Ожог - Аксенов Василий Павлович 11 стр.


– Что они ищут? – спросил Хвастищев, глядя на рыщущих гардеробщиков в голубой с позументами униформе.

– Золото, – равнодушно сказал Пат.

Старческие пальцы цепко хватали и рассовывали по карманам золотые кругляшки.

– Кларкино монисто, – сказала Тамара, – рассыпала, идиотка!

– Усе у пол ушло, к мышкам, – хихикнул один из гардеробщиков. – Паркетик-то сплошные щели, и то правда, двести лет отель без капитального ремонту...

– Встать! Страшный суд идет! – гаркнул Хвастищев и слегка поддел носком ботинка вторую генеральскую задницу.

Миг, и перед ним возникла внушительная фигура с величественным зобом, прозрачным ежиком волос и черными, полными застоявшегося сахара вишенками глаз. Еще миг, и Хвастищев его узнал, узнал, содрогнулся...

– Оденьте даму, – сказал он, борясь с дрожью и показывая на Тамарку.

– Так-так, – сказал гардеробщик солидно, покровительственно, пожалуй, даже с некоторым начальственным благоволением. – Кажется, передо мной небезызвестный товарищ Хвастищев, Радий Аполлинариевич?

– Откуда вы знаете? – Хвастищев растерялся, как растерялся когда-то тот жалкий магаданский школьник перед черной неуклюжей «эмкой» с зашторенными окнами.

– А вот прочел вчера в газете и сразу догадался. – С многозначительной улыбочкой гардеробщик отстегнул клапан кителя и извлек газетную вырезку с жирными буквами заголовка «Ответственность перед народом». – Ваше заявление, Радий Аполлинариевич. Первейший долг каждого художника, пишете вы, трудиться для народа, создавать возвышенные и прекрасные образы наших современников. Золотые слова, товарищ скульптор!

Он развернул перед Тамаркой ее макси-шубу на рыбьем меху, а сам все смотрел на Хвастищева, а тот прислонился к стене, дрожа от унижения и безысходной тоски.

У зеркала Патрик Тандерджет декламировал на ухо Кларе поэму Алена Гинзберга «Вой».

– Трудиться для народа, создавать возвышенные и прекрасные... – звучал в ушах Хвастищева голос страшного старика, вернее, не старика вот этого в холуйской униформе, а того, кого он узнал, кого уже вспомнил почти до конца.

– Хам, хам паскудный, – забормотал он, – сейчас ты увидишь, сейчас...

Тамарка приблизила к нему свои губы:

– Радик, не связывайся с ним. Он какой-то полковник, мы тут все у него на крючке.

– Как его фамилия? – спросил Хвастищев отважно и сжал Тамаркино плечо. Сейчас все выяснится. Сейчас все прояснится до конца.

– Шевцов, кажется, – сказала она. – Да, Шевцов.

* * *

...Черный мазутный поезд пронес свою дикую тяжесть в пяти сантиметрах от моей съежившейся плоти...

* * *

– А вы, молодые люди, кажись, и не раздевались? – хихикая, спросил второй гардеробщик. – There are not your coats, господа хорошие, – простонародный его голос странно грассировал на трудных перекатах.

– А этот чуть ли не генерал, – прошептала Тамарка, – но не страшный...

– Мы сюда еще весной пришли, – спокойно пояснил гардеробщику Патрик. – Мы еще весенние птички, папаша.

Хвастищев набрался смелости и посмотрел своему старику прямо в глаза. Тот не отводил взгляда: здесь, в валютном притоне, он чувствовал себя вполне уверенно.

В ухо ему надо плюнуть сейчас, подумал Хвастищев. Оттянуть двумя пальцами его жесткое ухо, этот настоящий мини-унитаз, и плюнуть прямо в кустик седых волос, в глубокую шахту, где за скоплениями серы трепещет не по годам чуткая мембрана.

– А вы, я вижу, здесь по совместительству? – начал Хвастищев.

– Нет, я там по совместительству, – любезно пояснил гардеробщик.

– Что ж, одной зарплаты вам не хватает?

– Нет, не хватает.

– Пенсия, значит, плюс две зарплаты? – глуповато ухмыльнулся Хвастищев.

Гардеробщик нахмурился.

– Вы бы лучше свои деньги считали, Радий Аполлинариевич.

– Можно мне посмотреть на ваш затылок? – спросил Хвастищев.

Тамарка испуганно вцепилась ему в рукав.

– Пойдем, пойдем, не заводись!

– Отчего же нельзя? – Гардеробщик четко повернулся через левое плечо. – Пожалуйста, затылок перед вами.

Хвастищев вынул блокнот и фломастер и сделал зарисовку ненавистного затылка.

– Великолепный затылок, – подумал он вслух.

– Как хер с ушами, – сказал Патрик по-английски.

– Повторите, пожалуйста, не совсем понял, – напружился второй гардеробщик.

– Я хотел бы вас вылепить, – сказал Хвастищев. – Вы мой современник, и почему бы мне не создать ваш образ, возвышенный и прекрасный? Хотите позировать мне в моей мастерской?

– С орденами или с планками? – хмуро осведомился он, Шевцов.

– Непременно со всеми орденами! – воскликнул Хвастищев. – Вы на каких фронтах сражались?

– Я был бойцом невидимого фронта, Радий Аполлинариевич.

Второй гардеробщик деликатно покашлял:

– Кхе, кхе, а приглашение и на меня распространяется, милок?

Три иноземных переката на «р» и гнусный фальшивый «милок».

Ишь, маскируется как, собака-генералишко.

– Конечно-конечно, – кивнул Хвастищев, – милости просим, создадим и ваш, возвышенный и прекрасный.

Первый гардеробщик все еще стоял к скульптору затылком, и при этих словах две поперечные складки кожи сошлись, образовав лежащий на боку икс.

– Итак, до встречи! – сказал Хвастищев, уже предвкушая встречу и вечер милых воспоминаний. – А теперь разрешите отблагодарить вас за подачу пальто этой милой даме.

Ха-ха, хвастищевская десятка, встреченная двумя недоуменными взглядами, затрепетала беспомощно в воздухе.

– У нас тут не шашлычная, Радий Аполлинариевич, – строго сказал первый гардеробщик. – Енти деньги тут не ходють, милок, – любезно, но со стальным блеском в глазах пояснил второй. – Only free convertible currency, голуба.

– Пат, пошарь в своих шкерах, – сказал Хвастищев другу, – может, найдется какая-нибудь валюта для этих чудовищ.

– Я не могу пошарить, у меня ребенок на руках, – сказал Патрик. – Я даже высморкаться из-за этого не могу. Шарьте сами.

Оба гардеробщика напружинились, как молодые, сделали стойку, глядя на Хвастищева.

– Шарьте! – махнул тот рукой, и они мгновенно ринулись к Патрику, один к левому карману его штанов, другой к правому.

– Рупия! – бормотал один. – Годится! Тугрик монгольский! Про запас! Сертификат бесполосный! Дело! Тревеллерс чек! Разменяем!

– Песо испанский! – шептал другой. – Потянет! Долларчик зелененький миленький голубчик! Марка, франк, франка, марк!

– Зачем вам валюта, полковник? – спросил Хвастищев.

– Дочке... – хрипел он, – дочке на фломастеры... она у меня... талант...

– Врет! Все врет! – завизжал напарник. – Усе брешет про дочку! Что ему дочка! На «Жигули» копит!

– Ну-ка! – рявкнул тут Шевцов далеким знакомым молодым рыком, прилетевшим из той холодной страны, где не только свободно конвертируемая валюта, но и обыкновенные денежные знаки не имели хождения. – Ну-ка, сучка! – Он умело закрутил напарнику руку за спину, загнал его в угол и взялся там над ним мудрить. – А ты на что копишь? Ты на что копишь?

Хвастищев и Тандерджет некоторое время наблюдали за этой сценой. Шевцов мощно покряхтывал, а напарник его визжал непрерывным поросячьим визгом, но, как показалось пьяным гостям, не без некоторого удовольствия.

– Ничего, умеет, – одобрительно хмыкнул Патрик, – где-то я уже видел такую работу, вот такого орангутанга, но только не помню где.

– Я тоже не помню, – пробормотал Хвастищев. – Я знаю его отлично и видел где-то близко-близко... Может быть, в какой-нибудь другой жизни? Ты думаешь, я хитрю, Пат? Ты думаешь, я трушу? Смотри, я назову его первым попавшимся именем, ведь я не помню, как его зовут... Пока, Олег Владленович!

– Пока! – буркнул Шевцов, не прекращая своей сокровенной работы.

– Гуд лак! – на вершине болевого порога восторженно воскликнул его напарник.

Хвастищев и Тандерджет вышли из гостиницы и увидели с крыльца, как широким фронтом ползет поземка по ночной Манежной площади, услышали, как она свистит, как гудят троллейбусные провода. Еще они увидели над холодным и темным и сонным городом, над мрачными башнями Исторического музея, над всей этой неудавшейся Византией расплывшееся в морозных кольцах желтое пятно – наше последнее, последнее, ну конечно последнее, о Господи, наше последнее прибежище.

Положив Хвастищеву голову на плечо, горько плакала в ухо ему лейтенант его милый, Тамарка:

– Ах, Радичек-голубчик, и вы, товарищ Патрик, ax-ax, как стыдно...

– Да что ты плачешь, Тамарка?

– Ах, как стыдно мне за этих стариков! Всю нашу организацию позорят, сталинские выродки! Вы не думайте, товарищи, у нас далеко не все такие, и много даже есть прогрессивной молодежи. Непременно, непременно поставлю вопрос, вопрос на бюро, бюро...

– Не плачь ты, Тамарка! Хочешь на ручки, как Клара?

– Бю-бю-бю-ро-ро-ро, – бормотала она, засыпая на его плече, и веки ее, утомленные секретной службой, смыкались, и малороссийские очи погружались в гоголевскую ночь.

Он взял ее на руки, она была легка.

Хвастищев и Тандерджет медленно шли по пустынной Москве с девушками на руках. Поземка хлестала их по ногам, головы припорашивал снег, носы щипал мороз, но животам было тепло от женских тел и потому хорошо.

– Ах, чтоб мне провалиться на этом месте!

– Ну, что ты там кряхтишь?

– Да ведь я же назвал его по имени-отчеству, и он отозвался! Как я назвал его, не помнишь?

– Не притворяйся, старик!

– Клянусь, я забыл, все вылетело из головы. Клянусь памятью Тольки фон Штейнбока – ты помнишь, я тебе о нем говорил? Клянусь памятью золотоволосой Алисы – я тебе о ней рассказывал или нет?

– У тебя сейчас другая баба на руках.

– Ах да, прости. Слушай, я не могу успокоиться – где я видел этого старпера?

– Ты мне надоел! И этот мороз мне надоел, вечный союзник трудового народа. У вас надо пить в три раза больше. Я дико трезвею! В твоей лавке есть выпивка?

– Может, и есть полбутылки... не уверен...

– Не знаю ни одного русского, у которого был бы в доме запас алкоголя. Все выпиваете сразу, сволочи!

– Нет, так Ивана пошлем. Да вон он едет! Ваня! Ваня!

Желтая патрульная машина с фиолетовой мигалкой на крыше вынырнула из снежной мглы, и в окне ее появилось жизнерадостное бандитское лицо старшины милиции Ивана Мигаева.

– А, скульптор! Чувих несете? – спросил он.

– Ваня, будь другом, возьми у меня из кармана деньги и съезди за водкой!

Дважды просить себя старшина Ваня не заставил, по-мчался под светофорами сквозь снежные вихри к Казанскому вокзалу.

* * *

Сон в летнюю ночь после четырех бутылок «Экстры», привезенных старшиной Иваном Мигаевым с Казанского вокзала в студию скульптора Радия Аполлинариевича Хвастищева

В ту ночь я прибыл по распределенью в районный центр.

Как будто Сыромяги селенье звалось.

Райсовет пылал десятком окон, тополиным пухом коза питалась, газик буксовал...

Больница размещалась на пригорке, и листья пальм под океанским ветром дрожали, трепетали, то топорщась, то улетая, словно кудри девы.

«В эфире молодость», вечерняя программа, там профиль девы каждому знаком.

Внизу атолл причудливо змеился, под солнцем узкое колечко суши, как будто нежилось, и в полосе прибоя под пенным гребнем проносились тени – то серферы скользили по волне. Я дверь толкнул и оказался в блоке, где кто-то двигался, смеясь и объясняя, весельем неестественным играя и кашель заглушая рукавом.

– Прошу покорно, убеждайтесь сами, все приготовлено, разложено по полкам, стерильные комплекты... вот ножи для ампутации, для лапоротомии, кюретки для скоблежек криминальных, пинцеты, ножницы, рубанки, топоры, набор таблеток на четыре года, спиртяшки выдано вперед – залейся! – а что касается сестры-хозяйки, ее вам хватит лет на пятьдесят.

Я посмотрел – огромное отродье стояло в тазике, смиренно улыбаясь и подтверждая: «Не волнуйтесь, доктор, всего здесь хватит вам и вашим внукам на пару исторических эпох».

If you like I can see take in my car...

Таким макаром подготовив бегство и наградив себя словечком «хитрый», хихикая, подкручивая усик, он вышел в коридор в очках и шляпе, в галошах, с зонтиком, в крылатке и шарфе.

К нему рванулся, не сдвигаясь с места, десяток глаз, бесшумно умолявших избавить их хозяев от страданий, от боли и стыда, от угрызений, что свойственны болезням безобразным в начальной стадии.

– Ну что же, ну те-с да.

Ну что же, поднимите вашу блузку, чулок спустите, обнажите ногу, ну что же, так-с, незаурядный случай... Здесь больно? Нет? Но здесь хотя бы – да?

Помочь немедленно по правилам науки, но прежде прогуляться непременно по острову, в сельпо заехать, в офис, как губернатор славный Санчо Панса...

Скорей! Скорее в юркий «Запорожец»! Ухабами и слякотью к Воровской! Зайти в буфет, потом протелефонить, поклянчить денег, Сретенкой промчаться, туманным днем злословить в Гнездниковском, по Герцена, по Герцена к Садовой, мурлыкнуть на Арбате, выпить пива, войти в делишки кооператива, кто с кем, почем, на ком и почему...

Он вышел и увидел синагогу иль что-то вроде... выйдя из кино, попав в жару в нещадный трепет солнца, в край лопухов и в джунгли бузины, увидел он древнейшее строенье с орнаментом унылым, безысходным, твореньем неизвестного раба, чья жизнь была, должно быть, не похожа на жизнь яхтсмена Франка Джошуа...

В мечеть свою вносили ассирийцы, вавилоняне, жители Урарту, вносили в синагогу или в кирху, короче... в плотный сумрак заносили предмет тяжелый.

Вроде не меня, подумал он, стараясь ловко смыться, пройти сквозь бердыши, задком вихляя, вихляньем этим вроде отвлекая угрюмых стражей. Мимо бердышей лояльный гражданинчик, семенящий, как будто между прочим, по делам. С докладом в папке, с докладной запиской, с пластмассовой сосиской, с бадминтоном, сквозь бесконечный строй – скорей-скорей-скорее – с улыбкой, понимающе кивая усам и бердышам и животам...

...и с криком ужаса он бросился к забору, к сырой норе, где светлячок метался, зубами разрывая конский щавель, ища спасения в куриной слепоте, покуда папоротники детства не сомкнули над ним свой кров и он не захрапел.

Пауза. Аспирин.

Я сброшен был как будто с парашютом в Весенний Лес, молчащий.

В небесах еще летел Мой Мир, довольно крупный, меняя геометрию всех членов, таща три выхлопа на нужной высоте.

Потом, пропажу видно обнаружив, он заметался, за-юлил, заерзал, завыл динамиком, обиженно рванулся в ионосферу, лучики пуская, повис, как неопознанный объект.

Весенний Лес был скопищем высоких, разлапистых, замшелых, толстых, тонких, пятнистых, розовых, зеленых – ах, зеленых! – уже кудрявых и еще прозрачных и каплями увешанных и в птицах... и от обилия красивых незнакомцев я заскучал, почти затосковал. Но Лес был милостив и, сбросив пару капель мне на лицо, проговорил лениво:

– Не огорчайся, сценарист безбожный, мостов и пароходов поджигатель! Здесь все цветет, и в бульканье весеннем не так уж безобразен даже ты.

Когда-то я по дурости писал про голые деревья – дескать, эти вернее и честнее тех других, что прикрываются зеленой шапкой. Весенний Лес, должно быть, не забыл подобной наглости, но мстительность ему была, я видел, совершенно чужда. Он мне сказал:

– Смелее, алкоголик! Броди, дыши, знакомься, вспоминай! Про кедр и дуб, про сосны и березы, про почки и стручки ты слышал в детстве, за пестик и тычинки в пятом классе ты получил «отлично», обормот...

Вот положительный ион на ветке, покручивая носом, наблюдает, как отрицательно заряженный ион фривольно прыгает и фалды задирает, как та горянка... Боже, та горянка, что под гору бежит, мелькает платьем, чулками полосатыми и кофтой в таинственном лесу под Закопане в славяно-европейских эмпиреях...

Он побежал за ней по-вурдалачьи, подпрыгивая, ухая, стеная, неумолимо сверху настигая и снизу поджидая за кустом.

Тогда она попалась... Он, разинув слюнявый рот, испытывал блаженство сродни клещу, влезающему в мякоть, и закрывал ее своим плечом. Своим плечом огромным, словно бурка, своим плечом мохнатым, склизким, влажным, своим плечом моторным безобразным ее он прятал, грел и утешал.

Впоследствии, встречаясь на приемах, сухой мартини тихо попивая, о театральных фокусах болтая, политики прилежно избегая, а больше на мартини налегая, они в глаза глядели осторожно, и все о Закопане было там.

Назад Дальше