Мне хочется, чтобы он был здесь, и все. Точка.
«Если бы ты только увидел, что мы с тобой сделали, – думаю я. – Он – лучшее, что было в нас обоих».
– А куда подевался Томми? – вдруг спрашиваю я.
– Томми Фиппс? – Эдисон хмурится. – Кажется, его посадили за то, что он толкал героин в школьном дворе. Сейчас Томми в колонии для несовершеннолетних.
– Помнишь, как в детском саду этот маленький преступник сказал, что ты похож на подгоревший тост?
Рот Эдисона медленно растянулся в улыбку.
– Да.
Это был первый раз, когда ребенок сказал Эдисону, что он отличался от остальных… Причем сделал это таким образом, чтобы отличие это выглядело чем-то нехорошим. Подгоревший. Сожженный. Испорченный.
Не знаю, замечал ли Эдисон свое отличие от других до этого, но именно после того случая я впервые завела с сыном разговор о цвете кожи.
– Помнишь, что я тебе сказала?
– Что моя кожа коричневая, потому что у меня больше меланина, чем у любого в школе.
– Правильно. Все знают, что лучше иметь чего-то больше, чем меньше. К тому же меланин защищает твою кожу от солнечного излучения и улучшает зрение, поэтому Томми Фиппс всегда будет от тебя отставать. Так что на самом деле тебе повезло.
Медленно, как вода на раскаленном тротуаре, улыбка испаряется с лица Эдисона.
– Сейчас я не чувствую, что мне так уж повезло, – говорит он.
В детстве мы со старшей сестрой совершенно не были похожи. У Рейчел кожа была цвета свежезаваренного кофе, как у мамы. А я… Меня налили из того же кофейника, но добавили столько молока, что вкус кофе почти не чувствовался.
Наличие более светлой кожи давало мне привилегии, которых я не понимала, привилегии, которые доводили Рейчел до бешенства. Кассиры в банках давали мне леденцы и только потом додумывались, что можно угостить и мою сестру. Учителя говорили обо мне: «Та сестра Брукс, которая симпатичная… Хорошая сестра Брукс…» Когда делали общие фотографии, меня ставили в первый ряд, а Рейчел прятали в задних.
Рейчел сказала мне, что моим настоящим отцом был белый. Что я на самом деле не член нашей семьи. В один прекрасный день мы с Рейчел сцепились из-за этого, начали кричать друг на друга, и я сказала что-то в том смысле, что уйду жить к настоящему папе. Вечером мама усадила меня рядом с собой и показала фотографии моего отца, который был и отцом Рейчел, – мужчина со светло-коричневой кожей, как у меня, держал меня, новорожденную, на руках. На фотографии стояла дата: за год до того, как он оставил нас троих.
Рейчел и я росли абсолютно разными. У меня рост небольшой, а она высокая, с царственной осанкой. Я была прилежной ученицей; а она, будучи от природы наделенной более острым умом, ненавидела учебу. После двадцати она решила «вернуться к этническим корням» (это ее выражение): сменила имя на Адиса и стала носить волосы в их естественном кучерявом состоянии. Хотя много этнических имен происходят из суахили, Адиса – слово из языка йоруба, на котором разговаривают в Западной Африке, где, скажет она вам, «жили наши предки до того, как их привезли сюда рабами». Это имя означает «Та, которая чиста». Видите, даже ее имя осуждает нас за то, что мы не знаем истин, известных ей.
Теперь Адиса живет рядом с железной дорогой в Нью- Хейвене – районе, где средь бела дня торгуют наркотиками, а молодые люди по ночам стреляют друг в друга. У нее пятеро детей, их отец и она работают за минимальную зарплату и с трудом сводят концы с концами. Я люблю сестру больше жизни, но мне трудно понять, почему она делает тот или иной выбор, – точно так же, как ей трудно понять меня.
Я уже давно спрашиваю себя: неужели мое желание стать медсестрой, мое стремление достичь большего для себя, для Эдисона, неужели все это появилось во мне из-за того, что среди двух Черных сестер у меня было преимущество? Неужели Рейчел превратила себя в Адису потому, что этот внутренний огонь нужен ей, чтобы верить, будто у нее еще есть шанс догнать меня?
В пятницу, в мой выходной, я встречаюсь с Адисой в маникюрном салоне. Мы сидим бок о бок, руки под УФ-сушилками. Адиса смотрит на бутылочку лака для ногтей «OPI», который я выбрала, и качает головой.
– Поверить не могу, что ты выбрала лак с названием «Прыжки во фреш-баре», – говорит она. – Это же самый белый цвет, какой можно придумать.
– Вообще-то он оранжевый, – указываю я.
– Я имела в виду название, Рут, название. Ты когда-нибудь видела черного во фреш-баре? Нет. Потому что никто не ходит в бар пить сок. Точно так же никто не просит текилу в детских стаканчиках.
Я закатываю глаза:
– Ты это серьезно? Я только что рассказала тебе, что меня отстранили от работы с пациенткой, а тебе хочется поговорить о том, какого цвета лак для ногтей я выбрала?
– Я говорю о том, какой цвет ты выбрала для жизни, девочка, – говорит Адиса. – То, что случилось с тобой, случается с нами каждый день. Каждый час. Ты просто так привыкла играть по их правилам, что забыла, что у тебя темная кожа. – Она усмехается. – Ну, может, светлее, чем у остальных, но все же.
– Ты это к чему?
Она пожимает плечами.
– Когда последний раз ты кому-нибудь рассказывала, что твоя мама до сих пор работает домашней прислугой?
– Она сейчас почти не работает. Ты знаешь об этом. По большому счету, Мина ей просто так деньгами помогает.
– Ты не ответила на мой вопрос.
Я хмурюсь.
– Не знаю, когда я последний раз упоминала об этом. Можно подумать, ты любой разговор с этого начинаешь. К тому же не имеет значения, какого цвета у меня кожа. Я хорошо справляюсь со своей работой. Я не заслужила, чтобы меня отстраняли от дела.
– А я не заслужила того, чтобы жить в Черч-стрит-саут, но одних моих желаний не хватит, чтобы изменить двести лет истории.
Моей сестре нравится изображать жертву. У нас не раз возникали довольно ожесточенные споры по этому поводу. Если ты не хочешь, чтобы на тебя смотрели как на стереотип, то не будь им. Я это так понимаю. Но для моей сестры это означает играть по правилам белых и быть тем, кем они хотят ее видеть, а не оставаться собой безо всяких компромиссов. Адиса произносит слово «ассимиляции» с таким ядом, что создается впечатление, будто любой, кто на нее соглашается, идет на верное самоубийство.
Еще очень в духе моей сестры возмущаться из-за каких-то моих проблем.
– В том, что случилось в больнице, твоей вины нет, – говорит сестра, чем удивляет меня. Я-то думала, она сейчас скажет, что я сама накликала неприятности, когда притворялась тем, кем не являюсь, и за время этого притворства успела позабыть, кто я есть на самом деле.
– Это их мир, Рут. Мы просто живем в нем. Представь себе, что ты переехала в Японию. Ты можешь не соблюдать их традиции и не учить язык, но, если ты это сделаешь, тебе будет намного проще, верно? То же самое здесь. Каждый раз, включая телевизор или радио, ты видишь и слышишь о белых людях – как они ходят в школы и колледжи, обедают, женятся, пьют пино нуар. Ты знаешь, как они живут, и достаточно хорошо говоришь на их языке, чтобы слиться с ними. Но сколько ты знаешь белых, которые мечтают посмотреть фильмы Тайлера Перри, чтобы знать, как вести себя с черными?
– Не в этом дело…
– Нет, дело в том, что ты можешь перенять все их привычки и обычаи, но это не означает, что они сделают тебя святой.
– Белые люди не правят миром, Адиса, – возражаю я. – Есть множество успешных цветных. – Я называю первые три имени, которые приходят в голову: – Колин Пауэлл, Кори Букер, Бейонсе…
– …и все они светлее, чем я, – заканчивает за меня Адиса. – Знаешь, что они говорят: чем глубже в трущобы, тем темнее кожа.
– Кларенс Томас, – вспоминаю я. – Он темнее тебя, и он судья в Верховном суде.
Сестра смеется:
– Рут, он такой консерватор, что у него, наверное, даже кровь белая.
Звонит мой телефон, и я осторожно, чтобы не смазать лак на ногтях, достаю его из сумочки.
– Эдисон? – тут же спрашивает Адиса. Что бы я о ней ни говорила, моего сына она любит не меньше, чем я.
– Нет, это Люсиль, с работы.
От одного вида ее имени на экране телефона у меня пересыхает во рту. Она дежурила, когда рожала Бриттани Бауэр. Но, оказывается, ее звонок никак не связан с этой семьей. У Люсиль разболелся живот, и нужно, чтобы сегодня ее кто-то подменил. За это она согласна подменить меня в субботу, чтобы я могла уйти в одиннадцать. Для меня это означает, что придется отработать вторую смену, но я уже думаю, как можно будет распорядиться освободившимся временем в субботу. Эдисону в этом году пора покупать новую зимнюю куртку – могу поклясться, за лето он вытянулся дюйма на четыре, не меньше. А после похода в магазин можно было бы приготовить ему хороший обед. Может быть, мы могли бы даже сходить с Эдисоном на какой-нибудь фильм. Меня в последнее время терзает мысль, что, когда сын поступит в колледж, я останусь одна.
– Они хотят, чтобы я сегодня вышла на работу.
– Кто они? Нацисты?
– Нет, другая медсестра, которая заболела.
– Еще одна белая медсестра, – уточняет Адиса.
На это я даже не отвечаю.
Адиса откидывается на спинку стула.
– Мне кажется, они не в том положении, чтобы просить тебя об одолжении.
Я уже готова начать защищать Люсиль, которая не имеет никакого отношения к решению запретить мне заниматься Дэвисом, когда нас прерывает маникюрша. Проверив наши пальцы и убедившись, что лак высох, она говорит:
– Все хорошо. Готово.
Адиса помахивает пальцами с ногтями ядовито-розового цвета.
– И зачем только мы сюда ходим? Ненавижу этот салон, – вполголоса говорит она. – Они не смотрят в глаза и не кладут сдачу в руку. Как будто боятся запачкаться от меня черным.
– Они корейцы, – замечаю я. – Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, в их культуре это не считается вежливым?
Адиса вскидывает бровь:
– Хорошо, Рут. Продолжай убеждать себя, что дело не в тебе.
Не прошло и десяти минут моей внеплановой смены, а я уже жалею, что согласилась. За окном гремит гроза, не предсказанная синоптиками, а барометрическое давление скачет, и это означает ранние разрывы мембран, преждевременные роды у женщин и пациентки, корчащиеся в коридорах из-за того, что у нас просто не хватает мест. Я мечусь как угорелая по палатам, что, в принципе, хорошо, потому что это не дает мне думать о Терке и Бриттани Бауэр и об их ребенке.
Но не настолько, чтобы я, заступая на смену, не проверила медицинскую карточку ребенка. Себе я говорю: просто нужно убедиться, что кто-нибудь из персонала – кто-нибудь белый – не забыл записать ребенка к детскому кардиологу. Да, это внесено в расписание наряду с записью о том, что Корин в пятницу днем взяла на анализ кровь из пятки новорожденного. Но потом кто-то зовет меня, и я оказываюсь втянутой в орбиту рожающей женщины, которую к нам привезли на каталке из неотложки. Ее партнер выглядит испуганным. Этот мужчина явно привык считать, что в состоянии решить любые вопросы, но вдруг осознал, что есть нечто, ему неподвластное.
– Меня зовут Рут, – говорю я женщине, которая как будто сжимается и уменьшается в размерах с каждой схваткой. – Я буду здесь с вами все время.
Ее зовут Элиза, и схватки у нее, по словам ее мужа, Джорджа, происходят раз в четыре минуты. Это их первая беременность. Я устраиваю пациентку в последний свободный родильный зал и беру образец мочи на анализ, потом подключаю ее к монитору и просматриваю распечатку с надгробиями. Взяв результаты анализов, начинаю задавать вопросы: «Насколько сильны схватки? Где вы их чувствуете, спереди или со спины? Вытекают ли из вас какие-либо жидкости? Кровотечение есть? Как двигается ребенок?»
– Если вы готовы, Элиза, – говорю я, – сейчас я проверю шейку матки.
Я натягиваю перчатки, перемещаюсь к изножью кровати и прикасаюсь к ее колену.
На ее лице мелькает выражение, которое заставляет меня остановиться.
Большинство рожениц готовы на все, чтобы извлечь из себя ребенка. Да, есть страх перед родовыми муками, но он отличается от боязни прикосновения. А именно это я вижу на лице Элизы.
Дюжина вопросов примчалась на кончик моего языка. Элиза переоделась в туалете с помощью мужа, поэтому я не знаю, есть ли на ее теле синяки, последствия семейного насилия. Я смотрю на Джорджа. Он выглядит как обычный мужчина, который с минуты на минуту должен стать отцом, – нервничает, не находит себе места, – в общем, ведет себя совсем не как парень, склонный к неуправляемым вспышкам гнева.
Впрочем, Терк Бауэр тоже казался мне совершенно нормальным, пока не засучил рукава.
Я трясу головой, чтобы отделаться от этих мыслей, и поворачиваюсь к Джорджу, приклеивая к лицу улыбку.
– Не могли бы вы сходить в мини-кухню и принести Элизе ледяных кубиков? – спрашиваю я. – Вы бы нам очень помогли.
Неважно, что это работа медсестры, – для Джорджа явно стало громадным облегчением, что ему поручили какое-то занятие. Как только он выходит, я поворачиваюсь к Элизе.
– Все в порядке? – спрашиваю, глядя ей в глаза. – Вы ничего не хотите сказать, чего не могли сказать при Джордже?
Она качает головой, а потом вдруг заливается слезами.
Я снимаю перчатки – осмотр шейки может подождать – и прикасаюсь к ее руке.
– Элиза, можете поговорить со мной.
– Я забеременела из-за того, что меня изнасиловали, – всхлипывает она. – Джордж даже не знает, что это случилось. Он так радуется этому ребенку… Я не могла сказать, что ребенок не от него.
История рассказывается шепотом, посреди ночи, когда Элиза остановилась на семи сантиметрах раскрытия, а Джордж пошел за льдом. Роды сближают и скрепляют людей узами психологической травмы, это катализатор, который укрепляет отношения. И поэтому, пусть даже я абсолютно чужой человек для Элизы, она изливает мне душу, тянется ко мне, как будто она упала за борт, а я – единственный клочок земли на горизонте. Она была в командировке, праздновала заключение сделки с важным клиентом. Клиент пригласил ее и еще нескольких человек на обед и купил ей выпивку, а следующее, что помнит Элиза: она проснулась в его гостиничном номере, чувствуя себя разбитой и обессиленной.
Когда она заканчивает, мы обе садимся, обдумывая ее слова.
– Я не смогла рассказать Джорджу, – говорит Элиза, и ее руки сжимаются на шероховатых больничных простынях. – Он пошел бы к моему начальнику, и, поверьте, они не стали бы терять эту сделку только из-за того, что случилось со мной. В лучшем случае они назначили бы мне пособие, чтобы я держала рот на замке.
– Значит, никто об этом не знает?
– Вы знаете, – говорит Элиза, глядя на меня. – Что, если я не смогу полюбить ребенка? Что, если каждый раз, глядя на дочку, я буду вспоминать, что со мной случилось?
– Может быть, стоит провести анализ ДНК? – предлагаю я.
– Что это даст?
– Ну, – говорю я, – по крайней мере, вы будете знать точно.
Она качает головой:
– И что потом?
Это хороший вопрос. Вопрос, который трогает меня до глубины души. Что лучше: не знать жестокую правду или делать вид, что ее не существует? Или противостоять ей в открытую, пусть даже это знание грозит обернуться бременем, которое ты будешь нести всю жизнь?
Я собираюсь высказать свое мнение, когда у Элизы начинается новая схватка. Неожиданно мы снова оказываемся в одном окопе и боремся за жизнь.
Так продолжается три часа, а потом Элиза выталкивает в этот мир дочь. Она начинает плакать, это случается со многими новоиспеченными мамочками, но я знаю, что у нее для слез другая причина. Акушер передает новорожденную мне, и я всматриваюсь в сердитый океан детских глаз. Неважно, как она была зачата. Важно, что она наконец здесь.
– Элиза, – говорю я, устраивая ребенка у нее на груди, – вот ваша дочь.
Джордж тянется через плечо жены, чтобы погладить кривенькую ножку новорожденной, но Элиза отказывается смотреть на ребенка. Я поднимаю ребенка выше, подношу поближе к лицу Элизы.