Блиндаж - Быков Василь Владимирович 2 стр.


В одном месте Серафимка с опаской переступила через толстый, смоляного цвета провод, что вел по земле на пригорок до того места, где чернели двойчатки-воронки от снарядов. Чуть дальше, в траншее, лежали на земляной полочке две большущие шпули с таким же толстым проводом, одна — намотанная доверху, а другая — почти пустая. Местами на бруствере и внизу было густо, как с мешка, насыпано гильз — пустых, без пуль, некоторые из них позеленели уже от влаги, другие — мокрыми кругляшами желтовато сверкали в грязи. Кое-где белели куски окровавленных мокрых бинтов, разметанных ветром по брустверу, по стерне. Везде чернела вздыбленная взрывами земля, на косогоре не осталось живого места от взрывов и воронок. Но людей здесь нигде не было — ни живых, ни убитых; наверное, люди ушли, когда утих бой. Хотя в окрестностях не появилось еще ни одного немца, Серафимка чувствовала, что победили немцы: всю прошедшую ночь по шоссе за торфяником гудело до рассвета — все там ехало, пёрло, двигалось на восток. Значит, наши отступили.

То оглядывая перекопанные войной окрестности по-над торфяником, то заглядывая в траншею, где более глубокую, а где совсем мелкую, до колена, Серафимка набрела на какой-то траншейный тупичок с холмиком на поверхности, который был обложен свежим дерном, будто большая могила у траншеи.

Сперва она мягко ступила босыми ногами на этот холмик, но, спохватившись, сошла назад, чтобы обойти его. Затем перепрыгнула неширокую траншейку и вся содрогнулась от чьего-то голоса, что глухо прозвучал будто из-под земли. Когда она оглянулась, то и вовсе ужаснулась от того, что увидела: сзади, в глубине траншеи, держась отведенной рукой за земляную стену, с пистолетом в другой, стоял человек в неподпоясанной красноармейской форме, его голова и глаза были толсто обмотаны грязным бинтом, конец которого болтался от ветра над окровавленным плечом в зеленой диагоналевой гимнастерке. Человек, застыв, напряженно вслушивался и отчаянно-сурово рыкнул:

— Стой! Кто тут? Не подходить! Стреляю!

“Ай, боженька мой!” — испуганно подумала Серафимка, не зная, как откликнуться, или лучше, не откликаясь, убежать отсюда, пока тот не увидел ее и не застрелил…

— Женщинка я, здешняя, — дрожащим от волнения голосом наконец отозвалась Серафимка.

Человек немного помолчал, подумал, переступил с ноги на ногу, но руку с пистолетом не опустил.

— Женщина? Одна?.. Отвечай быстро!

— Одна я…

— Кто еще есть?

— Да никого же. Одна вот иду.

— Так. Подойди ближе! — строго приказал человек, и Серафимка, ступая по мягкому брустверу, подошла на три шага ближе. — Где немцы?

— Так и наших нет. Нигде никого.

— Да? — глухо промолвил человек и вяло прислонился спиной к стене траншеи. Видимо, стоять ему было неудобно или он ослабел от ран.

Он молчал. Серафимка тоже молчала, чувствуя теперь какую-то свою зависимость от этого бедолаги, и внимательно разглядывала его. Но забинтованное лицо человека не многое позволяло ей понять, разве что жесткие, давненько не бритые челюсти свидетельствовали о его не очень молодых летах да некие блестящие значки в черных петлицах на воротнике означали, что он не простой, не рядовой красноармеец, а, видно, какой-нибудь командир.

— Женщина, ты мне должна пособить, — спокойней, но с прежней натянутостью сказал человек и умолк во второй раз.

— Так я ж… — будто даже обрадовалась Серафимка. — Что вам?

— Чего мне? — переспросил человек и сел, будто рухнул на дно траншеи. — Плохо мне! Вот… И чего-либо поесть…

— Ладно. Только я сбегаю, тут недалеко. Вы подождите.

— Но чтоб без обмана. И не вздумай кого привести. Застрелю всех.

— Ага, — сказала Серафимка.

С неожиданным облегчением она шагала по косогору вверх и вспоминала, что в хате, кажется, еще была краюшка черствого хлеба и полчугунка сваренной картошки за заслонкой… Сегодня она ничего не ела; должно быть, не ела и вчера, а в те дни вообще было не до еды, и это как-то не беспокоило ее. Но теперь вот забеспокоило: чем она накормит этого человека? Может, сварить свежей бульбочки, в сенях есть полведерка соленых огурцов, а в кадке под крышкой она берегла с весны пару кусков прогорклого прошлогоднего сала. Но главное, видать, ему нужно помочь с глазами. Они же, понятно, покалечены, и как же он теперь сам-один? Нужно доктора. Только где тот доктор? До местечка отсюда двадцать два километра, как сейчас до него дотянуться? Да по нынешней беде остался ли там доктор? Скорее всего, подался с войском…

Краем картофляника она выбежала на дорожку, откуда уж рукой подать до ее загубленной деревеньки, один вид которой неотвязной печалью сжимал сердце — везде трубы, обгорелые деревья, черное пожарище от усадеб, риг, хлевков. Может, каких-нибудь четыре или пять строений (два хлевка, баня возле пруда да Петракова истопка на огороде) всего и уцелели с того конца деревни. С этого же не осталось ничего, кроме ее хатенки на отшибе.

Еще когда бежала по выгону, неожиданно заметила людей — за забором на ее дворе мелькнули две фигуры, застыли, остановились, видно, вглядываясь в нее. Она тоже пригляделась и вскоре узнала одного — то был старший Пилипенок в высокой с козырьком шапке, которую в прошлом году, рассказывали, приобрел в Западной, куда гонял скотину, здесь такой шапки не было ни у кого. Да скоро она узнала и второго — его брата Витьку, который, пригнувшись, что-то волок по двору. Но какая холера пригнала сюда этих Пилипенков, что им понадобилось тут? — подумала Серафимка. Она не любила этих людей, как, впрочем, не любили их все местные, одни боялись, другие ненавидели этих нечистых на руку и на мелкие проступки пакостников. Правда, лет несколько тому они разлучились: старший пристал в примаки к одной молодице из Ляд, а младший уехал в Оршу. Да ныне вот снова сошлись…

Видимо, непрошенные гости тоже узнали ее, малость постояли во дворе и, как ворюги, неспешно подались на задворки, тропкой до пруда. Они и не прятались даже, с развальцей ковыляли, изредка оглядываясь, и у нее худо заныло сердце: чего их приперло сюда в такое горькое время?

2. Хлебников

Оставшись один в траншее, капитан Хлебников изнеможенно посидел с пистолетом в руке, а потом поставил его на предохранитель и с великим усилием поднялся на ноги. Пистолет он бережно запихал в карман своих перепачканных в грязи диагоналевых бриджей. А сам, расставив обе руки и лапая ими по стенам тесной траншеи, побрел к полузаваленной норе — входу в командирский блиндаж, где он бесконечно долго провалялся в углу на чьей-то покинутой шинели. Он и теперь обессилено вытянулся на ней, правым боком вверх, чтобы иметь под рукой пистолет, который берег теперь больше, чем все остальное. Он боялся выпустить его из рук, запачкать грязью, ведь когда она попадет в ствол, как он тогда стрельнет в самый критический момент? А стрельнуть, видимо, придется в немца-фашиста или в самого себя, без этого уж, должно быть, не обойтись. Незавидная военная судьба капитана теперь вплотную подвела его именно к такой возможности. Ничего лучшего он не видел впереди. Как вообще ничего не видел.

Правда, внезапно появилась некая тетка, и он не сдержался, неожиданно для себя попросил есть. За время своего одиночества и этого ранения он мало того, что измучился душой и телом, так еще проголодался так, что уже с большой натугой мог встать на колени и выползти в траншею. Его всего шатало, словно пьяного, кидало из стороны в сторону, в голове чугунно гудело и кружилось — от слабости, потери крови, этого страшного ранения. Он давно утратил всякое ощущение времени, даже привычная смена суток стала недоступной его разумению, как, впрочем, и все остальное, что происходило вокруг. С того момента, как он сунулся в эту огненную бездну, которая погасила его сознание, все для него обрело новый смысл или, может, потеряло всякий доступный сознанию смысл, он слабо соображал, что с ним происходило и даже — кто возле него? Наверное, оба глаза его выбило взрывом, виски и лицо жгло неослабевающим огнем, но это он понял позже, а тогда сознание его погасло на какое-то неопределенное время; неизвестно, сколько он пролежал, заваленный землей в траншее, но когда пришел в сознание, его уже перевязали — возможно, инструктор второго батальона.

Он услышал недалекий голос комбата Глазырина, который спрашивал, что с ним, и тот, кто перевязывал, ответил:

“Плохо дело — глаза”.

“Что, оба?” — донеслось издали.

“Оба, товарищ капитан”.

Тут рядом грохнуло несколько взрывов, на него снова сыпануло землей, и он услышал только, как комбат закричал на кого-то, чтобы немедленно открывали огонь пулеметы. Хлебникова торопливо перевязали, положив по клочку ваты в обе глазницы, с которых все ползло-сочилось нечто, стекающее по щекам и подбородку, и он то и дело вытирал это испачканными пальцами. Кто-то помог ему добрести до блиндажа и прилечь в углу на этой шинельке. Хлебников молчал, ни о чем не спрашивал, терпя ужасную боль в голове, он даже не слушал грохота боя, который стал помалу стихать. Прежде всего стало тише на левом фланге, взрывы, кажется, переместились на косогор, в сторону деревни Любаши; поредело винтовочное громыхание в траншее; а главное — он перестал слышать голоса — ни криков, ни разговоров, ни команд. Еще спустя какой-нибудь час выстрелы стали слышаться только за взгорком, доносились дальние пулеметные очереди, там же долбила-ухала артиллерия, только своя или немецкая — он разобрать не мог.

Именно теперь, потеряв зрение, он начал слушать-вслушиваться в звуки боя, чтобы как-то рассуждать о нем; до этого его хлопоты были совсем иные — ему нужна была связь, которая все время позорно исчезала, рвалась. Из-за этой проклятой заботы о связи он и очутился здесь, в траншее второго батальона, где его подстерегало несчастье. Но разве мог он это предусмотреть? Нервозный, издерганный начальник штаба, который руководил боем после того, как убило снарядом комполка Сомова, сорванным голосом потребовал от него связи с первым и вторым батальонами, которые третьи сутки отбивали немецкие атаки.

После недолгого перерыва связь с первым батальоном была все же восстановлена, а телефон связи со вторым упорно молчал с полудня, хотя на линию были посланы с интервалами шестеро связистов, да ни один из них не вернулся. Из полкового КП послать уже было некого, и начальник связи выскочил под огонь сам, убежденный, что вскоре положит и его. Да просто невыносимо стало слушать угрожающую ругань начальника штаба, и в тот момент ему было уже все равно: выжить или погибнуть, только бы восстановить связь.

Правда, поначалу ему даже повезло, он невредимым добрался до первой траншеи, в двух местах срастил перебитый осколками провод, возобновил связь и даже успел доложить об этом начальнику штаба. Немцы жутко лупили снарядами по косогору и по батальону, но здесь, в траншее, было спокойнее, чем в голом поле, и Хлебников решил немного переждать, прежде чем возвращаться. Опять же, он хотел увидеться с комбатом, чтобы спросить, сколько тот еще здесь продержится с батальоном. И только он, пригнувшись, сунулся из блиндажа в траншею, как тяжелый земляной пласт, внезапно вскинутый взрывом, неистово обрушился на него, повалил на спину, и он успел лишь подумать: не попало в поле, так догнало вот в траншее. Потом он уже ничего не помнил, пока его не вытянули из-под земляного завала.

Терпя остро-жгучую боль в голове, Хлебников лежал в блиндаже и ждал, когда хоть кто-нибудь заглянет сюда, хотелось спросить, что там происходит, где комбат? Но время шло, слышно было, уже стихал бой (что только нес он полку — победу или поражение?), а к нему никто не заходил. Тогда в сознание капитана начал заползать страх: не остался ли он тут один, не покинули ли его красноармейцы? Это было бы ужасно, к такому повороту он не был готов, об этом не мог даже подумать. Но, видно, бросили. Спустя какое-то время вокруг совсем стихло, не стало слышно ни одного выстрела или взрыва в поле и над торфяником — похоже, настала ночь. Но где же наши? Где второй батальон, где комбат? Где хотя бы кто из красноармейцев? Один, без помощи, забытый всеми, он здесь пропадет, это же ясно. Вот заявятся немцы, швырнут в блиндаж гранату, которая вмиг разметет его потроха, перебьет руки и ноги. Добро, если он околеет сразу. А если им удастся взять его живым?..

Настрадавшись от неопределенности, он поднял свой пистолет, дослал патрон из магазина в патронник. Осталось достаточно легкое — нажать на спуск, и все навсегда кончится. Должно быть, это все же самое разумное. Ведь иначе что ждет его, слепого и беспомощного, кроме гибели от врагов или от своей раны? Нет, лучше уж он сам. Поднести пистолет к больному, неуклюже-толсто забинтованному виску и жимануть. Некая секунда боли в и без того переполненной болью голове, и дальше — ничего. Полное освобождение от мук и переживаний.

Да, это было бы, возможно, наилучшее, думал капитан Хлебников. И это придется сделать. Только вот решимости на это у него не хватало, все он чего-то ждал, вслушивался, тянул — будто на что-то надеялся. Надеялся разве на чудо. Но шло время, а чуда не было, и он ругал себя, обзывал трусом, слизняком, ненавидел себя за свою нерешительность. И томился, страдал от боли и безысходности.

Бесконечно долго тянулось время, Хлебников боролся с болью и то забывался, то терял сознание, может даже, обессиленный болью, дремал, а то схватывался, слушал. Иногда делалось холодно, или это его знобило, тело било лихорадкой, и он пробовал хотя бы как-нибудь согреться, укрыться шинелью, на которой лежал. То делалось жарко, и он потел, обливаясь горячим потом.

Минул, наверное, не один день, хотя он совсем не мог отличить дня от ночи, стрельба давно прекратилась, и вокруг было тихо и глухо, словно в подземелье. Он и вправду был в подземелье, вдали от дорог, в поле под деревней с таким памятным для него и ласковым названием — Любаши.

Однажды он внезапно проснулся от гула, что глуховатой могучей волною откуда-то плыл в блиндаж, но, послушав, подумал, что это, верно, гудит техника на шоссе за торфяником. Мощеное шоссе было все же довольно далеко от участка второго батальона, он это помнил из карты, которую держал в руках на КП, еще когда они готовили здесь оборону. Жаль, что тогда он не очень интересовался окрестностями, не посмотрел, где еще были деревни. Хотя к чему ему теперь деревни, разве он дойдет до них?..

Неизвестно уж, спал ли он или едва держался на грани потери сознания, но как-то сразу услышал близкие от траншеи шаги и схватился за пистолет. Слушал с колотящимся сердцем в груди, ожидая услышать голоса, чтобы определить — кто? Да не услышал ничего. Тихие шаги человека, который вроде подкрадывается, останавливается, слушает, доносились сзади от блиндажа, на тыльном боку траншеи, и он вдруг всполошился, что упустит эту редкую возможность обозваться. Но как было и обзываться? А если там немец?

И все же он не удержался, с пистолетом в руках выполз в траншею, упираясь в мокрые стены спиной и локтями, кое-как поднялся на ноги и подал голос. Вероятно, тот его голос прозвучал отчаянно и беспомощно, хоть он и старался придать ему силы и решимости, и он готов был стрелять.

Но это была женщина.

Теперь он будто обрел надежду и ухватился за нее. Он только боялся, чтобы женщина не обманула его, не устрашилась слепого; быть может, она бы помогла. Как она могла ему помочь — он не знал; прежде всего, он просил поесть, так как, ослабев, чувствовал, что не протянет долго. Он просто подохнет здесь, в этой норе, прежде чем его найдут свои или немцы или он решится наконец пустить себе пулю в лоб. Это совсем уж было бы скверно, это было бы просто глупо…

Да, но что мог он, незрячий? Разве сам он выбрал себе эту судьбу? Он только стал ее жертвой, нелепой, обидной жертвой, которая пополнит и без того немалочисленный список жертв этой огромной войны.

3. Серафимка

Почувствовав недоброе, Серафимка прибежала на свой порушенный, обросший чернобыльником дворик и сразу увидела раскрытую сенную дверь. Все же дверь она закрывала, когда уходила утром, значит, там побывали. Серафимка бросила наземь лопату и метнулась к кадке, где в порыжелом слое соли она с зимы берегла два куска сала. Но где там! Рядом на земле валялась почерневшая крышка, а в кадке было пусто, одна соль на дне. Значит, взяли, чтоб их взял кровавый понос!

Назад Дальше