Ляля была в футболке и лёгких брюках, и кожа на её руках была покрыта крупными мурашками. Валерик словно ожёгся о них, когда схватил Лялю за локоть.
– Ляля! – крикнул он, а она заюлила, вырываясь, и начала врать.
– Я Лёля. Мог бы и отличать...
Но это точно была Ляля. Валерик прекрасно помнил эту странную грушу, в которую превратился Лерин живот после родов. У той, которую он держал сейчас за локоть, живот был такой же формы, расслабленный, словно отдыхающий после долгой многотрудной работы, с трясущимся жирком.
– Ляля, это не мой ребёнок.
– Ребёнок мой, и я не Ляля!
Она вырвала руку и расплакалась, а потом дрожащим голосом спросила:
– Как он? Дня не прошло, а я так скучаю...
Через час Валерик принёс к ним домой малыша.
Он вошёл и оказался в широкой прихожей, светлой и почти свободной от вещей. Тут был чистый буковый ламинат, шкаф, спрятанный за зеркальными дверцами и потому почти незаметный, и лёгкая вешалка, на которой по случаю лета висела всего одна ярко-голубая ветровка.
Открыла им Ляля, которую Валерик теперь безошибочно узнал по открытому, любопытствующему взгляду. У неё действительно не было рыхлого живота грушей и измученных плеч.
– Привет, – сказала она. – Неудачная была мысль, да? Прости.
– Неудачная, – кивнул Валерик.
Лёля появилась у сестры за спиной и молча встала в дверном проёме, ведущем в комнату.
Малыш, будто почувствовав её присутствие, завозился и закрёхал, потом заплакал в голос. Лёля вздрогнула и бросилась к нему. Подхватила на руки. Её глаза тут же покраснели.
– Проходи, – сказала Ляля, пропуская Валерика вперёд. – Хоть чаю попьёшь.
Он прошёл в светлую, дышащую летней прохладой комнату, двуцветную, похожую на морской пасмурный берег в ожидании солнца. На стенах были серо-голубые, как небо, обои, а мебель была светло-бежевой, похожей на песок.
И тут тоже было мало вещей: невесомый плоский телевизор на лёгкой тумбе, диван на стальных ножках, будто парящий над буковым, как и в прихожей, полом, пара кресел и стеклянный столик.
– У вас красиво, – сказал Валерик.
– Это мама, – Лёля шмыгнула носом. Малыш у неё на руках уже успокоился и, прильнув к маме, довольно похрюкивал и возился, отыскивая близкую молочную грудь.
Они оставались в лагере почти всё прошлое лето. Домой не хотелось: дома была занудствующая мама и плюс сорок в раскалённой городской тени.
В лагере менялись смены. Приезжали новые тренеры с новыми подопечными. Ляля весело проводила время, а Лёля, когда не надо было работать, лежала с книжкой на прохладной веранде корпуса: её сырость и незаделываемые щели теперь казались благом.
Когда она выходила на улицу, лёгкие тут же наполнялись сосновым маслом и горчинкой далёких торфяных пожаров.
Ночью становилось чуть легче: не прохладно, а просто нормально. Тренеры и воспитатели собирались возле костров, которые жгли не для тепла, а для света. Все старались отсесть от огня подальше, и бледные лица колыхались на грани света и тьмы.
Лёля на костры не ходила, и её немного поддразнивали.
Сначала она не обращала на это внимания, а потом вдруг пошла.
Среди постоянных членов ночной компании был хоккеист. У него были чёрные волосы и скуластое и рубленное лицо, вытянутое вперёд и оттого похожее на нос корабля. Справа не хватало зуба, слева белел на смуглой коже среди чёрной щетины овальный и вытянутый, похожий на амёбу, шрам от ожога. От него пахло спортзалом: пороллоновой пылью матов, влажной одеждой, железом и потом – и аккуратная Лёля старалась держаться от него подальше. Он же, напротив, постоянно напрашивался к ней в гости, мешая читать. Но рук не распускал и вообще никогда не лез. Просто приходил, садился на расшатанный стул в углу, у стола, неуклюже рассказывал анекдоты и сам смеялся над ними, демонстрируя чёрную брешь в зубах.
Лёля хоккеистом брезговала, но никогда его не боялась. Ляле он тоже не внушал опасений.
И однажды Лёля сказала:
– Хочу сегодня на костёр.
И Ляля её отпустила, а сама осталась в корпусе с детьми. Она дождалась, пока подопечные уснут и пошла взглянуть, как там сестра.
Костёр горел, народ болтал и смеялся, пил водку, вино и пиво, жевал чипсы из шуршащих пакетов, таскал с полупустого блюда куски хлеба и булки, намазанные подсыхающим паштетом, приобретающим по краям вид запекшейся крови – а Лёли не было. Потом кто-то сказал, что она, вроде, ушла с Маринкой. Ляля успокоилась и тоже немного выпила: Маринка была девчонкой неплохой, правда, взбалмошной. В голову ей могло прийти всё, что угодно. Странно было, что Лёля повелась, но, в конце концов, Лёле тоже могло надоесть быть слишком правильной. Ляля пожала плечами и выпила ещё.
Через час сестры всё ещё не было. Появилась Маринка: жутко пьяная и одна. Ляля приставала к ней с вопросами, а Маринка только качала головой, и размаха движениям придавала тяжеленная, под Тимошенко, чёрная коса. Потом её долго рвало в кустах. Ляле так и не удалось ничего от неё добиться.
Она сходила с ума, но боялась поднимать шум раньше времени.
Лёля обнаружилась ранним утром, задолго до завтрака. В семь тренеры поднимали своих подопечных на первую тренировку, а в пять к Ляле пришёл хоккеист и, хмуро почёсывая затылок и щуря сонные глаза, сказал:
– Слыш, Ляль, забери свою придурочную, а? Мне спать полтора часа, она воет, как эта... Тока... ты это... белья там ей какого собери. Ну и из одежды.
Ляля, холодея от ужаса, схватила вещи и понеслась в пятый корпус.
Лёля сидела на хоккеистовой кровати совершенно голая, завёрнутая в одеяло. Она была бледной и желтовато-прозрачной, как фарфоровая чашка. Под глазами залегли серые полукруглые тени. В засаленных волосах болтались хвоя, пушистые ниточки мха и ещё какие-то невесомые лесные былинки. Лёля казалась грязной. И она почти ничего не помнила.
Рассказала, что сначала сидела у костра и отказывалась от пива, потом от водки. Над ней снова начали подшучивать, и Лёле захотелось показать, что она не такая уж правильная. Она потребовала вина. Вино оказалось десертным, и после него во рту стало липко и тошно, а в голове зашумело. Лёля не переносила десертного вина.
Тогда Маринка заявила, что у неё в комнате есть сухое, только идти одной лень. Лёля вызвалась с ней. Ей казалось, что она в норме, но ноги оказались совсем пьяными и смешно вихлялись, когда она пыталась идти.
По дороге Маринка рассказывала что-то ужасающе смешное. Лёля не помнила, что, только знала, что от смеха несколько раз едва не упала.
Потом, вроде, говорили о мужчинах. Дошли до дощатого домика под названием "Корпус номер семь". И там Маринка предложила глотнуть прямо из бутылки "на ход ноги". Идея показалась заманчивой. Лёля глотнула и отключилась.
Хоккеист говорил, что она сама выползла к нему из кусов и дёрнула за футболку так, что он едва не упал назад. Поведение Лёли было недвусмысленным, и он радостно нырнул в тёплую темноту леса. Она была уже полураздетой и вцеплялась в него со страстью текущей сучки, иногда кусала и отталкивала, но тут же приползала и ластилась снова. Скидывала с себя одежду, бросала её в напитанную остывающим жаром тьму, и хоккеист, опьянённый неожиданным напором, тут же забывал, где и что они оставили.
Теперь Лёля плакала и не выходила из домика. Ляля не верила хоккеисту, но возразить было нечего: Лёля была не битая и совсем ничего не помнила. Она всегда до странности быстро и стойко пьянела от десертного вина, а чего ей налила Маринка, было вообще неизвестно, но уж если и сама Маринка еле соображала, то...
Ляле пришлось скандалить на тему "видел же, в каком она состоянии" и "зачем, если видел?", а хоккеист хмуро отвечал:
– Да она так налетела... Я же не железный...
Сёстры доработали последние несколько дней смены и уехали домой, не оставшись на август. Потом выяснилось то, что Лёля беременна, и мать завела свою шарманку...
Мать у девочек была похожей на губернатора Матвиенко и многих других женщин-из-руководства: полноватая, но всегда в строгих, будто из жёсткой пластмассы, деловых костюмах. На шее – шёлковый шарфик, прикрывающий морщины на шее, на голове – тщательно склеенная лаком льняная причёска в несколько кокетливых, но тщательно выверенных волн. Высоким и строгим голосом заслуженной учительницы, которая может заставить сидеть по команде не один, а сразу десять десятых классов, она орудовала как циркулярной пилой: аккуратно вскрывала череп собеседника, брезгливо откидывала верхнюю часть и начинала взбивать и помешивать мозг. Согласиться было единственным способом заставить её замолчать.
Ей не рассказали о хоккеисте. Мать не поверила бы в алкогольное отравление. Она верила только в то, что человек всегда виноват сам. Всегда.
К тому же, Лёля решила, что нельзя говорить, кто настоящий отец. Мать мечтала, чтобы отцом её внука был человек интеллигентный и с высшим образованием.
Отцом назначили Валерика, и даже в разговорах между сёстрами замелькало: а ведь и правда, лучше бы, если бы он. А помнишь, как он с племянником?.. Хороший отец. Кандидат наук.
Мать настаивала, чтобы Лёля разыскала "отца" и вышла замуж, пусть номинально.
Мать и сама была замужем лишь номинально, и это её более чем устраивало. Отец девочек работал инженером на международных проектах по возведению электростанций. Сейчас был в Португалии, до того почти три года – в Новой Зеландии. Дома бывал редкими наездами: оглушительно плескался в ванной, отсыпался у телевизора, молчал. Дочерям привозил подарки и подкидывал денег. Жене тоже переводил на карточку приличные по меркам семьи суммы, но привозить подарки ей считал не обязательным. Ляля и Лёля думали – и даже обсуждали это между собой – что для мамы станет неприятным сюрпризом, когда отец выйдет на пенсию и вернётся домой навсегда.
Лёля держалась, пока ходила беременная: кажется, мать жалела её и не слишком давила, поглядывая на нежный дочерин живот. Но после родов начался кошмар. Мать давила и настаивала, а потом, словно устав ругаться, собрала вещи и уехала по горящей путёвке в Турцию.
– Я не смогу, я не смогу, я не смогу, – шептала Лёля, уткнувшись в мокрую от слёз подушку. Ляля сидела рядом и растерянно гладила её по волосам.
А потом сёстры собрали вещи и отправили ребёнка к Валерику. Маме решено было сказать, что они разыскали отца, он отказался жениться, зато взял ребёнка себе.
– Почему мне? Почему не настоящему отцу? – Валерик расспрашивал строго и с нажимом. Ляля и Лёля выглядели маленькими и виноватыми.
– Ему вообще никто не нужен, – ответила Ляля. – Ты его не видел, не знаешь. Ему кошку страшно доверить, не то что...
– А я?
– Ты – совсем другое дело! Ответственный, детей лю...
– Я совершенно чужой человек! У вас голова есть на плечах, нет?!
– Но мама...
– Что – мама?
– Ты не знаешь нашу маму...
– Я не знаю маму, я не знаю папу... Я знаю вас: две абсолютные Дуры! Дуры! Это же ребёнок. Вас двое, цыкнули на маму – и всё! Ну я не знаю, но что-то же можно сделать... Отца бы попросили помочь. Ну я не знаю!
Лёля плакала, уткнувшись носом в нежную детскую макушку. Она обнимала малыша, как маленькая девочка обнимает плюшевого мишку, которого считала потерянным. Ляля яростно сверкала на Валерика своими умными колкими глазами, но его уже не брал этот взгляд. Валерик злился.
– Как вы вообще узнали, где я живу? – с досадой спросил он.
– Я адрес списала у тебя из паспорта. Вообще все паспортные данные, – хмуро ответила Ляля.
– Зачем?!
– Ну, Лёлька у тебя жила. Мало ли что? Я должна была... подстраховать.
Всё это было бы так глупо и по детски, так похоже на казаки-разбойники и игры в шпионов, если бы не малыш на Лёлиных руках. Валерик больше не находил слов. Он только спросил:
– А зачем вы его Даней назвали? Вы что, сразу планировали...
– Нет! – Ляля протестующе подняла руки. – Его Саша зовут, никакой не Даня... Мы просто думали, что так ты больше к нему проникнешься... Ну и поверишь...
– И что, – продолжил Валерик после очередного раунда затянувшегося молчания, – кому теперь понесёте сдавать?
Лёля сдавленно всхлипнула и будто бы рефлекторно развернулась так, чтобы загородить Сашеньку плечом.
– Никому, – Ляля быстро взглянула на сестру и, казалось, озвучила её истеричный жест. – Мы не такие уж и дуры. Мы ведь его очень любим. Особенно Лёлька. Думаю, мы сами бы за ним пришли. Это просто... просто слабость была. Теперь мы справимся.
Она оправдывалась перед Валериком – каждое слово звучало так, будто она виновата перед ним.
Валерик пришёл домой, сел на диван и стал смотреть, как мама кормит Даню. Ему было удивительно хорошо.
Северный ветер ещё не стих, и наполненная ярким летним солнцем комната оставалась прохладной. Легко шевелился тюль перед открытой форточкой, в коротко стриженных Данькиных волосах сияли то смазанные тени радуг, то колючие блёстки разноцветных камней. Мама довольно улыбалась. Даня охотно ел кашу и жадно тянулся губами за каждой ложкой, набивал её за щеки, щурился и чмокал.
В квартире было тихо-тихо, и звкуи за окном только чётче оттеняли её: шумела листва, дети кричали что-то неразборчивое, машина проехала по двору, кто-то, гулко топая, прошёлся по асфальтовой дорожке. Это было чистое, светлое, прозрачное воскресенье, пахнущее недавней уборкой и свежевыстиранным бельём – Валерик такие очень любил.
Настроение было странное: Валерик понял, что совершил нечто эгоистичное и правильное одновременно. И, главное, получилось это очень легко. Валерику казалось, что у него внутри, под рёбрами, образовалась прохладная, залитая солнцем комната. И захотелось, чтобы всё в жизни стало просто, эгоистично и правильно. Он смотрел на Данькин затылок, на то, как жадно обхватив руками маленькую чашку он пьет прохладный золотистый сок, и вдруг сорвался с места и бросился в свою комнату.
Включил старенький ноут и стал в бессильном раздражении ждать, когда загрузится тормозная Виста. Он бился с непокорным интернетом: подключение всё время слетало, как будто компьютер разгадал нехороший Валериков замысел, но он добился-таки, чтобы нежно-бирюзовый Рамблер наконец пустил его и нажал "Написать письмо", а потом набил Лёвкин адрес в строке "Кому".
Валерик торопился, потому что знал: ещё немного, чуть-чуть, мамин окрик, или Данька, прибежавший с игрушкой – и решимость кончится, он никогда этого не сделает. Его уши чуть не вывернулись назад по-кошачьи – так боялся он услышать чьи-то приближающиеся шаги.
Кому – адрес.
Тема – строчка восклицательных знаков, нет, полстрочки, чтобы не было так театрально. А лучше – три восклицательных.
И текст. Текст... Валерик зажмурился на секунду, прижал руки к лицу, надавил ладонями на глаза, встряхнул головой и стал писать: "Лев, времени почти не осталось. Если хочешь увидеть своего ребёнка хотя бы один раз в жизни, приезжай немедленно. Скоро его может не стать. Валера."
Он нажал "отправить", не удалив даже рекламы каких-то открыток и автоматической подписи. Нажал и, глядя, как вращается маленький светлый кружок, вдруг засомневался...
В большой комнате закончили есть. Данины ножки затопали по полу, мама скрипуче задвинула в угол высокий детский стул и включила телевизор. Тишина вдруг подёрнулась мусором, зацвела грязью, как цветут в жару непроточные пруды.
И уже появилось у Валерика желание написать ещё одно письмо и повиниться, но он вдруг вскочил, выдернул из гнезда длинную коробочку модема, жахнул ею об пол изо всех сил, а потом наступил, как наступила тогда Лера на упавшую конфету.
Коробочка хрустнула под пяткой, осколок пластмассы ощутимо, но не больно царапнул натоптанную мозоль. Путь к отступлению был отрезан. Не купить новый модем было проще, чем не войти в почту.
Настроение испортилось. Было чертовски жаль модема и мерзко от страшной лжи в письме. Валерик потёр лоб.
Но он, по крайней мере, больше не чувствовал себя миксом. Микс не способен был бы отдать раз впущенную в себя клетку. Плазмодий никогда не метался, не шарахался из стороны в сторону, ему чужды были сомнения. Он полз прямо к цели, не останавливаясь, не растрачивая энергию по пустякам. Он выбирал самый оптимальный путь. Японцы проверяли: там, где инженеру понадобилось бы несколько дней для тщательных расчётов, плазмодий не колебался и нескольких секунд, и его выбор был математически самым точным. Он не сомневался даже и тогда, когда одинаковые, до миллиграмма, кусочки мокрого сахара помещались на одинаковом от него расстоянии. Он выбирал сразу. Валерика всегда восхищала фантастическая разумность слизи. В этом было что-то литературно-пугающее и восхитительное, будто нарочно придуманное. Но совершенно не человеческое.