– Понимаешь, подполковник, всех! И тебя, и меня, и Свиристеля! И этого Гафара, который упал с вертолета! И Дарвеша, которому я завтра вставлю в зад электрод! Всех нас надлежит оплакать горькими молитвенными слезами. Но пред этим всех расстрелять! ... И тебя, и меня, и эту собаку Дарвеша, который заставляет меня, знатока восточной поэзии, мечтателя и философа, вставлять ему в задний проход электрод! И доктора Хафиза, которого нелегкая принесет из Кветты, и мы должны будем разгребать их афганское дерьмо! … Ненавижу! – он крутанулся на лежаке, так что хрустнули кости, и сильней закраснели нанесенные эвкалиптом рубцы. – Ненавижу эту чертову страну и этот чертов Восток! … Ненавижу их хари, их бороды, их вонючее тряпье, их лживые глаза, в которых собачий страх и одновременно презрение! – Майор сел, набычив голову с гуляющими на шее жилами. – Я допрашивал эту суку Гафара, бил палкой по пяткам, напяливал на голову пакет, топил в ведре, рвал у него на глазах Коран. Он не выдал тайну. Он герой, мученик. Он Олег Кошевой, Зоя Козьмодемьянская, а я гестаповец. Я, русский офицер, интеллектуал, востоковед, должен возиться в дерьме, чтобы потом всю жизнь себя ненавидеть, скрываясь под чужим именем, как военный преступник. Вот, через несколько дней приедет с караваном твой легендарный доктор Хафиз, и мне опять участвовать в облавах, нюхать эти зловонные шаровары, слушать эту брехню, которые они повторяют под палками. Себя ненавижу, их ненавижу, эту чертову страну ненавижу, эту гребаную войну! Сбросить бы сюда атомную бомбу, чтобы разом накрыло и нас и их, и это по-божески! …Ненавижу!
Он вскочил, рухнул в бассейн, распахнув воду, так что она хлынула через край. Ушел, пузырясь, на дно и лег среди расколотых изразцов и священных надписей. Ненависть выходила из него серебряными пузырями.
* * *
Суздальцев вернулся в свой модуль, и перед тем, как улечься спать, сделал в рабочий журнал несколько кратких записей. Умозаключения по поводу последних донесений из Кветты доктора Хафиза. Анализ радиоперехватов. Краткое описание сегодняшнего полета в пустыню. Предполагаемый маршрут завтрашнего, вероятно, завершающего полета, от колодца Бахадир до приграничного, у самого Пакистана, колодца Зиарати-Шах-Исмаил, после которого тематика «стингеров» закрывается, передается в разведотделы Герата и Шинданта. А он и его помощник Конь станут ждать возвращения из Кветты доктора Хафиза и вместе с офицерами «хада» начнут выкорчевывать пакистанскую сеть. Облавы в кишлаках, аресты, дознанья.
Он представил себе красивое, с белозубой улыбкой лицо доктора Хафиза, с которым познакомился в разведшколе в Ташкенте. Должно быть, так выглядели черноусые воины Бабура, атакующие врагов на белых слонах. Или гордые ликами ратники Александра Македонского, пришедшие из Эллады в оазисы Кандагара и Герата. Доктор Хафиз доставит драгоценную информацию, а сам вернется в Кветту с попутным караваном, где его, быть может, ждет разоблачение, пытки в пакистанской контрразведке.
Некоторое время он сидел под лампой, чувствуя, как блаженно дышит после всех злоключений, его усталое тело, с которого огненный пар, эвкалиптовый эликсир и лазурная влага смысли дневные кошмары и мучительные наваждения. Кончилось его раздвоение. Кончилось помрачение, связанное с переселением душ. Он был равен себе самому, немолодому, усталому, не слишком удачливому подполковнику военной разведки, уцелевшему и на этот раз в ходе боевой операции. «Сейка» в облупленном, из фальшивого золота корпусе отсчитывала общее для всех на этой войне время, из которого выпадали, но не могли его остановить отдельные жизни. Суздальцев выключил лампу и лег в кровать, готовясь уснуть, слыша уже в полусне отдаленный печальный выстрел, действующий, как капля снотворного.
Увидел, как дверь в его комнату растворилась, и появилась тень. Остановилась у порога, зыбкая, неразличимо-темная, готовая скользнуть обратно.
– Кто? – спросил он, приподнимаясь. От порога шагнула к нему и страстно, быстро уселась на край постели Вероника, вся в темном, то ли в платье, то ли в нижней сорочке. Ее черные волосы в слабом свете окна блестели. Так же блестели, дрожали, влажно переливались глаза. Ее лицо, голые, перехваченные бретельками плечи, обнаженные руки оставались светлыми. И он чувствовал, как от этой, не покрытой тканью белизны исходил жар, горячее больное волненье. Казалось, она дрожит в мучительном ознобе, ее бьет дрожь, она явилась к нему, находясь в бреду, перепутала дверь, слепо заблудилась.
– Вероника, ты?
– Расскажи, как погиб Леня? Ты видел, как он погиб? Его не могли убить! Я поливала клумбу. Он меня все время просил: «Поливай, Вероничка, и я не погибну!» Он жив? Ну, скажи, он жив?
Она наклонялась к Суздальцеву, старалась в темноте разглядеть его лицо, старалась узнать в нем Свиристеля. И Суздальцеву казалось, что он снова сходит с ума. Недавнее наваждение вернулось. Его опять подменили. Его сущность опять переселилась в другого, того, кто с раздробленной головой лежит сейчас в холодной яме, накрытый брезентом. А тот, в кого угодил снаряд, тот не умер, а живой, дышащий, сидит в распахнутой постели. Женщина своим первобытным чутьем угадала в нем любимого, пришла на ночное свидание.
– Я все знаю. Я же колдунья, цыганка. Вы поменялись часами. Ты, ты погиб вместо Лени, а Леня жив, жив. Вместо тебя живет. Ты Леня! Ты Леня! Ты Леня! – Она жарко шептала, и ее сумасшедший шепот был колдовским заговором, шаманским клекотом, неистовым бредом, которым она отрицала смерть любимого человека, перекладывала эту смерть на Суздальцева, убивала его. Воскрешала своего жениха, своего ненаглядного.
Она протягивала руки, быстро, жадно ощупывала его лицо, стараясь угадать знакомые черты, гладила его голову, стараясь отыскать на ней хохолок.
– Вероника, да это я, Суздальцев. Я видел, как погиб Леонид, – он отстранялся, боялся ее ищущих рук. Она казалась пьяной. Быть может, накурилась того дурманного зелья, что продают на рынке расторопные торговцы в чалмах. Костяной ложечкой подцепляют из коробки. Бросают на медную чашку весов косматую щепотку сухой травы. И если ее заварить и выпить из белой пиалки или положить в кальян и сладко вдыхать, или просто жевать, проглатывая терпкую слюну, ты почувствуешь, как улетучивается твоя бренная плоть, как чудесно исчезает время, как пропадают имена, и мир становится восхитительным виденьем, волшебным отражением в округлом стеклянном сосуде, висящем на трубочке стеклодува.
– Мишу Мукомолова любила, он обещал меня в жены взять. Говорил: «Вернемся в Союз, разведусь, буду с тобой жить. Уедем в Крым. Мы «чеки» с тобой скопили, купим квартиру, машину, заживем». Вот и зажили! Мишу Мукомолова в фольгу завернули и к жене отправили. Потом с Леней Свиристелем сошлись. Как он меня любил! Называл: «Цветочек мой, Вероничка». А я его: « Ленчик, мой летчик». Говорил мне: «Вернусь в Союз, разведусь с женой, ты мне будешь жена. Уедем в Сибирь, я армию брошу, стану геологов на вертолете возить. Купим машину, квартиру. Ты мне детей родишь» Вот и родила! Завтра Леню в фольгу завернут и к жене отправят. И тебя отправят! Смерть вам жена. А вы ей мужья!
Она сжимала Суздальцеву руку, и он чувствовал, как из ее пальцев льются в него безумные горячие токи, от которых ему становилось дурно, сладко, безумно, и он в ответ сжимал ее руку.
– Ленчик, мой летчик! Ты жив! Ты жив! Ты жив!
Она потянула вверх сорочку, и на поднятых руках зашелестел, затрепетал розовый невесомый сполох. Внезапным, ночным зрением он увидел ее наготу. Близкий дышащий живот с темной лункой пупка. Выпуклое, с фарфоровым отсветом, бедро. На ее воздетых руках еще трепетал розовый разряд электричества, а он уже видел темную кудель у нее под мышкой. Близкий, темный треугольник лобка. И ту, отчетливо различимую границу загара, ниже которой начиналась светлая ложбинка, разделявшая полные груди с черными, как оливки, сосками.
Она сбросила с поднятых рук сорочку, сильно, душно легла на него. Жадно целовала, бормоча бессмысленно и безумно, погружая и его в душное, слепое безумие, в торопливое бормотание, в котором его губы, задыхаясь, сами собой выговаривали: «Цветочек мой, Вероничка!»
Она душила его горячей грудью. Сильно, больно била животом и жарким пахом. Обжигаемый ее страстью, он старался спасти свои губы от ее больных безумных укусов. Понимал, что своим сладострастьем, своей неистовой женственностью она старается вырвать возлюбленного у смерти, вернуть себе. Победить случившуюся с ее возлюбленным смерть, оживить его своей первобытной страстью, в которой расплавлены жизнь и смерть. Переплескиваются одна в другую, и умерший Свиристель оживает, а он, Суздальцев, умирает.
Он видел над собой ее взлетающие черные волосы, которые она то и дело отбрасывала рукой. Видел, как голое плечо покрывается тьмой волос, волосы соскальзывают, и плечо оголяется, ртутно блестит в темноте. И опять огненными куполами вздувалась пустыня, и на ней, словно темные бусинки, застыл караван. Опять, сверкая винтом, борт «44» делал боевой разворот, а он бежал, задыхаясь, держа автомат, видя, как приближаются губастые головы верблюдов, и погонщики в белых одеждах опустили покорные руки. Пленный афганец заслонял открытый проем вертолета, майор толкал его в грудь, и тот проваливался, улетал, издавая исчезающее: «Аллах акбар». Опять струились пульсирующие трассы зенитки, исчезая в пятнистом борту. Подбитая машина, согнув стрекозиный хвост, дымилась, а к ней с горы, с гомоном и стрельбой, бежала толпа. На раненном борттехнике тлела огоньками одежда, сквозь проломленный живот второго пилота был виден каменистый склон и овечья тропа. Они с майором волокли убитого Свиристеля, и было страшно, что вот-вот оторвется висящий на красной нитке огромный глаз, упадет в пыль, и надо его подбирать, счищать прилипшие песчинки. Дрожал перегруженный вертолет, грязные сандалии афганца касались расквашенной головы Свиристеля, и в бороде у пленника дрожала ликующая улыбка.
Все эти зрелища проносились, как последние видения жизни. Он умирал, повторяя:
– Цветочек мой, Вероничка!
А она, закрыв глаза, безумно улыбаясь, твердила:
– Ленчик, мой летчик!
И последнее, перед тем, как исчезнуть, – черная, глянцевитая, с поднятым носом калоша. Ее алое нутро, которое, словно лоно, раскрывалось, поглощая его. Он проваливался в алую бездну, из которой извергался ослепительный взрыв, – расшвыривал березу, сосульку, позабытое девичье лицо, разбрасывал красные лыжи, петуха в руках тети Поли. Расплескивал весь сотворенный мир, оставляя вместо него пустое пятно. Медленно, по каплям, мир вновь собирался, тот же самый, лишь оплавленный по краям.
Вероника встала, оделась, ушла, не прощаясь. А он лежал, не ведая, что сотворил. Украл у мертвого товарища женщину или, напротив, продлил мертвецу жизнь.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Утром, когда солнце лишь накалялось пепельной белизной, гарнизон прощался с погибшими вертолетчиками. Батальон спецназа был выстроен на плацу. Длинные тени солдат в панамах достигали середины плаца, где на носилках, завернутые в фольгу, лежали тела убитых. Суздальцев не мог угадать, которая из двух длинных, серебряных, круглоголовых личинок была Свиристелем, а какая – его вторым пилотом. И больная мимолетная мысль – это он, Суздальцев, лежит в серебряной обертке с разломленным черепом и кровавым глазом, который снова вставили в липкую глазницу. А Свиристель, находясь среди офицеров штаба, прощается с ним, и на его голове топорщится задорный птичий хохолок.
Офицеры стояли перед штабом, на котором был приспущен линялый розоватый флаг, изъеденный песчаными бурями и ядовитым солнцем. В стороне собрались гарнизонные женщины – поварихи, прачки, официантки, – и среди них Суздальцев видел Веронику, ее черный платок, темные, в слезном блеске глаза. И вторая больная мысль – эту женщину он вчера обнимал, видел ее напряженную спину с глянцевитой от пота ложбиной, подставлял ладонь под тяжелую горячую грудь с плотным соском. А в это время ее любимого заворачивали в жуткий серебряный фантик, склеивали скотчем фольгу. И от этой мысли – головокружение, словно от толчка колыхнулась под ногами земля.
Комбат произнес прощальную речь. Караульный взвод разрядил в воздух автоматы. Вертолетчики подхватили носилки и понесли с плаца на выход, мимо мешков с песком, мимо свалки с консервными банками, к площадке, на которой стояли две вертолетные пары. Одна из них с «грузом 200» поднялась и потянула к Кандагару, к рейсу «Черного тюльпана», а другая, с бортовыми номерами «46» и «48», осталась в распоряжении батальона, на случай экстренного боевого вылета.
Солдаты ушли в казармы, офицеры возвращались к картам, телефонам, к рутинной гарнизонной работе. Суздальцев догнал Веронику, которая все смотрела в пустое небо, где растаяли вертолеты.
– Я хотел тебе сказать… – он попробовал тронуть ее загорелую руку. Она отшатнулась, дико на него посмотрела:
– Уйди! Ненавижу! – и почти побежала прочь. А он, чувствуя бритвенный надрез, оставленный на лице ее взглядом, угнетенный, зашагал в сторону глинобитного строения, где проводились допросы пленных.
В комнате с саманными стенами находились все тот же стол, табуретки, потресканный, в пластмассовом кожухе телефон, цинковое ведро с водой, плавающая в ней кружка, сложенная простыня с чернильным штемпелем. В комнате уже был майор Конь, в спортивном костюме, пахнущий после бритья одеколоном. Два прапорщика, Корнилов и Матусевич, одинаково большие, с круглыми тяжелыми головами, какие бывают у скифских каменных баб с едва различимым носом, ртом и бровями.
– Петр Андреевич, или мы сегодня получаем информацию и летим на «реализацию», или можно писать рапорт начальству о провале операции и ждать, когда карающая рука сковырнет с наших погон звезды и поставит на нашей карьере кресты.
Майор был зол, под глазами набрякли мешки. Было видно, что после вчерашней бани он еще пил, и его мучает жажда. Он черпнул из ведра кружкой. Жадно выпил, проливая воду на грудь.
– Свиристеля сбил не «стингер», а двуствольная зенитка. – Суздальцев смотрел, как у майора из углов рта текут две водяные струи. – Есть надежда, что ракеты все еще не пересекли пустыню. Ясно, что Гафар, которого ты выкинул из вертолета, тянул время. Пожертвовал собой, чтобы выиграть еще один день. Значит, на счету у них каждый день. Значит, караван с ракетами уже в пути, и у нас в запасе есть сутки, другие. Допросим Дарвеша, пусть выдаст маршрут. Доктор Хафиз указал на обоих братьев, как на ключевые фигуры в транспортировке ракет.
– Я, конечно, не имею счастья быть знакомым с доктором Хафизом, – Конь кинул кружку в ведро, и она поплыла, тихо звякнув о цинковый край, – Когда мы, наконец, познакомимся, я спрошу у него, почему его наводки оказались фальшивками и вместо ракет нам досталась резиновая калоша.
Суздальцева удивило, что майор, как и он, заметил оставшуюся на вертолетной площадке калошу. Ее блестящую резиновую поверхность и алое нутро, из которого вчера, во время ночного безумья, вырвалась ослепительная вспышка.
– Доктор Хафиз вернется из Кветты через несколько дней, и ты его можешь спросить, – отозвался Суздальцев. – Давай ближе к делу.
– Корнилов, черт тебя дери, веди сюда этого афганского Олега Кошевого, – зло приказал майор.
Кулак прапорщика втолкнул Дарвеша в комнату для допросов, и сразу же распространился запах прели, пота и чего-то еще, едкого, как муравьиный спирт. Руки афганца были скручены за спиной. Под рыхлой грязной чалмой срослись густые черно-синие брови. Сильный мясистый нос выступал из черных усов и бороды, похожих на затвердевший вар. Глаза с красноватым белками полыхали яростной тьмой, в которой страх и ненависть менялись местами, отливая фиолетовым, золотым и огненно-черным. Среди этой бушующей тьмы оставалась неподвижной крохотная точка в середине зрачка, которая, казалось, вела в иное, таинственное, по другую сторону глаза, пространство, в которое не было доступа Суздальцеву.
– Ну, садись, – Конь грубо толкнул афганца на табуретку. – Привет тебе от брата Гафара. Он велел передать, что очень жалеет по поводу того, что обманул меня. Сейчас он лежит на песке в пустыне, и за ночь лисицы съели его лицо, желудок и отгрызли яйца. Он говорит, что та лисица, которая отгрызла яйца, долго плевалась и кашляла.