Стеклодув - Проханов Александр Андреевич 14 стр.


– Скажи, прибыл Конь с яйцами!

Пятаков захохотал, поднимая рюмку:

– Давай, мужики, чтоб стояло!

Суздальцев выпил, словно проглотил ком огня, который упал в желудок и там горел, как пропитанный соляркой клок ветоши.

– Эти братья по оружию, ядреныть, воевать не умеют, да и не хотят. «Что ж ты, говорю, Насим, во время боя фланг мой открыл, я из-за тебя двух бойцов потерял». «А у нас, говорит, молитва была. Наш солдат не помолится, в бой не пойдет». Я ему говорю: «Ты со своими молитвами революцию просрешь». А он отвечает: «Ты мой брат. У нас революция общая. Ты должен мне помогать». Думаю: «Ах ты, сука такая! Мы отсюда уйдем, вас же всех на деревьях повесят. Ни одна сука за вас не заступится!»

– Слушай, майор, ну их всех на хер! Расскажи что-нибудь доброе!

– Доброе можно. Анька, которая огурцы прислала, к себе в постель пускает за «чеки». Можно к Аньке пойти. Она всех троих примет.

– Обсудим, – сказал Конь. – Наливай. Давай третий тост!

Выпили третий, не чокаясь, и у всех троих затуманились лица, перед каждым проплыли видения тех, кого унесла война. Перед Суздальцевым, сменяя друг друга, неясные, как тусклые отражения в зеркале, возникли капитан с оторванной головой, лежащий на льду холодного погреба, перед тем, как его запаяют в цинк. Два водителя с трассы с обгорелыми лицами, прикрытые грубым брезентом. Свиристель с хохолком, сначала живой, играющий на гитаре, а потом в кабине вертолета с расколотым черепом и висящим выбитым глазом. Спирт, пахнущий соляркой, вызвал из небытия их души, вернул на мгновенье в земную жизнь и отпустил восвояси. Конь громко жевал, клал на стол тонкие рыбьи косточки, указывал мокрым пальцем на бутылку, и Пятаков, понимающе подмигнув, стал наливать.

– Я в эту долбаную Деванчу ходил раза три, – говорил он. – Там, ядреныть, улица тесная, едва «бээмпэ» проходит, кормой за глиняный дувал задевает. Они как колонну услышат, выпускают вперед человек пять, без оружия. Те, ядреныть, бегут перед «бээмпэшками», кулаками машут, ругаются. «Бээмпэшки» газу прибавят, и те быстрей. Мы быстрей и они. Заманивают вглубь, в тесноту, слева стена, справа стена, не развернуться, не выстрелить. Куда-то в щели скрываются, а под нами фугас. Машина подорвана, и с двух сторон, из бойниц шквальный автоматный огонь. Не подойти, ядреныть, не взять на прицеп, не вытащить раненых – кошмар. Такой мешок с дерьмом, что одно средство – из «ураганов» раздолбать, чтобы глину с мясом смешать. А потом пусть пехота идет. Ну, давай, мужики, еще по одной!

– Пожалуй, я полежу, без меня продолжайте, – сказал Суздальцев, покидая застолье, оставляя двух майоров допивать спирт. Улегся на кровать поверх одеяла, отворачиваясь к стене, чтобы не видеть Коня, удивляясь стойкой, возникшей к нему неприязни, которая обострялась по мере того, как оба они терпели неудачу за неудачей в попытках перехватить «стингеры».

И опять с ним случилось то, что повторялось многократно, без видимых причин и объяснимых поводов, когда на дне глазниц, если закрыть веки и плотнее сомкнуть ресницы, возникали крохотные воронки, едва различимые вихри. Начинали вращаться, быстрей и быстрей, словно бурили пласты прожитой жизни, погружаясь в глубину израсходованного, овеществленного времени. Вытачивали маленькие узкие штольни, крохотные скважины, стеклянные световоды, в которые устремлялась память, его живая душа. Падала в них, словно крохотный пузырек света, пролетала сквозь сланцы накопившихся переживаний и вдруг оказывалась в ином пространстве и времени, с другим небосводом, другим белым солнцем, блестевшим на скользкой лыжне. Его широкие красные лыжи, словно лодки, скользили по насту. Ломали торчащие из-под снега темные травы. Молодое лицо страстно, радостно устремлялось в морозную даль, где туманились голубые леса, летали серебряные метели, кружились у далеких стогов. Будто кто-то огромный несся в полях, доставая головой до солнца в радужных туманных кругах.

Эти чудесные возвращения вспять свидетельствовали о существовании неоткрытых законов, объединяющих пространство и время. Человеческая жизнь в ее протяженности от рождения к смерти сулила возможность перемещаться во времени, воскрешать любимых и близких. Сулила возможность собственного воскрешения после смерти, возможность бессмертия. Он лежал, стиснув веки, плавая в огромной пустоте, как космонавт в невесомости, зная, что где-то рядом находится Стеклодув, его сотворивший.

– Знаешь анекдот? – Пятаков, переполненный смехом, торопился первым открыть счет нескончаемым анекдотам, которые в момент счастливого опьянения составляли для малознакомых людей суть общения. – Летят в самолете русский, американец, еврей…

Суздальцев слышал кашляющий смех Пятакова, рокочущий гогот Коня. Был пузырьком воздуха, который сквозь стеклянный капилляр падал в другую жизнь. И она превращалась в душистый лес, в сумрачные ели, в черно-серебряные березы, в папоротники, в муравейники, в редкую ягоду земляники. С лесниками он идет среди деревьев, обредая лесные цветы. На губах нежное жжение раздавленной ягоды. Лесник Полунин на упругих кривоватых ногах отаптывает могучую, с нависшими лапами ель. Топором стесывает розовую кору до блеснувшей древесины. Другой лесник, Одиноков, не выпуская из губ цигарку, передвижной линейкой замеряет толщину ствола. А он, молодой объездчик, ударяет железным клеймом в ствол, чувствуя, как пружинит в ударе клеймо, как отлетает в лесную ширь гулкий звук, и с вершины срывается, несется сквозь кроны испуганный дятел. И странное недоумение – то ли гулкий звук прилетел к нему из прошлого и нашел его на этой афганской войне. То ли он, покинув модуль, кинулся вспять и догнал этот гулкий, летящий по лесу звук.

За столом продолжались анекдоты.

– Слышь, а ты анекдот знаешь? Вот встретились русский, армянин и еврей…

Торопливая, с нетерпеливым смехом речь. Мелко, по-собачьи, смеется Пятаков, радостно гогочет Конь.

А Суздальцев идет по ночному хрустящему снегу к колодцу. Хватает обжигающую железную рукоять. Раскручивает деревянный рокочущий ворот с падающим в гулкую глубину ведром. Чувствует, как ведро ударило о воду, наполняется литой дрожащей тяжестью. Медленно тянет ведро наверх. Ставит на доску, давая успокоиться воде. И в черном овале ведра вдруг начинают блестеть отраженные звезды. Ведро полно звезд. Он пьет студеную воду, глотает вместе с ней звезды, и кажется, что Вселенная вошла в него своим блеском и холодом, расширила до необъятных пределов.

– Слышь, майор, давай к Аньке сходим. Она, ядреныть, ждет. Если у тебя, конечно, «чеки» есть, – предлагает Пятаков.

– Есть немного, – отзывается Конь. Оба пьяны, у обоих желание продлить клокочущее, не находящее выхода возбуждение.

Они ушли, забыв выключить свет. А Суздальцев продолжал свое странствие в исчезнувшее время, когда молодым человеком, совершив необъяснимый поступок, покинул Москву, любимых маму и бабушку, девушку, которая была для него невестой. Уехал в лесничество, смутно представляя, чем завершится его безрассудный поступок, как продлится его жизнь среди деревенского люда, чем обернутся его упоительные предчувствия и счастливые ожидания. Он сидит в деревенской избушке, слышит, как ворочается на высокой кровати тетя Поля, и от печки исходит сладкий ночной жар. Перед ним на столике листы бумаги. На них падает тень от висящей под потолком пушистой беличьей шкурки. Шкурка вращается в потоках теплого воздуха, вращается пушистая тень. Он выводит заголовок еще несуществующего романа «Стеклодув» – необъяснимое, взявшееся бог весть откуда название.

Он заснул. Проснулся среди ночи, слыша, как вернулся Конь, как громко, бесцеремонно кашляет, шумно снимает ботинки. Сквозь сон ощутил тошнотворное дуновение перегара и еще чего-то, приторного, дурного, связанного с утоленной похотью, и снова забылся.

* * *

Ему приснилось. Он сидит в кабине летящего самолета, один, без пилотов. Приборной доски нет, и он весь окружен прозрачным стеклом, словно запаян в колбу. Под ногами, сквозь толщу стекла, текут зеленые джунгли, золотистая кромка океана, белая бахрома прибоя. Океан темно-синий, как купорос, но вдоль берега тянется изумрудный шельф, и он догадывается, что летит над Карибским бассейном, быть может, в Никарагуа или Сальвадоре. Гордость, торжество от этого полета над миром. Из кабины видно крыло самолета, алюминиевое, сияющее, с надписью СССР. Он чувствует его упругое колыхание, его могучую подъемную силу. Это и его упругая сила, и неодолимая мощь. За спиной в салоне находится нечто драгоценное и любимое, источающее нежность, тепло. Не оборачиваясь, он знает, что это Третьяковская галерея, ее красно-белый фасад, тихо озаренные залы, картины в золотых рамах. Среди них «Аленушка» Васнецова, его же «Три богатыря», «Витязь на распутье». Картины, которые любил с детства, когда мама приводила его в галерею, рассказывая о великих художниках, о родной старине. Теперь, в самолете, он испытывает благодарность и нежность, бережение к этим золотым рамам, цветным холстам, к тихому маминому голосу, наполнявшему фюзеляж. Сквозь стеклянную кабину видны то пустыни Азии, то саванны Африки, то столицы Европы и Азии. Сквозь воздушную дымку просматривается остроконечная готика, пирамиды и пагоды. Все хрупкое, драгоценное, вызывающее радость, восторг. Самолет оказывается над зимней поляной, где лесники, управляясь с артелью лесорубов, валят березы, складывают поленницы. По всей поляне дымятся костры, лесорубы-чуваши в ушанках и полушубках отаптывают деревья, гнут спины, начинают двигать острыми пилами. Он любит их красные от мороза небритые лица. Узнает лесников, – каверзного шутника Полунина, скептика и философа Одинокова, вечно раздраженного Капралова. Ему хочется с высоты подать им знак, очутиться на поляне, вдохнуть запах сладкого дыма, утонуть в снегу, услышать знакомые хмельные голоса. Но лесорубы вдруг распрямляются, на них вместо ушанок оказываются пышные тюрбаны, вместо полушубков – шаровары и вольные накидки. Они поднимают к плечу пусковые установки ракет, выцеливают самолет. В небо с разных сторон, под разными углами приближаются ракетные трассы. Настигают самолет, но перед тем, как ударить, превращаются в церковные свечи. Множество горящих церковных свечей подлетают к самолету, и он видит, как, пронзенное свечами, загорается крыло, как сворачивается бумажная обшивка, сгорает надпись СССР. И от этого ужас, ощущенье несчастья. Он рушится с самолетом на землю, фюзеляж раскалывается, но вместо золоченых рам и драгоценных картин на землю высыпают рептилии. Струятся ядовитые змеи, скачут жабы, цепко бегут ящерицы, и среди них зеленоватый варан со злыми рубиновыми глазками. А в нем тоска, омерзение, горе.

Он с криком проснулся. Темная комната офицерского номера. На соседней койке храпит майор. На стуле ворох его несвежей одежды.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Он проснулся в утренних сумерках, увидев, как на соседней кровати спит Конь – его голое, сильное, в мелких прыщиках плечо. На полу сброшенные нечищенные ботинки. На столе – остатки вчерашней еды, огрызки огурцов, хлеба. У ножки стола – бутылка. Над всем нечистый, затхлый, застоявшийся воздух. Суздальцев поспешил оставить комнату, сквозь темный коридор модуля вышел на воздух. И ему показалось, в оранжевой заре, над горами мелькнул чей-то стремительный грозный зрак, преподнося ему для проживания еще один день его жизни. И эту зарю, и черную кромку гор, и близкую, в чересполосице света и тени степь, на которой сиреневая, накрытая тенью извивалась дорога, и от этого дара – радостная благодарность кому-то.

Два ребристых «бээрдээма», в которых чудилось что-то лягушачье, болотное, стояли за казармами. Два солдата, голые по пояс, оба худые, гибкие, с юношескими подвижными мускулами, вытряхивали из одеяла пыль, схватившись за углы, вздувая его парусом, опуская с глухим хлопком. Одеяло было лоскутное, собранное из цветастых клиньев, шелковых треугольников, серебристых квадратов. Драгоценно вздувалось, выстреливало упругим звуком, вырывалось из солдатских рук, а те удерживали его, как удерживают наполненный ветром парус, и беззлобно бранились.

– Ну, ты, Леха, козел! Теперь мне одеяло положено. Полежал под ним, и хватит! Отдавай, как уговаривались.

– Сам ты козел, Колян. Мне еще один день положено. Доваривались – три дня твое, три дня мое!

– Уже три дня прошло. Опять мухлюешь. Схлопочешь по рыльнику.

– Это еще посмотрим, чей рыльник схлопочет!

– Ну, и хер с тобой, забирай, если ты жмот. Терпеть не могу жмотов.

– И я не могу терпеть. Жмот, ты и есть жмот!

В их длинных цепких руках одеяло прогибалось, наполнялось тенью, а потом выгибалось, выплескивая наверх разноцветные брызги. Все еще пререкаясь, они бережно сложили одеяло. Тот, что был покрепче, повыше, с маленькой светлой челочкой на лбу, вскочил на броневик, принял от второго одеяло и исчез в люке. Второй огорченно побрел к соседней машине. Провел рукой по броне, чуть похлопал, как хлопают лошадь. И в этом жесте было что-то деревенское и печальное.

– Здорово, боец, – Суздальцев подошел к солдату, с неясным желанием чем-то утешить. – Значит, отобрали у тебя одеяло. Будешь мерзнуть.

– Да ну его, – мотнул головой солдат, поглядывая на подполковничьи погоны Суздальцева. – Неохота связываться. Мухлюет. Договорились, три дня у него, три дня у меня, а он мухлюет.

Суздальцев всматривался в худое лицо с шелушащимся носом, с сухими морщинками возле глаз, стараясь угадать в нем еще недавние детские черты, которые стерлись о горячую броню, сухую степь, наждачный ветер предгорий.

– Откуда одеяло? Трофейное?

– Караван душманский из Ирана на нас напоролся. Ночью стоим в засаде, глядим, катят. Без огней, только подфарники, щелки чуть светят. Кто может ночью с подфарниками по сухому руслу? Ясно, духи. Мы врезали. Подходим, никого, только подфарники светят. Открыли багажники, а там листовки, плакаты, разные журналы душманские. Разобранные пулеметы в брезенте. Мы оружие позабирали, перерезали бензопроводы и подожгли. Мы с Лехой одеяло углядели. Вытащили из огня. Теперь делим, никак не поделим. У нас дома похожее есть. Бабушка из лоскутиков сшила.

Он отошел, стукнул кулаком в борт броневика, в котором находилось одеяло. Сам погрузился в машину, и оба «бээрдээма» дружно взревели, покатили к штабу.

На территорию полка въезжала военная легковушка с афганским гербом. Из нее вышли Достагир и второй афганец. Достагир был в военной форме, в фуражке с высокой тульей, которая очень шла к его утонченному аристократическому лицу. Афганец был в долгополой хламиде, в безрукавке, в чалме. Из-под черного, пышно намотанного тюрбана смотрели улыбающиеся глаза, под черными, с маслянистым блеском усами улыбались пунцовые губы.

– Познакомьтесь, товарищ Суздальцев, наш офицер Ахрам. Завтра с нами идет в Герат, обеспечивать вашу встречу с агентом. Сейчас направляемся в кишлак Зиндатджан. Отлавливать иранских агентов. Вы ведь хотели тоже поехать?

Суздальцев пожал большую теплую руку Ахрама, исподволь всматриваясь в лицо человека, с которым завтра предстояло пойти на опасное дело.

– Кто такой, этот ваш агент? Откуда он знает про «стингеры»?

– Фаиз Мухаммад, живет в Деванча. Знает разные люди. Летал вертолет. Теперь не летает, – Ахрам говорил бойко, ломая русские фразы, и было видно, что ему доставляет удовольствие говорить на русском. Должно быть, подобно Достагиру, он проходил подготовку в Союзе, а, вернувшись на родину, был призван в разведку. – Учился в Москве в нефтяной институт, – угадал его мысль Ахрам. Он белозубо улыбался, с воодушевлением глядя на Суздальцева.

– Кто он такой, Фаиз Мухаммад?

– Летчик, летал вертолет. Бил душман, ловил караван. Отец большой человек в Герат. Хороший человек, доктор, лечил бедный люди. Туран Исмаил пришел к отцу, говорит: «Пиши письмо сыну. Пусть вертолет ко мне сажает. Идет ко мне воевать. Садись, пиши письмо». Отец не писал. Фаиз Мухаммад летает горы, караван бьет, душман бьет. Туран Исмаил ночью в дом пришел, всех забирал. Отца, мать, жена, дети. Сам письмо писал: «Твоя родной плен. Если вертолет не уйдешь, ко мне не придешь, всех убью». Фаиз Мухаммад письмо взял, командиру дал. Командир говорит: «Не летай, дети, отец спасай». Фаиз Мухаммад говорит: «Армия пришел, клятва дал. Буду летать». Летал, бил караван. Туран Исмаил отец убил, мать убил, жена убил, всех дети убил». Привез, перед дом бросил. Фаиз Мухаммад с ума сошел. Больница лежал. Теперь здоров. С нами дружба. Знает, где ракеты лежит. Только тебе говорит.

– Я готов с ним встретиться. Если возможно, сегодня.

– Встречу надо готовить. Она состоится завтра, – с любезной настойчивостью произнес Достагир, – Сейчас мы едем в кишлак Зиндатджан. Вылавливать иранскую агентуру.

К ним подкатывали три «бээрдээма», усыпанных солдатами, остановились с хрустом колес. Из головной машины показался комбат Пятаков, энергичный, упругий, с лицом, чуть помятым после ночных похождений:

– Товарищ подполковник, – рапортовал он Суздальцеву, не покидая люк, – Командир полка приказал направить бронегруппу из трех машин для взаимодействия с афганским полком. Можете сесть ко мне в командирскую машину.

Из люка выглядывало лицо механика, того, что рассказывал о трофейном одеяле. Суздальцев поставил ногу на резиновый скат, ухватился за скобу, подтянулся, ощутив боль в бицепсе, вызванную тяжестью тела. Солдат с автоматом потеснился, открывая ему место. Афганская легковушка покатила вперед, поднимая пыль. За ней, обгоняя ее, оставляя позади, вырываясь в открытую степь, пошла бронегруппа.

Он сидел на броне разведывательной машины, чувствуя, как давит на лицо душистый, степной, еще не накаленный солнцем ветер. Волновались мягкие отроги. Тени гор отступали. Над кромкой горы показалось маленькое колючее солнце, и было заметно, как оно разрастается, становится белей, готовое превратиться в пылающий шар, наполнить степь слепящим испепеляющим жаром.

Впереди набухала коричневая клубящаяся туча пыли. Ее густое плотное тело, вырванное из земли, переходило в размытый шлейф, вяло летящий на солнце. Туча приблизилась. Колонна афганских танков с эмблемами на башнях шла наперерез через степь. Крутящиеся катки, приплюснутые башни, колыхание пушек, тусклый блеск гусениц. На броне, сжавшись, упрятав лица в повязки, сидели солдаты-афганцы. Колонна прошла, исчезая в холмах, призрачная, из одного неизвестного пункта в другой, из одной пустоты в другую, из одной безымянной войны в другую войну.

Среди блеклой степи сочно вспыхнули изумрудные посевы. Блеснул арык с водой. Черно-бархатная, орошенная земля была исчерчена яркими зелеными строчками. Вид возделанного пшеничного поля, отвоеванного у мертвой степи, говорил о близости кишлака, о крестьянских трудах, о победе, одержанной упорной жизнью над безжизненной пустыней. Вдалеке возник своими уступами, стенами, башнями кишлак, и броневик, уткнувшись в посевы, свернул на проселок и помчался вдоль поля, которое не пускало его к кишлаку, уводило в сторону.

Назад Дальше