— Нет, на министра двора вы не похожи. И на жандармского генерала тоже. Вы не сатрап. Вы мастеровой или, как ныне говорят, пролетарий. Но почему вы прервали оратора? Это неинтеллигентно. Продолжайте, Сережа, — предложил он выступавшему. Но Аристократу не суждено было закончить свою речь.
Усольцев, а это, как вы догадались, был, конечно, он, сказал:
— Чего врать про царских сатрапов и истерзанную совесть? Помешала ему совесть ко мне в карман залезть? Не помешала. Я ж его сразу в трамвае заприметил. — Самый интеллигентный из петроградских воров звякнул председательским колокольчиком, но Усольцев и ухом не повел. — Ежели б деньги, то черт с ними, — говорил он, рубя ладонью, как топором, воздух. — Слова бы не сказал. А то ведь медальон украл, реликвию революции французской. Из камня разрушенной народом Бастилии сделали тот медальон. Совсем совесть потерять надо было, чтоб такое вытворить!
— Ша! Засохни! — зычно крикнула Грушенька Перелесова, и Усольцев, никак не ожидавший, что у этой хрупкой женщины может оказаться такой громкий голос, на мгновение замолк.
Паузой тут же воспользовался Бурданов. Пообещав Усольцеву после митинга во всем разобраться, он предоставил слово очередному оратору.
Когда митинг закончился, Бурданов подошел к Усольцеву.
— Вы действительно убеждены, что у вас этот медальон, извините за выражение, затырили?
— Не буду же я врать! — возмутился Усольцев.
— А мы не прокуроры, — улыбнулся Бурданов. — Мы вас ни в чем не обвиняем. Мы вам верим, как родной маме. Но ведь и мама иногда ошибается. Вам могло показаться, что злоумышленник, к примеру, нахально лезет в ваш карман, а в ваш карман никто и не собирался лазить. Мираж. Сон. Оперетка «Летучая мышь».
— Ерунда!
— Может быть, и ерунда, — миролюбиво согласился Бурданов. — А может быть, и не ерунда. Единственное, о чем я прошу: поройтесь у себя в карманах.
— Чудес не бывает!
— Бывают, — заверил Усольцева Бурданов.
Усольцев вздохнул, раздраженно пожал плечами.
Он вывернул левый карман брюк, затем правый…
— Вот видите, — сказал он и тут же услышал стук упавшего на пол медальона…
Когда Сережа Аристократ и его друзья успели положить украденное обратно — неизвестно. Как-никак работали здесь не обычные рядовые воры, а высококвалифицированные мастера своего дела.
Бурданов смотрел, как Усольцев поднимает медальон, и укоризненно качал головой.
— В человека, — нравоучительно говорил он, — надо верить всегда и при любых обстоятельствах, а вы… Вам стыдно? Ничего, у вас ещё всё впереди. Сейчас я, к сожалению, очень занят, но, когда у меня будет свободное время, я обязательно загляну к вам немного поболтать и полюбоваться этой вещицей.
«Свободное время» у Бурданова нашлось ровно через десять лет, когда он был задержан и доставлен в уголовный розыск в связи со взломом и ограблением магазина.
— Говорят, что только гора с горою не сходится… — философски заметил он, когда его привели на допрос в кабинет Усольцева. — Свой медальон по-прежнему в кармане носите?
— Нет, теперь он в более надежном месте.
К тому времени треугольный, оправленный в серебро каменный медальон уже находился в музее уголовного розыска.
Показывая его каждому новому сотруднику своей бригады, Усольцев обычно говорил: «Красный милиционер как свои пять пальцев должен знать историю революций. И на посту он тогда будет зорче, никогда друга с врагом не перепутает и не струсит в схватке с бандитами. История — она вроде политического комиссара, всё на свои места ставит. А этот медальон, ежели к нему с умом подойти, о многом расскажет».
— И говоря так, Усольцев был совершенно прав, — сказал Василий Петрович. — Приключения медальона, который вы сейчас держите в своих руках, — это рассказ о революции и Марате, о профессоре Царскосельского лицея Давиде де Будри, преподававшем Пушкину, Дельвигу, Кюхельбекеру и Пущину, рассказ о неудачном побеге из Парижа Людовика XVI, об «адской машине», подложенной под карету Наполеона, и о пятерых повешенных на эспланаде Петропавловской крепости… Но прежде всего о мастере, его сделавшем.
* * *
В своей автобиографии Марат писал, что в пять лет он хотел стать школьным учителем, Я пятнадцать — профессором, в восемнадцать — писателем, а в двадцать — гениальным изобретателем.
Жак Дюпонт, которого называли в Сент-Антуанском предместье Жак Десять Рук или Жак Счастливчик, был слишком слаб в грамоте, чтобы изложить на бумаге свои мечты. Да и мечтал ли он в детстве? Его будущее было предопределено. Маленький Жак твердо знал, что станет так же, как его отец, куафером. Не каким-нибудь брадобреем, а именно куафером, создающим из обычных, ничем не примечательных волос, растущих на голове у любой женщины, изящные и причудливые куафюры — прически-шляпы, подлинные произведения высокого искусства.
Из всех многочисленных ремесел куаферство было наиболее почетным, а главное — прибыльным. Если на улице Муфтар большинство жителей ютилось в жалких лачугах без печей и ежедневно обедало жидкой чечевичной похлебкой с ячменным хлебом, то в доме Дюпонтов никто не дрожал от холода, а в похлебке, которую варила мать Жака, порой можно было без особого труда выудить кусок мяса. И Дюпонт-старший ежедневно молился за здоровье королевы Марии-Антуанетты, той самой австриячки, которую проклинали все его соседи: бочары, лудильщики, плотники и чистильщики обуви.
Отец Жака рассматривал ее как святую покровительницу куаферов. Ведь не кто иной, как она, ввела в моду высокие, иногда в метр вышиной, прически, которые подпирались специальными пружинными подушечками на проволоке или китовом усе.
Куафер из Сент-Антуанского предместья никогда, разумеется, не был в числе тех, кто колдовал над волосами королевы или ее придворных дам. Герцогини и маркизы обходили его своим вниманием. Но зато к нему охотно обращались жены и дочери мелких чиновников.
Дюпонт-старший был завален работой, и не достигший еще десяти лет Жак старательно помогал отцу. Но Жак так и не стал куафером, а его отец в один из ненастных парижских дней внезапно превратился из уважаемого мастера в обычного уличного брадобрея, который радуется любому клиенту и едва сводит концы с концами. Своим падением, как и возвышением, он был обязан все той же Марии-Антуанетте… После болезни королева потеряла почти все свои волосы. Поэтому куафюры тут же вышли из моды. Версальские, а вслед за ними и все прочие французские дамы вновь стали носить скромные небольшие чепчики: чепчик-«репа», чепчик-«капуста», чепчик-«сельдерей»…
И, посоветовавшись с женой, убитый горем Дюпонт решил определить сына в ученики к серебряных дел мастеру мосье Жиронди, который охотно взял способного мальчика.
Дела же отца Жака пришли в окончательный упадок. Теперь по милости проклятой австриячки дом Дюпонтов уже ничем не отличался от других домов на улице Муфтар. Здесь так же, как и у соседей, ели жидкую похлебку, носили деревянные башмаки и молили бога подарить Франции другую, более порядочную королеву, с сердцем, открытым для простого люда, и, если бог, конечно, не возражает, с длинными и густыми волосами, специально предназначенными для замечательных куафюр…
Старый куафер даже придумал королевскую прическу.
Дюпонт мечтал о том, как его куафюра завоюет всю Францию и его имя будет знать каждый подмастерье, посвятивший свою жизнь куаферству. Но узкие, без тротуаров улицы Парижа, по которым с грохотом стремительно проносились элегантные экипажи и золоченые кареты, не были приспособлены для мечтаний. И когда отец рассказывал Жаку — в который раз! — о своей королевской куафюре, на набережной Конти их сшибла карета.
Обычно аристократы из-за подобных пустяков не задерживались. Но на этот раз кучер, повинуясь приказу своего господина, придержал лошадей.
Брат короля и будущий король Франции граф д’Артуа искал популярности у глубоко презираемой им черни. Поэтому граф послал лакея передать пострадавшим свой тощий по милости скупердяя брата кошелек («О эта свинья Луи!») и выразить сожаление, что его кучер столь неловок.
К несчастью, Дюпонт-старший не смог оценить самоотверженность высокородного графа, так как был уже мертв. Зато пестрая уличная толпа приветствовала д’Артуа восторженными криками, а нищие, не обращая внимания на удары бича (кучер вымещал на них свою обиду за незаслуженный выговор господина), плотным кольцом окружили карету, моля о подаянии и показывая свои язвы.
Между тем, растолкав зевак и убедившись, что брадобрею теперь ничего не нужно, кроме заупокойной молитвы и места на кладбище, посланец графа, отличавшийся трезвостью ума и хорошим знанием арифметики, поспешно разделил содержимое кошелька на две части. Одну половину он оставил себе, а другую честно отдал Жаку, который со сломанными ребрами лежал в сточной канаве и тихо стонал.
Молодой неотесанный простолюдин, конечно, не догадался поблагодарить графа за милость, тем не менее лакей, который тоже был чем-то вроде графа среди прочих лакеев, сообщил ему, что его господин, граф д’Артуа, щедро оплатит похороны умершего, а к нему пришлет врача. Кажется, молодого недотепу это проняло: на его глазах выступили слезы. Но до чего все-таки груба и неблагодарна парижская чернь!
Итак, Жака не зря прозвали Счастливчиком.
Во-первых, отец его умер не от голода, а погиб под колесами великолепной позолоченной кареты, рассказывая о куафюре, а не о болезнях.
Во-вторых, сам Жак не только не разделил участи отца, но и удостоился благосклонного графского внимания.
В-третьих, его ребра, ничем не примечательные ребра обычного ремесленника из предместья, оценили не в несколько су, а в десять ливров, что превращало его почти в состоятельного человека и давало возможность из ученика превратиться в серебряных дел мастера.
В-четвертых, его теперь бесплатно лечил один из лучших медиков Парижа, «врач неизлечимых», доктор графа д’Артуа.
А в-пятых — и это самое главное, — врач, навещавший Жака, знал не только медицину. Он знал, что нужно для счастья простых людей Франции. И в этом не было ничего удивительного, потому что ему предстояло вскоре стать одним из главных вождей французской революции…
Так, смерть куафера из Сент-Антуанского предместья свела Жака Десять Рук с Другом народа Жан-Полем Маратом, врачом, ученым, памфлетистом и пламенным революционером, всегда утверждавшим, что «любовь к людям — основа любви к справедливости».
С тех пор Жак редко виделся с Маратом, но Марат навсегда вошел в его жизнь, как и тот знойный июльский день 1789 года в саду Пале-Рояля, когда из кафе де Фуа вышел со шпагой в одной руке и пистолетом в другой молодой, но уже достаточно известный журналист Камилл Демулен. Демулен призывал народ к оружию. Король, говорил он, должен наконец подчиниться воле третьего сословия, самого многочисленного сословия страны.
А потом, когда пропахший пороховым дымом, в изодранной одежде Жак нес пику, на острие которой качалась голова последнего коменданта павшей Бастилии де Лонэ, он думал об отце и Марате, о торжестве справедливости, о том, что самовластию аристократов положен конец. Жак считал, что революция, о которой ему говорил «врач неизлечимых», завершена. Но революция только начиналась.
Газета Жан-Поля Марата «Друг народа» била тревогу, предупреждая о готовящемся в королевском дворце заговоре и призывая французов, которым дорога завоеванная свобода, к бдительности. Но в Париже и его предместьях верили в доброго патриота Людовика XVI, верного сына Франции, который вместе с народом радуется поражению аристократов.
Верил в короля и Жак Десять Рук. Да и как не верить, если в Национальном собрании зачитывался королевский циркуляр: «Враги конституции не перестают повторять, что король несчастен, как будто для короля может существовать другое счастье, кроме счастья его народа». Чтение этого документа прерывалось криками: «Да здравствует король!» Нет, Национальное собрание не сомневалось в преданности короля народу и поэтому направило во дворец депутацию, которая поздравила монарха и вручила ему сделанный на серебре Жаком Дюпонтом миниатюрный портрет. На этом барельефе Жак изобразил Людовика с головой, увенчанной фригийским колпаком — символом революции. Это была работа зрелого мастера — мосье Жиронди мог гордиться своим учеником. Монарх был растроган.
А утром 21 июня 1791 года Жак вместе с другими парижанами узнал о его вероломстве: королевская чета бежала из Парижа, чтобы возглавить армии эмигрантов, мечтающих о возвращении прошлого.
Вскоре стали известны и некоторые подробности заговора. Оказалось, что паспорт и необходимые для побега деньги изменники получили от русской баронессы Корф. Христианнейший король покинул дворец под видом лакея баронессы, а Мария-Антуанетта изображала ее горничную.
Да, не зря покойный отец Жака молил всевышнего о другой королеве. Но чем лучше своей жены сам король? И вообще нужны ли свободной Франции король и королева?
Жан-Поль Марат считал, что нет, не нужны. И на этот раз Жак уже не сомневался в справедливости его слов…
Людовику не удалось убежать. Задержанные народом «лакей» и «горничная» госпожи Корф вынуждены были вернуться в Париж.
В тот же день Жак Десять Рук ударом молотка расплющил возвращенное ему прачкой из Тюильрийского дворца изображение короля-изменника. А некоторое время спустя бесформенный кусочек серебра превратился под руками мастера в чеканный брелок, имеющий вид рыцарского меча, перевитого трехцветной лентой. На ленте были вырезаны слова Марата: «Я поверю в Республику только тогда, когда голова Людовика XVI не останется на его плечах».
Этот брелок висел на цепочке часов парижского палача мосье Сансона, когда тот исполнил приговор Конвента над Людовиком XVI…
В отличие от своего соседа и товарища по ремеслу Россиньоля, которого революция сделала вначале комиссаром секции, а затем генералом и командующим армией, Жак Дюпонт не участвовал в боях с австрийцами, пруссаками и шуанами. Тем не менее он был добрым патриотом, что признавал и боевой генерал Россиньоль.
Жак служил Республике резцом, карандашом и кистью.
Между тем в конце июня Марат тяжело заболел. Его постоянно мучили нестерпимые боли. Некоторое облегчение давали лишь теплые ванны. Марат-врач знал, что болезнь неизлечима и дни его сочтены, поэтому Марат-революционер торопился, он хотел успеть сделать как можно больше до своей смерти. На учете была каждая минута. Марат с помощью жены и сестры превратил ванну в кабинет и, полуслепой, изможденный, измученный, ежедневно здесь работал по 16–18 часов.
В эти дни Жак Дюпонт в последний раз видел бывшего врача графа д’Артуа. Клуб кордельеров включил его в делегацию, навестившую больного в начале июля 1793 года. Их встретила и проводила к мужу молчаливая Симона Эрар.
Над покрытой доской ванной, рядом с которой стоял чурбан с чернильницей, возвышалась, как всегда, перевязанная красным платком голова Марата. Услышав скрип открываемой двери, Марат положил перо на доску и улыбнулся вошедшим.
Жак с ужасом смотрел на землистое лицо Друга народа, на его выступающие углами из-под сорочки ключицы, исхудавшие руки. За то время, что они не виделись, Марат постарел на двадцать лет. Он казался стариком. По-прежнему молодыми оставались только его проницательные живые глаза.
Угадав мысли Жака, Марат пожал плечами. «Меня нисколько не беспокоит, — сказал он, — проживу ли я на десять лет больше или меньше. Мое единственное желание — сказать при последнем издыхании: „Я умираю удовлетворенный, так как отечество спасено“».
Делегация кордельеров пробыла у Друга народа недолго. Когда они уходили, Марат сказал: «Ничего, друзья, у меня в запасе четыре месяца жизни, а может быть, и полгода…»
Но Марат ошибся: его жизнь исчислялась не месяцами, а днями. Смерть уже стояла подле его дома в обличий миловидной двадцатипятилетней девушки с белокурыми волосами, одетой по последней моде того времени.
— Я хотела бы попасть к Другу народа…
— Он тяжело болен, гражданка, — сказал Дюпонт.
— Но у меня важное дело…
— Он никого не принимает.