– Дайте ему совет в его же интересах, – сказала бабушка Костелю.
– Он стремится, сударыня, – философски ответил кюре, – иметь как можно меньше неприятностей в этом печальном мире, и я полагаю, что те трудности, с которыми он встретится, обучая вашего племянника, могут принести ему много огорчений, если он потерпит неудачу и если мальчик, что весьма возможно, будет испытывать к нему отвращение.
– Вы правы, дядюшка! – воскликнул Фрюманс. – Вот этого я больше всего и боюсь.
– А вы неправы, – возразила бабушка. – Мариус очень милый мальчик, и если он не такой способный, как я считала, то это, может быть, возместится вам моей внучкой, которая просто жаждет заниматься и которая отнюдь не глупа.
Тут лицо Фрюманса так быстро изменилось, что я была поражена. Его большие черные глаза заблестели, он смотрел на меня, и яркий румянец вдруг разлился по его желтоватым щекам.
– Разве, – пробормотал он, не отрывая от меня взгляда, – разве я буду также иметь честь… и удовольствие давать уроки мадемуазель Люсьене?
– Ну конечно, – ответила бабушка. – Она будет вам крайне благодарна, и вы сможете ею гордиться.
– Правда ли это, мадемуазель Люсьена? – повторил Фрюманс с выражением неотразимой искренности и сердечности.
Я ответила, что это правда, но в этот момент две огромные слезы покатились по моим щекам. Я разрывалась между сочувствием и уважением, которые Фрюманс, безусловно, заслуживал, и чувством отвращения, которое внушала мне его нищета. Мое волнение не было правильно понято, или, может быть, бабушке вздумалось приписать его только благородному чувству великодушия.
– Вот и хорошо, девочка моя, – сказала она, – умница, поцелуй меня.
– Разрешите пожать вам руку, – сказал Фрюманс, глубоко растроганный.
Пришлось мне протянуть ему свою маленькую ручку, о которой я начала тщательнейшим образом заботиться с тех пор, как Мариус выразил свое глубочайшее презрение к ногтям с черной каймой. Но когда Фрюманс поднес мою руку к губам, я вдруг испытала такое отвращение, что чуть не упала в обморок. Бабушка поняла, что во мне происходит какая-то внутренняя борьба, и сейчас же услала меня вместе со священником к моему кузену.
То, что она сказала Фрюмансу, который с той минуты с энтузиазмом взялся за должность наставника, я потом узнала от него самого. Она сказала ему, что я очень слабонервная и что нужно устранить все причины, могущие вызвать антипатию или насмешку между ним и его учениками. Она заставила его взять немного денег вперед, и, таким образом, были приняты меры, чтобы осуществить метаморфозу, в блеске которой Фрюманс появился перед нами в следующее воскресенье.
Мы с Мариусом ожидали его, как вы можете себе представить, без особого нетерпения: всю неделю мы провели, изливая свои жалобы по поводу решения бабушки. Мариус высказал свое полнейшее презрение к педанту в лохмотьях, которого нам навязали, и со своим обычным бахвальством пообещал сыграть с ним самые скверные шутки и ничему у него не учиться. Я чувствовала, что Мариус неправ, но когда он начинал копировать фигуру и манеры Фрюманса, когда он изображал с помощью очень смешно сложенной и ловко проткнутой старой газеты его поношенную одежду и шляпу, когда он говорил мне: «На уроках я буду надевать перчатки, чтобы не дотрагиваться до перьев, уже побывавших у него в руках. Бабушка хорошо сделает, если снабдит нас для занятий черной бумагой и белыми чернилами, потому что когда они побывают у него в лапах, чернил уже на белой бумаге не увидишь», и делал тысячи других саркастических замечаний, я уже не только не осмеливалась сказать ни слова в защиту бедного педагога, но и сама начинала изощряться в разных выдумках вместе с моим несравненным кузеном.
X
Наконец Фрюманс появился, и в первую минуту я его просто не узнала. На нем было совершенно новое белоснежное белье, новый скромный костюм и шляпа, новые ботинки. Волосы были причесаны, подстрижены, приглажены и напомажены. На нем были перчатки, а когда он снял их, мы увидели безукоризненно чистые руки и ногти, хотя пока еще затвердевшие и грубые от постоянной работы в саду. Бороду он сбрил, чистое лицо как бы просветлело, несмотря на загар и естественную смуглость. Словом, Фрюманс не только блеснул новизной своей внешней оболочки, но видно было, что он дал себе твердое обещание заняться собственной наружностью и надеялся сдержать это слово. Он был нескладен, неуверен в себе и в течение нескольких дней еще был смущен своим новым обличьем, но этим все и кончилось. Он остался безупречным в своей одежде и в своих привычках и очень скоро стал похож на человека, всегда жившего в достатке и не чуждого светского общества. Я тогда подумала, что нечто подобное, вероятно, случилось и со мной, что подобная метаморфоза должна была произойти во мне, когда от бродячей жизни, может быть даже от крайней нужды, я перешла в благоухающие ароматами руки моей бабушки.
Что до Фрюманса, то уход и обильная еда вскоре сделали свое дело – от его худобы не осталось и следа, а бледность лица сменилась здоровым румянцем. В один прекрасный день Дениза сказала бабушке:
– Вы знаете, сударыня, что господин Фрюманс сейчас очень хорошо выглядит и вообще он очень красивый молодой человек? А что об этом думает Люсьена?
– Я? Я очень довольна, что он расстался с грязью! – воскликнула я. – Но я считаю его все-таки очень уродливым. Мариус, не правда ли, он ужасен?
– Нет, – ответил Мариус, – он славный мужлан.
– Он великолепен, – возразила бабушка, считавшая полезным время от времени слегка сбивать спесь со своего двоюродного внука. – У него замечательные глаза, зубы, волосы, фигура…
– И лапы! – перебил ее Мариус.
– Большие лапы превосходной формы, которыми он знает как управляться, – продолжала бабушка. – Хотела бы я, мой дорогой, чтобы ты когда-нибудь стал похож во всех отношениях на этого человека.
Мариус сделал гримасу и ничего не ответил, но, пошептавшись со мной в уголку, поспешил уверить меня в том, что у Фрюманса никогда не будет приличного вида и что настоящее место для подобных красавчиков за плугом. Или, когда их облачат во все новое, – на запятках кареты.
В сущности говоря, меня мало волновало, красив Фрюманс или некрасив. Дети в этом ничего не понимают; мой кузен был для меня образцом благовоспитанности. Отказывая в этой благовоспитанности, естественной или благоприобретенной, нашему учителю, он тем самым невольно воздействовал на то мнение, которое постепенно складывалось у меня о Фрюмансе. Отвращение исчезло, на смену ему вполне естественно явилось уважение и даже дружба. Но несмотря на чуткую заботу бабушки, которая всячески старалась подчеркнуть бескорыстие и гордость Фрюманса, достаточно было одного слова Мариуса, чтобы я рассматривала нашего учителя как что-то подчиненное, низшее по сравнению с моим кузеном. В то время у нас, конечно, не было никакой теории общественной иерархии: мы повиновались тому инстинкту, который заставляет детей искать нечто еще им неизвестное среди людей, стоящих выше их самих, но никогда или очень редко ниже. В этом смысле дети похожи на все человечество, которое никогда не хочет возвращаться к прошлому, но они не могут понять, что их идеал может таиться во внутренних достоинствах. Они хотят, чтобы он был облачен в золото и атлас и обитал во дворце фей. Для меня изящные курточки, маленькие руки и красивые белокурые локоны моего кузена, а может быть, также его цепочка от часов и его розовая помада давали ему бесспорное преимущество над всеми теми, кто нас окружал. Но не нужно думать, что мое сердце или рано проснувшееся чувство было хоть как-то затронуто им. Я была в полном смысле слова ребенком и должна предупредить в самом начале моего рассказа, что не только тогда не была влюблена в него, но и никогда впоследствии. Отсюда-то и возникала необычность чувства, которому суждено было тревожить как меня, так и его.
Его превосходство надо мной было, в сущности, тем более трудно объяснимо, что он всегда вызывал у меня нетерпение или скуку. Общих склонностей у нас с ним не было, и он очень редко жертвовал ради меня своими, в то время как я постоянно, то безропотно, то с неохотой, жертвовала моими ради него. У меня была привычка и даже потребность в стремительном движении, и, всецело отдаваясь тому, что я делала, я страстно полюбила наши уроки. Для него же урок с Фрюмансом был настоящим бедствием, которому он покорялся, протестуя против него всей своей непобедимой инертностью, а любое движение вызывало такую усталость, которой он при всей своей силе воли не мог преодолеть так, как я. Его здоровье было столь же шатким, сколь ум его был ленивым. Поэтому он все время мешал успехам, которые я хотела бы и могла бы сделать на уроках Фрюманса, и если бы бабушка не потребовала, чтобы я, вместе с Мариусом или без него, продолжала свои обычные занятия, то я все свободное время проводила бы, играя с ним в карты или глядя, как он показывает свое искусство в бильбоке.
XI
Я еще ничего не сказала о небольшой группе людей, которые, кроме аббата Костеля и Фрюманса, господина Бартеза, адвоката, доброго и подлинного друга нашей семьи, и доктора Реппа, представляли собою круг наших знакомых. Я не могу сказать «наше окружение», потому что у нас почти не было соседей. Только по воскресеньям нам наносили из Тулона визиты, которые бабушка по своему возрасту и нездоровью вообще не могла отдавать, разве что раз или два в год.
Самыми значительными из этих гостей были: адмирал, начальник порта, личность, которая меняла пункт своего пребывания как раз тогда, когда вы знакомились с ней, префект, который делал то же самое и с которым бабушка, умеренная роялистка, всегда держалась очень сдержанно, имперский прокурор, который был старинным другом дома, прекрасный человек, очень дотошный, у которого не было иной мысли, иной забавы, кроме исполнения своих обязанностей. У него была прыщеватая жена, которую он иногда привозил с собою и которая все время укоряла нас за то, что мы живем так уединенно, и советовала нам переселиться в город, хотя, впрочем, рассказывала нам о нем всякие страшные вещи.
Приезжал также и один разорившийся дворянин, который немного поправил свои дела торговлей и уверял, что приходится нам кузеном. Его звали господином де Малаваль, и он был еще относительно молод. Этот человек, очень честный в делах, очень искренний, на которого вполне можно было полагаться, отличался одной необъяснимой странностью, в которой упрекают всех жителей Средиземноморья, коих он был законченным образцом. Он не мог сказать и трех слов, не сболтнув самой невинной лжи. То ли он совершенно не думал о том, что говорит, и не хотел выражаться кратко, то ли факты представлялись ему неестественными и словно вывернутыми наизнанку, но все его высказывания были настолько пронизаны ложью, что их всегда следовало понимать наоборот. Если его спрашивали о расстоянии от одного места до другого, он называл вам не допускающим возражения тоном фантастическую цифру, которая всегда была вдвое больше или вдвое меньше реальной. Если разговор заходил о высоте горы, он без колебаний заявлял, что в ней тысяча двести туазов, когда в действительности в ней дай бог было двести, и, наоборот, он говорил, что гора маленькая, когда она была большая. Если он сообщал нам о новостях на рейде, то объявлял о прибытии и перечислял названия кораблей, существовавших только в его воображении, или об отплытии тех, которые не вышли из гавани. Все анекдоты, которыми он уснащал разговор, все исторические сведения, которыми он хвастался, – все это было ложью чистейшей воды. Большего лгуна мне никогда не приходилось встречать. Он всегда вычитывал из газет какие-то необычайные события, о которых нигде не было и речи, и при этом он не был ни пессимистом, ни распространителем тревожных слухов, ибо всегда объявлял нам о какой-нибудь победе великой армии за шесть недель до битвы. Однажды он утверждал, что имперский прокурор, по праву своей должности, приговорил накануне к смерти одного человека, который, наоборот, как раз был оправдан. Он, видите ли, присутствовал в зале суда, он слышал, как прочитали приговор, и уж не знаю, кажется, даже видел этого человека на эшафоте.
Самое странное во всем этом было то, что у господина Малаваля был закадычный друг, господин Фурьер, бывший капитан корабля, у которого мозги были так же набекрень, как и у его друга, и который с той же самоуверенностью и самым невинным образом утверждал всякую чушь. Без увлечения, без задней мысли, без всякой причины эти два человека старались перещеголять друг друга, искажая всевозможные события и факты. У них была фальшивая память, как иногда бывает фальшивый голос: они рассказывали в два голоса тут же придуманные истории и все время перебивали друг друга, чтобы уточнить свои воспоминания, причем каждый старался с полной серьезностью в чем-то превзойти бредовые выдумки другого. Их можно было легко принять за сумасшедших. Однако в практической жизни они были довольно разумны. Бабушка говорила, что ее покойный отец страдал тем же недостатком, и она приписывала эту странность излишнему потреблению горячительных напитков, а также бурным переживаниям, которыми полна жизнь моряка.
Остальные не стоят внимания, но я должна упомянуть о некой госпоже Капфорт, которая выдавала себя за англичанку и иногда называла себя Кэпфорд, хотя все знали ее предков, из поколения в поколение бывших мельниками. Она обитала на самой большой мельнице у входа в долину; это было старинное, обветшавшее, но еще крепкое здание, похожее на крепость, которое она охотно именовала своим замком. Госпожа Капфорт была высокая и сухощавая женщина, с плоской талией, лицом и характером, втершаяся к нам смиренно и в то же время нагло под предлогом приобщить бабушку к делам благотворительности и к религиозным сборищам. Ее никто не любил, и ее собственные мельники, с которыми она обращалась самым безжалостным образом, говорили, что она запутывала все расчеты и присваивала себе значительную часть пожертвований на церковь, сборщицей коих она сама себя назначила, чтобы поправить свои дела и увеличить приданое своей дочери.
Эта дочь, прямая, как аршин, и сухая, как раковина, иногда отправлялась сама по домам собирать пожертвования. Говорили, что главная цель ее – подыскать себе мужа. Уж не знаю, кто из них, дочь или мать, казался мне более ненавистным, более кислым, более медоточивым и более лицемерным. Они пользовались религиозностью как средством проникать в разные семьи, делая вид, что им покровительствует высшее духовенство, и выдавая себя за набожных и всеми уважаемых дам в старинных дворянских домах нашей местности. Они уже давно морочили голову бабушке, а Дениза любила посплетничать вместе с ними о господине Костеле и других неверующих в округе. Но бабушка, здравый смысл которой с годами все возрастал, не придавала этим дамам особого значения и приказала моей кормилице помалкивать.
XII
Что особенно помогло просветить ум моей дорогой бабушки – это уроки Фрюманса, на которые она часто приходила. Зрение ее ухудшалось со дня на день: она уже почти не могла владеть иглой, и даже когда она вязала, ей нужно было, чтобы я сидела рядом и поднимала все время спускавшиеся петли. Сначала она вообще не прислушивалась к тому, что делается на наших уроках: она вбила себе в голову, что абсолютно ничего в них не поймет.
– Я всегда жила неученой, – говорила она, – и ради того небольшого отрезка времени, что мне остается прожить, право же, не стоит менять свои привычки.
Но объяснения Фрюманса были такими ясными и интересными, что она незаметно вошла во вкус, и с ней произошла вещь совершенно необычайная: в семьдесят пять лет она приобрела знания гораздо более широкие, чем в молодости. Как лампа, которая вспыхивает гораздо ярче перед тем, как погаснуть, так и ум бабушки озарился на закате ее жизни. Ее религиозность очистилась от всякой примеси суеверия, и даже ее представления об обществе освободились от предрассудков ее времени и среды. Когда Империя рухнула и возвращение Бурбонов вновь принесло с собой притязания и верования иной эпохи, она сумела удержаться от ложного опьянения и относилась весьма сдержанно к жестокостям и ребячествам легитимистской реакции. В глубине души бабушка всегда сохраняла чистый источник мудрости и разума, который ни ужасные горести, ни в иные моменты вредное влияние Денизы не могли замутить. Вновь обретя независимость ума, она, без сомнения, обрела наконец сама себя.
Но Дениза была неспособна к какому-то движению вперед. Ее вскоре стало беспокоить то положение, которое Фрюманс занял в нашей семье. После того как она встретила его так приветливо и так восхищалась им в первое время, ее охватила тревога по поводу его безверия, и она начала мучить его самым изощренным образом. Дениза была еще совсем молодая женщина и выдавала себя за вдову, но бабушка хорошо знала, что она никогда не была замужем и вполне могла еще без памяти влюбиться. Тогда-то на моих глазах и разыгралась небольшая драма, в которой ни Мариус, ни я не могли ничего понять, хотя одно обстоятельство, весьма поразившее меня, могло бы навести меня на путь многих открытий и выводов.