Тебе — лишняя боль. Мне — потеря времени. Невыгодно. Я — на подряде. Мне — дело сделай, лети, колымь-халтурь на стороне. Тебе — мучений меньше. Вопросов нет?

— Неужели и птицы, Вольные Птицы, колымят в этом краю?

— А как же? Я объясняю. Что есть-то у меня? Ты сам подумай. Карниз на скалах, где гнездо, — полтора квадратных метра, в ущелье, теневая сторона… Гнездо на нем — из палок-щепок. В гнезде шесть ртов голодных. И все. — Орел посмотрел себе на хвостовое оперение. — Ну, не считая перьев в жопе.

«Какая ерунда! — подумал Турецкий. — Бред».

— Ну что, заметано?

— Ага, — ответил Турецкий и поднял голову, — прямо, как того требовала сущность дела.

…Из опустевших глазниц текла кровь… Она струилась по щекам, стекала на грудь и засыхала там коркой, коростой на груди, животе, коленях.

Боль неуемная, звон в ушах, жар головы, шепот прибоя…

…Часов через десять Турецкий почувствовал, как там, в глубине глазниц, уже переставших кровоточить, начало что-то зудеть, ломить, чесаться и набухать…

Это росли новые глаза.

Грамов стоял почти в забытьи над стеклянным саркофагом Турецкого. Грамов понимал, что он терпит фиаско: программа его прошла без сучка и задоринки по всем этапам, самым невообразимым для обыденного сознания, но встала напрочь как вкопанная перед тривиальной проблемой, известной любому врачу-реаниматологу, да что там врачу, любому студенту третьего курса общепрофильного медучилища.

Дело состояло в том, что его пациенты не желали, что называется, «слезать с аппарата». Попытка завести сердце, заставить его начать гнать кровь заканчивалась неизменно клинической смертью.

Спасая мозг, приходилось вновь включать аппарат искусственного кровообращения. Они жили, но только на аппарате, в бессознательном состоянии. Аппарат за них очищал их кровь и, насытив ее кислородом, глюкозой, витаминами, гнал ее, прокачивая сквозь всю кровеносную систему, питая все клетки, все органы.

Очнуться, начать жить, как им и полагалось бы, на самообеспечении, на «своих ногах» они не хотели… Попытка оживить их срывалась вновь и вновь. Казалось, они предпочитают смерть возвращению к жизни…

Грамов давно уже перепробовал все, что мог. Он измотался и почти отчаялся. Никогда в жизни ни одна проблема не могла его задержать более, чем на несколько месяцев. А тут попахивало полным тупиком, провалом: шел уже сентябрь 1993-го…

Парадоксально, подумал Грамов, однако факт остается фактом: в реальной жизни оказалось проще найти еще живые клетки в уже полностью разложившихся трупах жены, Оленьки, Коленьки (хотя это было очень непросто), затем посеять культуры, запустить процессы деления…

Конечно, на этом этапе Грамову значительно повезло, и он это признавал, отдавая тут дань Провидению, Случаю, Богу. Речь шла о его собственной дочери, внуке. Это давало немало. Так, например, встав как-то в тупик, Грамов сделал себе самому пункцию миокарда и, вытащив из себя небольшой кусочек живого еще сердца, довольно быстро, почти в два дня, смог эмулировать генерацию соединительных тканей синусного узла сердца погибшей дочери. А так где бы взять точную, конкретную до предела информацию? Негде.

Работая часто по необходимости именно в этом ключе, кулибинско-эдисоновским методом, с усердием и запалом лесковского Левши, он обнаружил заодно и занятное явление: женщина, неоднократно рожавшая от одного и того же мужчины, вынашивая их общий плод, становится как бы кровной родственницей: генетика мужа как бы «просачивается» в ее собственные биоструктуры, она становится похожа на мужа не только внешне, привычками, что можно было бы объяснить долгой совместной жизнью, «притертостью» на бытовом уровне, она становится родной гораздо глубже, на уровне дезорибонуклеиновых кислот, белков, рибосомных структур.

Когда Грамов осознал это, с женой дело пошло значительно легче: ему только трижды пришлось делать себе вытяжки — из головного мозга, из печени и из поджелудочной, — только трижды, чтобы считать целиком кусочек ушедшей навеки, казалось бы, информации.

Ну и Марина тут немного помогла с матерью, хотя Грамов ее далее анализов крови и желудочного сока не подпускал.

Смешно, но оказалось проще добиться, чтобы у Софьи, его жены, выросли новые, причем «голливудские», зубы — это на пятидесятом-то году жизни, у Коленьки напрочь исчезло врожденное едва заметное косоглазие, а у Оли появились наконец нормальные гланды, вместо тех старых, что мучили ее всегда, при любой перемене погоды и обстановки и заставляли в такие моменты читать лекции по географии излишне звонко, слегка на французский манер…

Назад Дальше