- И что же это доказывает? - Проэресию не меньше чем мне хотелось узнать, к чему клонит Приск.
- Что? Да только то, что победы в диспутах ничего не значат. Это все игра на публику. Высказывание всегда вызывает больший гнев, нежели молчание, а словопрения никогда никого не убеждают. Не говоря уже о том, что победитель всегда вызывает зависть, хочу спросить: что делать побежденному? Он ведь тоже философ, и даже если он осознает, что был не прав, тот факт, что это стало известно всем, доставляет ему неисчислимые страдания. Он может разъяриться до такой степени, что возненавидит философию! Нет, я бы предпочел сохранить его для цивилизации.
- Неплохо сказано, - согласился Проэресий.
- А может быть, - взвилась вдруг Макрина, - ты просто боишься проиграть диспут, потому что знаешь: тебе не вынести публичного унижения? Как ты тщеславен, Приск! Ты не хочешь состязаться с другими, дабы не потерпеть поражения. Фактически никто из нас не знает, насколько ты мудр: молчание создает легенду, принцепс, и поэтому Приск - величайший из великих. Всякий раз, когда Проэресий открывает рот, он тем самым ставит себе предел, ибо слово, по сути своей, конечно. А Приск мудрее. Молчание нельзя точно оценить. Молчание скрывает все - или, возможно, ничто. Только сам Приск может объяснить нам, что скрывается за его молчанием, но он предпочитает этого не делать, и нам ничего не остается, как гадать, уж не гений ли он.
Приск не ответил. После Макрины мне не доводилось встречать женщин, способных так виртуозно, с такими неожиданными поворотами и переходами вести спор и при этом так блестяще владеть оружием иронии, но она вообще была незаурядной женщиной. Прежде чем Приск успел ей что-либо ответить, нашу беседу прервал приход моих телохранителей и офицера из свиты проконсула - по Афинам уже прошел слух, что я остановился у Проэресия. Меня снова взяли под стражу.
Приск: Макрина всегда была стервой. Мы все испытывали к ней омерзение, но терпели: как-никак племянница Проэресия!
Юлиан неточно описывает мою первую встречу с ним - во всяком случае, наши воспоминания не совпадают. К примеру, Юлиан утверждает, будто его охрана пришла раньше, чем я успел ответить Макрине. Дело обстояло совсем иначе: я тут же парировал, сказав, что за моим молчанием скрывается сострадание к умственной неполноценности собеседников, ибо не желаю ранить словом никого, даже ее. Все рассмеялись, и тогда-то и появились охранники.
Мне хотелось бы сохранить для истории мое первое впечатление о Юлиане. Он показался мне красивым юношей, широкоплечим, как все мужчины в его роду, с великолепной мускулатурой - это был дар природы, ибо в то время он редко занимался гимнастикой. У него было другое занятие - все свое время Юлиан тратил на нескончаемую болтовню. Григорий, который отмечает его неутихающее словоизвержение, не так уж далек от истины. Я и сам не раз спрашивал Юлиана: "Как же ты думаешь чему-нибудь научиться, если ни на минуту не умолкаешь?" В ответ он разражался каким-то возбужденным смехом и заявлял: "Но я могу слушать и говорить одновременно. Это мой природный дар!" Возможно, так оно и было: я всегда поражался, сколько знаний успевал Юлиан вобрать в себя.
Лишь ознакомившись с записками Юлиана, я узнал о его беседе с Проэресием. Мне и в голову не приходило, что старик способен на такую смелость или хитрость - открыться совершенно незнакомому ему принцепсу, что он справлялся у оракула о судьбе императора. Это был опасный поступок, но покойный всегда питал слабость к оракулам.
Вообще-то Проэресий никогда мне особо не нравился: мне всегда казалось, в нем слишком много от демагога и мало от истинного философа. Пожалуй, он чересчур всерьез принимал роль великого старца, которую играл. Он был готов ораторствовать где угодно и на любую тему, а учеников-принцепсов коллекционировал точно так же, как епископы коллекционируют мощи. Оратор он был, каких мало, но все, написанное им, начисто лишено оригинальности.
Дозволь мне теперь рассказать кое-что о романе Юлиана и Макрины. Юлиан об этом предмете умалчивает, и, если я не восполню этот пробел, ты никогда ничего об этом не узнаешь. Между тем их любовь была для всего города притчей во языцех. Макрина в своей обычной шутовской манере рассказывала всем встречным и поперечным о ходе своего романа, не опуская даже самых интимных подробностей. В частности, она много толковала об отменных мужских достоинствах Юлиана, намекая на свой якобы обширный опыт в этой области, а между тем к моменту встречи с Юлианом Макрина, скорее всего, была девушкой. Вряд ли в ее окружении нашелся кто-нибудь, кто пожелал бы лишить ее невинности: афинянки славятся своей уступчивостью на весь мир, и немногие мужчины соблазнятся женщиной с таким язычком, когда вокруг столько прелестных тихонь. Я твердо уверен, что Юлиан был у Макрины первым.
В то время по Афинам ходил про них анекдот, без сомнения, апокрифический. Якобы кто-то подслушал разговор Юлиана с Макриной на ложе любви. Макрина опровергала пифагорейцев, а Юлиан защищал непреходящую ценность платонизма - и все это до и во время совокупления! Что и говорить, хороша была парочка!
Юлиан редко говорил со мною о Макрине: я был свидетелем их любви, и ему было просто неловко. Последний раз он спросил меня о ней в Персии, когда писал свои записки - ему хотелось узнать, что с ней стало, за кого она вышла замуж и как сейчас выглядит. Я ответил, что Макрина несколько пополнела, что она замужем за купцом из Александрии, живущим в Пирее, и что у нее трое детей. Я скрыл от Юлиана только одно: отцом старшего сына был он.
Да, эта скандальная история была у всех на устах. Примерно через семь месяцев после отъезда Юлиана Макрина родила сына. Во время беременности она жила у отца и, несмотря на всю свою смелость, в этой ситуации вела себя весьма банально: ей отчаянно хотелось замуж, хотя всем было известно, что отец ее незаконнорожденного - Юлиан, и, следовательно, для матери это не позор, а честь. Макрине повезло: александриец женился на ней и признал ребенка своим.
Пока сын Юлиана был маленьким, я изредка с ним встречался. Сейчас ему уже за двадцать. Внешностью он напоминает отца, и поэтому мне тяжело его видеть: при всем моем стоицизме, некоторые воспоминания причиняют мне боль. К счастью, юноша живет теперь в Александрии, где управляет торговым заведением своего приемного отца. Как-то Макрина рассказала мне, что ее сын примерный христианин и совершенно не интересуется философией. Таков конец рода Константина Великого. Знал ли Юлиан, что у него есть сын? Думаю, нет. Макрина клянется, что держала это от него в тайне, и я почти готов ей верить.
Несколько лет назад я встретился с Макриной на площади, которую мы, афиняне, называем Римской агорой. Дружелюбно поздоровавшись, мы присели отдохнуть на ступеньку башни с водяными часами. Я спросил Макрину о ее сыне.
- Красавец! Одно лицо с отцом: император, сущий бог! - Как видно, язычок у Макрины остался прежним, хотя острота ее ума с годами несколько притупилась. - Но я ни о чем не жалею, - добавила она.
- О чем? Что отец твоего сына - Юлиан или что сын на него похож?
Макрина не ответила. Отсутствующим взглядом она окинула площадь, которая, как всегда в этот час, была запружена стряпчими и сборщиками податей. В ее черных глазах сверкал прежний огонь, хотя лицо обрюзгло, а грудь, вскормившая троих детей, тяжело обвисла. Вдруг Макрина резко обернулась.
- Знаешь, Приск, Юлиан хотел на мне жениться. Я могла бы стать императрицей Римской империи - представляешь? Как бы ты к этому отнесся? Тебе не кажется, что я бы… неплохо смотрелась? Уж во всяком случае, необычно. Сколько найдется императриц, которые по праву могут называть себя философами? Это было бы забавно, правда? Я бы навесила на себя целые груды драгоценностей, хотя я их терпеть не моту. Посмотри! - Она дернула за свое простое платье. Несмотря на богатство мужа, она не носила ни колец, ни брошек, ни гребней в волосах, ни серег в ушах. - Но императрица - другое дело, императрица должна и выглядеть соответственно! Уж я бы себя показала, а за образец взяла бы Мессалину.
- Это ты-то ненасытная? - Я так и покатился.
- Именно! - Ненадолго былая острота ума вернулась к Макрине; в черных глазах засверкали веселые искорки. - Сейчас я верная жена, потому что растолстела и никого не соблазняю. По крайней мере, никого из тех, кто мог бы мне понравиться. Но мужская красота меня все еще привлекает. Как бы я желала стать распутницей! Но только чтобы самой выбирать любовников, а для этого и нужно быть не ниже чем императрицей. Я вошла бы в историю под именем Макрины Ненасытной!
- Всякий, кто увидел бы нас на этих ступеньках, подумал бы: до чего благонравная пара! Убеленный сединами философ и почтенная матрона степенно беседуют о ценах на пшеницу или о последней проповеди епископа. Между тем на самом деле Макрина пела гимн похоти.
- А что бы на это сказал Юлиан? - успел я перебить ее, чтобы она не пустилась в более подробное описание своих воображаемых любовных похождений. Удивительно, как мало интересуют нас страсти тех, кто нам безразличен.
- Не знаю… - Макрина ненадолго замолчала. - Думаю, он не стал бы возражать. Хотя нет, возражать бы стал, но отнюдь не из ревности. Не думаю, что Юлиан был способен ревновать, но он не любил ни в чем излишеств. Я, кстати, тоже, но мне и не представлялось возможности позволить себе излишества в чем-либо, кроме еды. - Она хлопнула себя по животу. - Видишь, что из этого вышло? Правда, в Персии я еще сошла бы за красавицу. Там толстух обожают… - Помолчав, она вдруг спросила: - А он говорил обо мне с тобой, когда вы были в Персии?
Я покачал головой. Не знаю, что заставило меня солгать - скорее всего, моя давняя к ней неприязнь.
- Нет? Я так и знала. - Казалось, мой ответ ее ничуть не расстроил; поистине ее эгоизм не знает предела. - Перед отъездом в Милан Юлиан говорил мне, что если он только останется в живых, то обязательно на мне женится. Сплетники болтали всякое, но он не знал, что я беременна, - я от него это скрыла. Я только сказала Юлиану, что согласна стать его женой, но если у Констанция на его счет другие планы (так оно, конечно, и вышло), я не стану печалиться. Ну и отчаянная же я была девчонка!
- Он тебе писал? - спросил я.
- Ни строчки, - покачала головой Макрина. - Правда, вскоре после того как Юлиан стал императором, он велел вновь назначенному проконсулу Греции посетить меня и узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Никогда не забуду, с каким изумлением разглядывал меня этот проконсул: с первого же взгляда у него не осталось сомнений, что Юлиан не мог испытывать к этой толстухе никакого сердечного влечения. Как он был озадачен, бедняжка… Как ты думаешь, знал Юлиан о нашем сыне? Об этом ходили слухи.
Я сказал, что вряд ли. Так я, кстати, и думаю. Уж я-то, во всяком случае, никогда не говорил Юлиану об этом, а у кого, кроме меня, хватило бы на это смелости?
- Ты был знаком с его женой? - спросила Макрина.
- Да, когда мы жили в Галлии. Она была гораздо старше его и к тому же очень некрасива.
- Да, я об этом слышала. Впрочем, я и так не ревновала - его ведь заставили на ней жениться. Неужели он после ее смерти действительно наложил на себя обет безбрачия?
- Насколько мне известно, да.
- Странный он был все же! Будь он христианином, они бы наверняка причислили его к лику святых, и сейчас его бедные косточки лечили бы людей от желтухи. Так или иначе, с этим все кончено, правда? - Она обернулась и посмотрела на водяные часы. - А я опаздываю домой. Кстати, сколько ты даешь отступного сборщику налогов?
- Об этом заботится Гиппия.
- Да, в таких делах женщины разбираются лучше. Здесь нужно думать о мелочах, а нам, бабам, только того и подавай - мы, как та курочка, любим по зернышку клевать… - Макрина медленно, тяжело поднялась, пошатнулась и прислонилась к мраморной стене башни. - Да, хотелось бы мне побывать на римском престоле.
- Неужто? Не советовал бы: будь ты императрицей, тебя бы уже не было на свете. Христиане бы тебя давно прикончили.
- Нашел чем пугать! - Макрина вдруг всем корпусом повернулась ко мне, и ее огромные черные глаза сверкнули на солнце, как обсидиан. - Неужели ты не понимаешь, неужели не видишь, мой милый старый мудрый Приск, что за эти двадцать лет не было и дня, чтобы я не мечтала умереть?!
- И Макрина ушла, а я остался сидеть на ступеньках. Глядя, как ее грузная фигура, переваливаясь, пробирается сквозь толпу к зданию городского суда, я вспомнил прежнюю Макрину и признаюсь: на мгновение только что услышанный мною вопль, исторгнутый из самой глубины ее сердца, меня тронул. И все же это не отменяет того факта, что Макрина была и остается крайне неприятной женщиной. С тех пор мы с ней больше не разговаривали, хотя, встречаясь на улице, всегда раскланиваемся.
-VIII-
Юлиан Август
Неделю спустя после прибытия в Афины я встретился с иерофантом Греции. Поскольку я хотел сохранить эту встречу в тайне от проконсула, я назначил ее в библиотеке Адриана; она находится между римской и афинской агорами, и ее мало кто посещает.
В полдень я уже был в библиотеке и прошел прямо в северный читальный зал, как всегда с наслаждением вдыхая сухой воздух, насыщенный затхлыми запахами папируса и чернил, которые исходили от высоких ниш, где хранятся свитки и кодексы. В зале с высоким кессонированным потолком, поглощающим звуки (за такое архитектурное решение я мысленно поблагодарил покровителя Антиноя), никого не было. Здесь я и дождался иерофанта. В ожидании встречи я страшно волновался, ибо иерофант - святейший из всех смертных. Закон запрещает мне называть его имя, но я могу сказать, что происходит он из рода Эвмольпидов, одного из двух семейств, к которым по традиции должны принадлежать иерофанты. Он не только верховный жрец всей Греции, но также хранитель и толкователь элевсинских таинств, которым не менее двух тысяч лет, - не исключено даже, что они возникли на заре рода человеческого. Те, кто был допущен к таинствам, не вправе разглашать то, что они увидели и узнали. Все же мне хотелось бы привести слова Пиндара: "Блажен, кто, увидев эти обряды, сходит в царство Аида, ибо он знает жизни конец и данное Богом начало". Софокл же называл посвященных в таинства "трижды блаженными смертными, что, увидев эти обряды, сходят в Аид; ибо им одним там дарована истинная жизнь, остальных же ждет зло". Эти цитаты я привожу по памяти. (Секретарю: если в цитатах есть неточности, исправить.)
Элевсин находится в четырнадцати милях от Афин. Вот уже два тысячелетия в этом городе ежегодно устраиваются празднества, так как именно в Элевсине вернулась на землю Персефона после того, как ее похитил бог смерти Аид и сделал царицей загробного мира. После похищения Персефоны ее мать Деметра, богиня урожая, искала ее девять дней, позабыв о еде и питье (сейчас, когда я это рассказываю, посвященные видят, как перед ними вновь проходят таинства, но никто, кроме них, не знает, что я имею в виду). На десятый день Деметра подошла к Элевсину. Навстречу ей вышли царь и царица города и поднесли кубок ячменного отвара, сдобренного мятой; богиня осушила его одним духом. Старший царевич сказал: "Как жадно ты пьешь!", и тогда разгневанная богиня превратила его в ящерицу, но, тут же раскаявшись, наделила великой властью младшего сына элевсинского царя, Триптолема. Деметра вручила ему пшеничные колосья, соху и колесницу, запряженную змеями, и он стал разъезжать по миру, обучая людей земледелию. Впрочем, Деметра сделала это не только из раскаяния за содеянное, но и в награду за то, что Триптолем смог ей открыть, куда исчезла Персефона. Он рассказал, что гулял по полям, когда вдруг земля перед ним разверзлась и со стороны моря показалась колесница, запряженная вороными конями. Ими правил сам Аид, а в объятиях он держал Персефону. Накренившись, колесница на всем ходу устремилась под землю, и отверстие тут же закрылось. Поскольку Аид - брат Зевса, царя богов, нет сомнения, что он похитил дочь с молчаливого согласия Зевса, подумала Деметра и решила отомстить. Она приказала деревьям не приносить плодов, а цветам не расцветать, и земля вмиг опустела. Зевсу пришлось уступить. Если Персефона еще не ела пищи мертвых, она может вернуться к матери - изрек он. На беду, Персефона, находясь в Аиде, успела съесть семь гранатовых зерен и этого было достаточно, чтобы она осталась там навеки. Но Зевс сумел найти компромисс: шесть месяцев в году Персефона должна жить с Аидом и быть царицей загробного мира, а на шесть месяцев она будет возвращаться на землю к матери. Вот почему холодная, бесплодная зима длится шесть месяцев и столько же длится теплое, ласковое лето. Кроме того, Деметра даровала Аттике оливковое дерево и запретила выращивать здесь бобы. Во время таинств вся эта история представляется в лицах, но большего я сказать не могу. Одни говорят, корни элевсинских таинств на Крите, другие - в Ливии. Возможно, в этих местах и происходило нечто подобное, но нет сомнения, что Персефона вернулась на землю из царства Аида в Элевсине. Я сам видел пещеру, из которой она явилась.