– Вижу, вижу, – оживленно, куртуазно ответил Патрик и отсалютовал бутылочке. – Как вообще-то жизнь, старик?
– Ничего, спасибо, – ответил я. – Сегодня я сделал важное научное открытие.
– Какое? – вскричала Машка.
– Какое – не скажу.
– Почему, лапс? – огорчилась она.
– Потому что оно принадлежит моей родине.
– Выдающиеся научные открытия принадлежат всему человечеству, – заносчиво и вроде бы даже презрительно произнесла она.
– Это вам так кажется! – кривым ртом заорал Куницер и чуть не заплакал от обиды. – Вам, космополитам окаянным, без роду, без племени, а особенно тебе, блядища, белогвардейское отродье!
Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, не обращая на нее внимания, любезничал с бутылкой.
– Вы мне нравитесь, бэби! Почему бы вам не поехать со мной? Ну, вы поедете со мной! Ох, заводная девочка!
Мы влезли в «Импалу», и Патрик начал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик гугукался с бутылкой, словно с какой-нибудь японской проституточкой в квартале Синдзюко, счастливо смеялся и изредка ее сосал. Машка как бы рыдала на Аристарховой груди, а на самом деле проверяла пальчиками, все ли на месте. Машина тем временем катила прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
* * *
ABCDE
Геннадий Аполлинариевич Малькольмов покинул операционный блок в радужном настроении. Как все складывалось сегодня удачно! Как чудно! Какую блестящую технику он показал на операции! Какие анастамозы! Какие пластики! Как блеснул! Какой был аттрактивный сорокалетний мужчина-хирург-супермен, загорелая бестия, овеянный легендами на весь институт почти-профессор Геннадий Малькольмов! Какую импрессию произвел на присутствующих, а главным образом, на студентку Тинатину Шевардину! Каким нескрываемым восхищением горели глаза студентки! И как потом, после операции, все замечательно сложилось! Как непринужденно, без всякого давления преподнесла ему старшая операционная сестра полную мензурку ректификата и как замечательно все это было тут же выпито и запито холодным боржомом! Как все это чудно получилось, как молодо, лихо, словно в студенческие годы, в поздние пятидесятые! И очень кстати тут оказался студент Каверзнев, вечный задолжник, культмассовик, торговец живым товаром! И как подхлестнул этот мерзавец еще молодого почти-профессора, когда, подмигивая, сказал ему, что Тинатина Шевардина ждет его у выхода из парка и что он, Каверзнев, все уже устроил, что будет вечеринка с участием Малькольмова и Шевардиной, а благодарность за эту так называемую вечеринку – пустяковая, всего лишь положительная оценка ему, Каверзневу, за цикл госпитальной хирургии!
Малькольмов бодро шел по парку, над ним качались со скрипом деревья, он казался себе удачливым напористым шестикурсником, предвкушал «вечеринку», будущую связь с Шевардиной, алкогольные напитки, оглушительную поп-музыку, и лишь чуть-чуть иногда набегало гнетущее ощущение воровства, нечистоты, пошлости, ненастья, но лишь чуть-чуть, чтобы тут же убежать.
Он вышел из парка в тихий пустынный московский переулок. Студенты уже ждали его, живописно привалившись к чугунной решетке прошлого века, все в современных одеждах, ночные блики играли с высокими коленями Тинатины Шевардиной. В конце переулка появились и тихо поползли ко всем присутствующим широко расставленные четыре хрустальных глаза.
Все рухнуло, подумал Малькольмов, нащупали, космополиты проклятые!
Он не ошибся, к институтскому парку приближалась черная дипломатическая четырех-спальная-восьми-цилиндровая колымага, а из нее ему махала пьяная женская рука. Это приехали по его душу давнишняя его любовница Машка Кулаго и старый его англо-американский, а вернее, интерконтинентальный кореш Патрик Тандерджет.
– Геночка-лапочка! Вот и мы! Вот и мы! – завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорний-ским узлом под торчащими в разные стороны грудями. Между рубашкой и джинсами поблескивал, словно крыша «Фольксвагена», потрясающий Машкин живот. Машкины глазища танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку.
Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хаш-папис», а вслед за ними вылез Патрик Тандерджет, почесал заросший затылок и уставился на группу студентов, точнее, на Тинатину Шевардину и двух ее подруг.
– Любопытно, откуда столько помидорчиков, и почем они в этом гарнизоне? – Без особого труда было видно, что американский хирург самый пьяный в этой компании. Не исключено, что три московские студентки казались ему сонмищем сайгонских проституток. Он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, и в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил «сорри». Наконец ему удалось добраться до студенток, он схватился за них и блаженно затих с таким видом, словно слушает органную фугу где-нибудь в соборе.
Тут вдруг Малькольмов заметил, что Патрик облачен в его лучшую малькольмовскую рубашку.
– Лапсик, знаешь, Пат, прилетел сегодня неизвестно откуда японским самолетом, и у него в чемодане все было такое грязное и вонючее, что мне пришлось заехать к тебе домой за одеждой, – затараторила Машка.
– Могла бы чего-нибудь и похуже взять, – разозлился Малькольмов.
– Ведь он твой лучший друг! – воскликнула Машка.
– Я не ему говорю, не другу! – рявкнул Малькольмов. – Я тебе говорю – хватит раздавать мою одежду своим заезжим козлам! У нас тут не Лондон, у нас магазина «Либерти» тут нету! С одеждой плохо!
Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем уже хлебнул ректификатику из каверзневского рукава, оживился и засуетился среди студенток.
– Ты, малыш, хочешь тысячу пиастров? А ты? А ты? Красота! Вот преимущества военного человека! Джойн Ю Эс Арми! Увидишь весь мир! Да здравствует агрессия! Генка, поехали!
Все тут влезли в «Импалу», и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Студентки дико хохотали, и впрямь как заправские проститутки, а мерзавец Каверзнев уже примерял на запястье патриковскую «сейку». Что касается Машки, то она вроде бы рыдала на малькольмовской груди, а на самом деле проверяла пальчиками, все ли на месте. Машина тем временем ехала прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
* * *
ABCDE
Радий Аполлинариевич Хвастищев в этот вечер очень долго без всяких мыслей и чувств, не говоря уже о вдохновении, шлифовал мраморный хвост своей скульптуры «Смирение», пока молодая луна не заглянула наконец в его мастерскую и не призвала его бросить скорбную вахту и устремиться на улицы столицы в поисках источника вдохновения, скорее всего в ресторан Всероссийского Театрального Общества.
Я войду так резко, хмуро и сяду один, чтобы никто не лез с рюмками, с фужерами, бутылками, и сам алкоголя не возьму, чтобы блядям не было соблазна, буду сидеть и размышлять о великом – о пергамском фризе, например, или о формах Мура, но лучше о Пергаме, а именно о той группе, где псы Артемиды терзают гигантов – а закажу только блюдо «зубрик», салат, бутылку минеральной, кофе, и никакого безобразия от меня сегодня, подонки, не дождетесь.
Так думал скульптор в одну из ночей своего четвертого десятилетия, стоя на пороге пятого, стоя на пороге своей мастерской, под молодой луной и глядя, как приближается к нему снизу по горбатому переулку пожилой водопроводчик Стихин в рубашечке-разлетаечке и молодой дворник-хиппи Чудаков в овечьей шкуре. И думая так, скульптор скрывал от себя, что уже готов быть третьим в этой компании, что уже готов к приятию всех этих гнусных «портвейнов» и «мадер», которые сейчас Стихин несет в своих штанах, и готов, несомненно, к поездке в общежитие школы торгового ученичества в Очаково с Киевского вокзала.
Между тем сверху по горбатому переулку сползали четыре хрустальных глаза, и через несколько секунд Радий Хвастищев увидел, как машет ему из машины пьяная женская рука. К этому он был сегодня не готов. Снизу шло к нему свое родное – безобразное пьяное московское мужское братство, сверху сползало чужеродное – его космополитическая любовница Маша Кулаго и их общий друг Патрик Тандерджет, многосторонний международный талант. Нащупали все-таки, эстеты проклятые, снобы, западная шпана!
– Лапуля, мы тебя нащупали! – завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под торчащими грудями. Лифчиков Машка никогда не носила, что, конечно, нередко удивляло московскую публику. Между рубашкой и джинсами поблескивала удивительно завершенная природой форма – потрясающий Машкин живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хаш-папис», а вслед за ними и все туловище бедолаги-глоб-троттера Патрика Тандерджета.
Патрик почесал свой заросший затылок и покивал своим длинным носом.
– Пат, видишь, вот он твой старый друг, наш знаменитый, наш гениальный! – закричала ему на ухо Машка.
– Вижу, вижу, – пробормотал Тандерджет и с любезнейшей улыбкой на устах направился к водопроводчику Стихину. Путь его был труден. Видимо, водопроводчик все время уплывал из его поля зрения, он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он проталкивается сквозь густую толпу, в связи с чем он кланялся налево и направо и говорил «сорри». Наконец ему удалось до-браться до Стихина, и он с вожделенным хлюпом обнял этого русского человека за бедра.
Хвастищев повернулся к Машке и сухо ей сказал:
– Между прочим, могла бы воздержаться от дурацкой иронии. Я действительно известен в артистических кругах культурного мира.
– Лапсик! – всплеснула руками Машка. – Ты гений!
Хвастищев крутанулся на каблуках.
– Мы с вами спим, мадам? О’кей! Не отказываюсь! Но уж давайте без этих литфондовских «лапсиков»! Что касается западных мещан, особенно пришлого происхождения...
Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, словно демон гомосексуализма, все оглаживал малопривлекательные бедра Стихина, всякий раз трепетно задерживаясь на упрятанных в бедра бутылках.
– Мы с тобой, папаша, союзники по Второй мировой, – ласково говорил он водопроводчику и тут же поворачивался к дворнику: – А с тобой, сынок, по движению «Власть цветов». Давайте держаться вместе, друзья!
– Клевый парень, – сказал Чудаков. – Доллары у тебя есть?
– Давайте все сегодня объединимся, все друзья, какие есть в Москве, – предложил Патрик. – Поехали в бразильское посольство. Бразилия – страна XXXI века!
– А что, поехали, – согласился Чудаков, – не прогонят же.
Стихин тоже высказался:
– Ты, если выставляешь, сам выставляйся. Снабаш берешь? Пожалуйста, не отказываемся. Ты русского человека неправильно понимаешь, а ты его пойми, он – незлой.
С этими словами он извлек из бедер своих трех «гусей», три бутылки 0,75 «Мадера розовая» производство Рамен-ского ликероводочного завода.
Все тут влезли в «Импалу», и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик, Стихин и Чудаков голосили песню «Стою на полустаночке». Машка вроде бы рыдала на груди Хвастищева, но на самом-то деле проверяла пальчиками – все ли на месте. Они долго кружили по московским улочкам и переулкам, пока не направились прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
* * *
ABCDE
В бразильском посольстве как раз шел прием, и на нем присутствовал московский писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей. Впрочем, посольство, возможно, было и не бразильское, и не исключено, что Пантелей явился сюда без приглашения, просто увидел в окнах свет, движение, праздник и заявился, обманув авторитетным заграничным видом милицию и гэбэ. Во всяком случае, присутствовал.
Он стоял за витым додоновским столбом в главном зале посольства. Огромный гала-прием в честь национального праздника этой страны был в разгаре. Послы, советники, военные атташе, советские штатские чиновники и офицеры, духовенство, советские чиновные писатели и «инакомыслящие», деятели науки и культуры, космонавты, спортсмены и дамы, дамы, дамы, толстые, худые, хорошенькие, ведьмы, сучки, голубушки, стукачки, кусачки, – все они медленно двигались перед изумленным взором смертельно напуганного Пантелея.
Что там говорить, не первый раз Пантелей попадал на такие сборища. За истекшее десятилетие он побывал на десятках, а может быть, и на сотнях дипломатических приемов и никогда их не чурался, не корчил снобских гримас – «ох, надоели, мол, эти приемы», – никогда на этих приемах не было скучно прогрессивному советскому писателю Пантелею. Всегда он наедался здесь вкусной едой и напивался вполпьяна изысканными напитками, а иногда и закадрить даму здесь ему удавалось.
И вдруг сегодня он глянул вокруг и ничего не узнал. Он не понимал даже, люди ли это вокруг или какие-нибудь другие предметы. Он не понимал даже понятия «предметы», а понятие «вокруг» казалось ему каким-то темным хаосом. Ужас неузнавания притянул его к додоновской колонне. Она почему-то была ему знакома. Он смотрел на инкрустированный уральскими камешками завиток колонны и в полном отчаянии думал, что не может оторваться от колонны, что если он от нее оторвется, то с воем покатится по полу.
Вдруг кто-то тронул его за плечо, и сквозь ничейное пространство к нему проникло слово «привет». Ток передернул его от затылка до пяток, он обернулся и увидел Алису. Ее он узнал.
Эту женщину. Эту женщину с ее быстрым и лукавым взглядом, с ее ртом, то горьким, то дерзким, с ее шалой гривой рыжих волос, эту штуку из десятка нынешних москов-ских красавиц он признал сразу.
– На вас лица нет, Пантелей! Что с вами? – проговорила она и тут же отвлеклась взглядом в толпу, устремила в толпу свой тайный, быстрый, сосредоточенный розыск.
– Можно я тут с вами постою? – спросила она, не дождавшись ответа на сердобольный вопрос. – Мой муж вас очень уважает.
Из глубины зала с безнадежной тоской смотрело на них загорелое лицо ее мужа, знаменитого конструктора тягачей. Вдоль стены боком-боком с улыбкой и бокальчиком подползал сучий хвост, очередной любовник.
Пантелей вдруг, ничего еще не понимая, но с бурной радостью схватил даму за слабое плечо и повернул ее к себе. Страх откатывался по необозримой анфиладе комнат в зеркала, в пустоту, и шум его затихал.
– Мон амур, – сказал Пантелей Алисе. – Тебя мне Бог послал. Ты мое спасение.
Странно: она не вырывалась, а внимательно смотрела на него, и он чувствовал пальцами сквозь расшитую золотой ниткой ткань ее теплую податливую кожу.
Между тем приблизился любовник в английском долгополом сюртуке, в канареечном галстуке, с насмешливыми ленивыми глазами распутника под сократовской плешью недурака.
– Приветик, приветик, – загнусавил он. – Сколько народу собрали, и все ради нескольких строчек в газете. Пантелюша, ты чего это держишь малознакомую даму за плечо? Отпусти.
– Сейчас ногой по яйцам получишь, – сказал ему Пантелей.
– Ну вот, здрасьте, – развел руками любовник. – Завтра в газетах напишут: «Прием прошел в холодной враждебной обстановке».
Шутка, должно быть, играла важную роль в обиходе их любви. Алиса хотела уже рассмеяться, но шутка пролетела мимо, и лицо чудной дамы замерло в молчаливом покорном ожидании своей судьбы.
Конструктор тягачей, чуя неладное, пробивался сквозь дипломатическую толпу, как его детище пробивается через белорусский лес.
– Мон амур! – громко повторил Пантелей. Ему казалось уместным назвать сейчас предмет по-французски. – Ты моя судьба. Только сейчас я понял, что это тебя я вижу уже несколько лет во сне.