Чужие деньги - Фридрих Незнанский 10 стр.


Боренька и Лизонька Плаховы, наследные принц и принцесса, вопреки стараниям отца, матери и гувернеров, находились в контрах с самого нежного возраста. Борис беззастенчиво признавался, что возненавидел сестру, как только эту маленькую нахальную узурпаторшу принесли завернутую в розовое одеяльце и она своими воплями поставила на уши весь дом. Когда она чуть-чуть подросла, для Бори не было отраднее развлечения, чем подсунуть сестрице собачью какашку в обертке из-под шоколадной конфеты или навести шариковой ручкой на глупые резиновые мордочки ее любимиц кукол несмываемые лиловые усы. Лиза отвечала тем, что портила его коллекцию значков, отламывая от них булавки. Война велась затяжная, без перемирий, в ней использовались все средства, за исключением разве что членовредительства… впрочем, насчет последнего Лиза не уверена. Она по сей день сомневается, что Борька не был замешан в том жутком случае, когда трое сытых шестнадцатилетних парней, отпрыски приволжской элиты, на праздновании Лининого дня рождения (ей как раз исполнялось тринадцать) затащили ее в одну из дальних комнат, куда не заглядывала даже прислуга, и, возбужденно гогоча, принялись стаскивать с нее брюки и блузку. Изнасилование — это что, не членовредительство, по-вашему? И хотя испугавшиеся парни потом уверяли, что хотели «только посмотреть», Лиза уверена по сей день: если бы не охранник дядя Федя, неизвестно, чем бы это кончилось. Правда, с другой стороны, нет худа без добра: именно после этого происшествия родители отправили ее в Вайсвальд.

Лиза поморщилась: после путешествия на машине у нее болела голова, а острый мамин голос, точно неотвязный болт, ввинчивался в висок. Ну зачем, спрашивается, только приехали, и сразу кого-то ругать?

Татьяна Плахова хозяйственно бродила по восьми московским, законно ей принадлежащим комнатам. Она любила неожиданно появляться то здесь, то там, чтобы обнаружить какой-нибудь непорядок и сделать втык нерадивой прислуге. Бесспорно, квартира к приезду хозяев была приведена в порядок, воздух свеж, техника исправна, постели чистые и приятно теплые, но Татьяна глазом ястреба умела подметить и севшую на полированную поверхность пылинку, и косо лежащий ковер. За свои кровные деньги она желала получать все самое лучшее. Она всегда стремилась к лучшему, особенно сейчас, когда они с мужем получили все, чего достойны. Раньше, это же смешно вспомнить, какая бедность была! Из первой своей заграничной поездки, еще в советское время, Татьяна привезла целую сумку мелких баночек и бутылочек с водкой, коньяком и недоступной тогда у них кока-колой. Переводчик, мелкий идиот в очках, еще не позволял брать, говорил, что сгребать все бутылочки неприлично, стыдно перед принимающей стороной… А чего там стыдно! Ей хотелось — она сгребла. Надо было переводчику знать: Татьяна всегда получает, чего захочет. А хотелось ей всегда самого лучшего.

Стеснение, неприличие и прочие невещественные штуки — это для тех, кто не смеет взять. Хочется человеку и колется, вот он и выдумывает себе в оправдание, что, мол, неловко ему… Татьяне никогда не было неловко! Даже в те годы, когда она, юная и дерзко хорошенькая сотрудница приволжского райкома комсомола, положила глаз на восходящего по ступеням служебной лестницы Глеба Плахова. Женатого… Тоже твердили ей тогда бабушки-соседки: мол, как же тебе, Танька, не совестно, совсем, что ли, стыд потеряла, у живой жены мужа отнимать? Говорили еще: карьеру ему погубишь, партия не поощряет разведенных. Танька в ответ только хохотала: плевать ей на соседок! Ну и кто оказался прав? Допустим, из-за развода притормозили следующее Глебушкино повышение, а после-то разве не благодаря Татьяне он пошел в рост, добравшись до поста хозяина всей Приволжской области? Альбина ему не соответствовала, не сумела бы она исполнять обязанности жены человека такого ранга. Во-первых, по характеру — чересчур нервная, изломанная, с выкрутасами. Во-вторых, внешне — глиста глистой. На треугольном Альбинином личике выделяются темно-красные губищи и карие, с избытком ресниц, глаза, выпученные, словно увеличенные сильными очками от дальнозоркости, хоть никаких очков на Альбине нет. Где-нибудь во Франции, наверно, считалась бы в самый раз, но у нас, в России, такую внешность народ не залюбит. То ли дело Татьяна: когда показывается на торжественных мероприятиях рядом с Глебом Захаровичем, потом самой приятно взглянуть по телевизору. Он — настоящий богатырь: высокий, полный, косая сажень в плечах, с благодушной широкой улыбкой и огненными черными глазами: в роду Глеба затесались кубанские казаки, и присутствие южной, возможно не без туретчинки, крови придает ему особенный шарм. Она — хлебосольная хозяйка, мать семейства: высокая грудь, крутые бедра, гордая посадка головы, одета и причесана всегда так, что не стыдно на людях появиться. Плаховы — красивая пара, что бы ни писали о них во всяких паскудных желтых листках завистники…

Звонок в дверь прервал ее приятные размышления. Конечно, в доме, полном прислуги, откроют и без нее, однако Татьяна Плахова, прервав разнос очередной дуры-горничной, бросилась в прихожую, шириной не уступающую парадной комнате типовой квартиры. Заколотилось в груди материнское сердце: ведь это наверняка Боренька! Боренька, кровиночка, наследник всего плаховского царства, не пошел сегодня в институт на учебу, первым делом поспешил повидаться с матерью и отцом… Увидев, кто в действительности осчастливил ее посещением, Татьяна невольно отступила на шаг. Она распорядилась бы не впускать, но было поздно.

— Здравствуй, Таня, — церемонно поклонился нежеланный гость, обдав ее кислым нездоровым дыханием. Татьяна демонстративно отстранилась.

— Здравствуй, Витя, — сухо ответила она. — Что ж ты оделся так… не по сезону?

Костюм гостя московской резиденции Плаховых действительно странновато смотрелся в середине ноября: на нем был длинный, светло-желтый, со множеством карманов и пряжек, когда-то безумно дорогой плащ и светлые, насколько можно было разглядеть из-за слоя покрывавшей их осенней грязи, летние ботинки. Из-под плаща на ботинки небрежно спадали полосатые брюки, судя по некоторым признакам пижамные.

Татьяна сосредоточила внимание на одежде, чтобы не смотреть в лицо пришельца. Ей не доставляло удовольствия лишний раз видеть эту небритую морду, чей идеально прямой римский нос и подбородок с ямочкой издевательски напоминали ее собственные, драгоценные, лелеемые с помощью эксклюзивной косметики и плацентарных кремов черты лица.

— Дашь денег — куплю то, что по сезону, — ответил гость с откровенностью человека, безвозвратно утерявшего чувство самоуважения.

Татьяна взяла его за плечо и, крепко придерживая, словно боясь, что он вырвется и учинит дебош, повела в дальнюю комнату…

Изнемогая от борьбы с головной болью, Лиза решила все-таки принять таблетку темпалгина. Самостоятельно найти и принять: не хватало еще впутывать в это дело горничных! Аптечка в их московской квартире, как в американских домах, помещалась в ванной за отодвигающимся зеркалом. Проходя мимо маминой комнаты, Лиза услышала клочок жаркой беседы. Остановилась, прислушалась. Второй голос был ей знаком, хотя она давно не встречала его обладателя и полагала, что он вообще как-то исчез из плаховской жизни. Но почему мама волнуется? Так необычно… Только бы очередная горничная не вывернула из-за поворота коридора! Лиза приникла ухом к щели между дверью и косяком.

— А ко мне тут на той неделе журналисты забегали, — громко втолковывал маме посетитель — чересчур громко для такого банального сообщения. — Разыскали меня…

— Да? — ахнула мама.

— Ты не пугайся, Таня: я все понимаю. Если хочешь знать, я с ними даже слова не сказал: спустил с лестницы, вот и весь разговор. А теперь думаю, и так и подмывает меня: что, если бы я рассказал о свете? — куражился посетитель.

— Прекрати, Витя. — Властный голос мамы дрожал от волнения, и это было так необычно, что никакие силы не оторвали бы сейчас Лизу Плахову от дверного косяка. — Никому не нужен твой свет.

— Нет, а ты представь, какой бы получился эффект!

— Тебе-то что за польза, Витя? Зачем тебе это говорить?

— Незачем. И не скажу. Ты забыла о свете, и я забыл. Дай денег, добром прошу! Сама видишь, хожу, как нищий…

«Свет? — размышляла над необычностью услышанного Лиза ночью, ворочаясь с боку на бок. — Что ш ерунда, какой свет? И почему мама так боится упоминаний о каком-то свете? Может, это женское имя, «Света»? Нет, я же отчетливо слышала, в мужском роде, именно «свет»…»

Когда Лиза Плахова наконец заснула, ей приснился свет. Густой и зеленоватый, лучами, похожими на щупальца, он проникал в щель между дверью Лизиной спальни и косяком и тянулся к голой Лизиной ступне, а Лиза во сне все отодвигалась и отодвигалась и знала, что ей не увернуться.

14

В эти беспокойные сутки Володя Яковлев получил наглядное подтверждение того, что тяжкий труд оперативника не прекращается ни днем, ни ночью. Тотчас после того, как ему удалось заснуть, обещав себе наутро прояснить судьбу адвоката Берендеева, в квартире Яковлевых раздались пронзительные трели звонка. «Ошиблись номером», — подумал Володя, несясь к телефону, который звонил не умолкая. Но вдруг это его срочно призывают на службу, которая и опасна, и трудна?

— Да, слушаю, — сказал он в трубку тоном, на который только и способен разбуженный человек.

— Володя? Добрый вечер, с вами говорит Леонид.

«Какой Леонид?» — чуть было не спросил Яковлев, однако нарисовавшийся за этим хрипатым голосом облик седого дядечки в радужных очках сделал вопрос ненужным. Позвонивший уточнил:

— Лопатин, редактор «Келли», заместитель и друг Питера. Володя, я не все успел сказать днем — понимаете, работа! — но мне представляется, вечер — подходящее время для беседы…

То ли Лопатин слегка поддал в память о погибшем, то ли понятие «вечер» растягивалось у него до двух часов ночи.

— Незадолго до смерти Питер рассказывал мне об одном эпизоде из своего прошлого. Это было в тот год, когда он ездил по всей стране, собирая компромат на Валентина Корсунского. Как будто бы ничего важного в его рассказе нет, но без него, мне кажется, вы не поймете, что за человек был Питер и как он относился к России. А насколько я понимаю, для следователя важно представить особенности характера убитого?

ЭПИЗОД ИЗ ПРОШЛОГО ПИТЕРА ЗЕРНОВА

Больная девочка

Дорога от Антонио до Москвы все тянулась и тянулась, давая основание вообразить, что в двадцати четырех дорожных часах уместилось вдвое большее, чем положено, количество минут. Обычно Питер любил ездить по России поездом, предпочитая железнодорожное сообщение авиации: мимо окна тянутся сменяющие друг друга пейзажи, соседи по вагону, вырванные из привычной среды обитания, склонны к общению. Порой за стаканом чая, облеченным в прихотливый подстаканник, уцелевший от советского быта, пассажир готов раскрыть случайному попутчику такие тайны, которые под угрозой расстрела не выдаст ни отцу с матерью, ни жене, ни священнику, ни психоаналитику… Стоп, Питер, ты напутал: психоаналитик как постоянная жилетка для слез — черта западного образа жизни, которая не проникла в Россию и, видимо, долго еще не проникнет. Зачем русскому профессиональное исследование души, если он имеет возможность поговорить по душам с приятелем, собутыльником или, как в поезде, совершенно чужим, но доброжелательным человеком? О, русские поезда! Здесь вам выдадут сырое дырявое белье с намертво въевшимися угольными частицами, здесь вас напоят жиденьким чаем, в который, ради показушного коричневого цвета, добавлена сода, здесь в холодное время года тянет сквозняками изо всех щелей, а летом парит густейшая духота из-за невозможности открыть хоть одно окно, но здесь свободно открываются сердца, а Питер, сохранивший в себе частицу писателя, ценил это превыше всех материальных благ.

На этот раз дорога для Питера, как и для остальных пассажиров двенадцатого плацкартного вагона, была подпорчена печальным обстоятельством: в середине вагона боковое место у окна занимала мать с больным ребенком. Девочку лет пяти везли в Москву, очевидно, чтобы показать врачам-дерматологам: туловище малышки под платьицем туго охватывали бинты, под которыми скрывались обширные мокнущие язвы. Каждые четыре часа разыгрывалась бьющая по нервам сцена: мать, чтобы сменить повязку, отдирала присохшую марлю и вату, которые спеклись в кровавую кору. Кислый дрожжевой запах волнами распространялся по вагону. «Больно! Мама! Больно!» — крики ребенка бередили совесть людей, заставляя невольно чувствовать себя виноватыми, хотя, рассуждая трезво, за неведомую болезнь маленькой страдалицы никто ответственности не нес. В остальное время девочка постоянно хныкала, капризничала; мать старалась занять ее книжками и игрушками, но добивалась лишь переменного успеха. Когда по-настоящему плохо и больно, людям, даже маленьким, не до игры.

— Мамаша, утихомирьте дочку, — ворчливо попросил полный человек в бархатном красном халате, с редкими седыми волосами, через которые просвечивала кожа, испещренная пигментными пятнами. Лучше бы он этого не делал! Взведенная несчастьями до состояния тугой струны, женщина вскочила со своей боковой полки, одернула на себе растянутую, обесцвеченную бесчисленными стирками кофту и двинулась на штурм:

— Вам, значит, не нравится, что моя дочка плачет? А жить в Москве вам нравится? Вы москвич?

— Допустим, москвич, но что…

— А то, — не позволила ему договорить мать больной девочки, — что это вы, москвичи, нас съели! Вы Ельцина этого поганого к власти привели, дерьмократов, чтоб они все сдохли, которые нас обворовывают. Нет, вы подумайте: моя девочка разве просто так плачет? Она плачет потому, что в районной больнице нет лекарств, нет шприцев, лечить ее нечем, врачам самим есть нечего, вот направили нас в Москву, девочку еще, может, в больницу возьмут, а мне куда деваться прикажете? На улицах побираться? Денег-то в обрез, на дорогу туда и обратно вот только и наскребли… И вы мне — утихомиривать? Утихомирил один такой, вот я тебя сейчас утихомирю!

Женщина замахнулась, но бессильно уронила руку, разжав костлявый кулачок. Сразу несколько пассажиров бросилось ее успокаивать. Пожилой человек в вызывающе богатом халате оправдывался, что-то предлагал, кажется, устроить ребенка в отличную клинику — Питер, не слышал. С внезапным спазмом в горле он обернулся к окну, мимо которого проносилась перекособоченные серые стога, накрытые сверху целлофаном, белым, словно свежевыпавший снег, хотя до заморозков оставалось не меньше месяца. Питер не видел стогов, перед его взглядом проплывали другие картины — неприглядные виды города, в котором он побывал.

Город Антонио, названный в честь подзабытого итальянского коммуниста, вначале большого друга, а затем и гражданина Страны Советов, выделялся не только экзотичным для русского слуха несклоняемым именем, но и уникальным местом в отечественной промышленности. Коммунист был отличным инженером и, в отличие от своих собратьев, перебиравшихся под крыло ленинской партии для житья на дармовых хлебах в обмен на демонстрацию достижений социалистического образа жизни, старался дать все, что можно, приютившей его стране. Это он спроектировал и поставил посреди болот и неосвоенной Казюльской пустоши Казюльский автомобильный завод (КАЗ), вокруг которого позднее разросся город; это он, позаимствовав в качестве основы воистину народный автомобиль «форд», разработал марку симпатичной, компактной и недорогой машинки, бойко забегавшей по русским просторам. СССР праздновал триумф! Шли годы, на растленном Западе автомобили совершенствовались, при этом становясь все дешевле по себестоимости, а отечественные «малютки» и «бриги» оставались такими же, как и были. А какими же еще им быть, когда КАЗ со времен деловитого Антонио ни механизации, ни автоматизации в глаза не видел? Компьютеры, о которых с приходом к власти Горбачева твердили на каждом углу, оставались несбыточной мечтой сумасшедшего ежика. Основным орудием производства для казовцев было чудо технической мысли каменного века — кувалда. Кувалдой сбивали каркас, закрепляли двери, подправляли обшивку; мало того, кувалдой умудрялись вставлять лобовое стекло, да так, что на нем не оставалось ни трещинки. Голь на выдумки хитра!

Назад Дальше