Кровь диверсантов - Анатолий Азольский 10 стр.


Сразу же вызвали Пульманна, командира роты. Тот доложил: солдат Майснер за разные проделки едва не попал под военно-полевой суд, и если просуммировать все его самоволки, то они потянут на дезертирство, о чем пьяница и бабник Майснер знал, потому, оттягивая расплату, и вызвался добровольцем выкуривать партизан из леса. («Бандитов!» – строго поправил Ламла.)

Пульманном же была предъявлена карточка взысканий гуляки и дезертира. На лейтенанта дружно, в несколько глоток заорали: «Немедленно уничтожить! Заведите другую! Чтоб одни поощрения!»

– Осмелюсь доложить: солдат Майснер не достоин поощрений!

– Вы болван, Пульманн! Я вам приказываю!

– Еще раз осмелюсь возразить…

– Вы дерьмо собачье и свинячье! Ублюдок! Делайте то, что вам говорят!

Соображал Пульманн туго. Его усадили за стол и все-таки заставили перечислить ратные подвиги солдата Майснера. Еще раз рявкнули – и командир роты охраны написал рапорт о желательном награждении бывшего подчиненного Железным крестом «за мужество и отвагу, проявленную им в…». Стали подгонять под делегацию и остальные документы – в не очень благоприятной обстановке, потому что приперся начальник местной госбезопасности, молодой человек, переброшенный сюда из Кенигсберга, где он занимался бытовыми убийствами. Военных реалий, к счастью, он не знал, поэтому особо при нем не церемонились, тем более что без разрешения командира части допрашивать кого-либо нельзя. «Вызвать шписа!» – последовал громовой приказ Ламлы, и командир батальона, умевший угадывать мысли руководства, тут же доложил: старший фельдфебель Гоземан здесь. «Шписа» молодой человек проглотил, не ведая о том, что «шпис» – это старшина роты на армейском жаргоне. А тот, пройдоха по морде и по традиции, прибыл во всеоружии, со всеми бумагами. Да, доложил он, могила действительно у деревни Костеровичи, захоронение произведено 21 августа, воинские почести отданы…

Молодой человек, одетый чересчур элегантно для здешней глуши, внимательно прочитал телефонограмму из Ганцевичей, долго рассматривал продувную физиономию Гоземана, а затем мягко поинтересовался, когда же все-таки погиб солдат Майснер – 20 или 21 августа? Гоземан – чего от него никто не ожидал – замялся. Рыкнул Ламла – и старший фельдфебель выдавил: солдат Майснер погиб 20 августа, а не 21-го. Всего рота понесла следующие потери: 21 августа – девять убитых и четырнадцать раненых, 20 августа – всего один убитый, то есть этот солдат Майснер. Но по разным причинам решено было считать его погибшим 21 августа.

Все собравшиеся в кабинете Ламлы офицеры (даже дурачок Пульманн) понимали, с чего это вдруг Майснер оказался в списке убитых 21 августа. Знали все – но посвящать госбезопасность в домашние секреты вооруженных сил никто не желал. Штабы завалены отчетностью, чаще всего липовой, подожгут грузовой автомобиль – пишут: «уничтожен танк». 21 августа был бой, а на бой все списывается. На отдельно же погибшего солдата, да еще в день, когда, кажется, рота еще до леса не дошла, надо писать разные докладные, и в результате виновными окажутся командир подразделения и старшина роты.

Еще раз глянув на телефонограмму из Ганцевичей, молодой человек снял пушинку с лацкана. Спросил:

– По всем документам – погиб Майснер двадцать первого августа. Однако в похоронном извещении – двадцатого. Кто его писал?

Взоры всех устремились на побледневшего Пульманна, который дрожащим голосом заявил, что действительно извещение собственноручно написано им.

– Так откуда же вам стала известна точная дата гибели солдата Майснера?

– Мне об этом сказал капитан Клемм! Под его диктовку я писал похоронное извещение.

Скарута едва не вздрогнул от страха за Клемма. Капитан, оказывается, точнее Пульманна знал, когда пуля сразила сынка высокопоставленного руководителя. Первая мысль была: уж не у партизан ли обретался 20 августа капитан? Сомнительно, очень сомнительно, поскольку шпионы такого долгосрочного действия ни с какими лесными отрядами связываться не будут.

Кто такой капитан Клемм – полковник Ламла не знал и потребовал уточнений. Из Риги, доложил Пульманн, из штаба государственного комиссариата Остлянд, здесь же – в командировке, отметился в день прибытия, то есть именно в тот день, когда помогал ему, Пульманну, писать похоронку, то есть 24 августа.

Молодой человек учтиво спросил у Ламлы разрешения задать его подчиненному несколько вопросов. И задал, ответы показались ему неубедительными, и с прежней учтивостью он настоял: откуда какой-то слыхом не слыхавший о деревне Костеровичи капитан Клемм знал точно дату гибели вообще неизвестного ему солдата Майснера. Ведь сам Пульманн пребывал в том же неведении.

Чуть ли не плача, лейтенант воскликнул:

– Осмелюсь поправиться! Я мог знать, что мой подчиненный солдат Майснер погиб двадцатого августа, и мог об этом сказать господину капитану!

– А вы-то – откуда могли узнать? – не унимался молодой человек, и Пульманн привел решающий довод:

– Я мог услышать о потерях в штабе!

Бумаги Гоземана были еще раз изучены, последовали и вопросы, которые обнаружили более чем тесное знакомство госбезопасности с канцелярской круговертью армейских штабов, заодно и признано, что пронырливость старшины роты выше всех похвал: во избежание возможных неприятностей Гоземан снял солдата Майснера со всех видов довольствия уже с вечера 20 августа, то есть с момента гибели его.

Молодой человек немигающе уставился на Пульманна. В голосе – ни намека на бархатистость.

– Рапорт старшины роты, – угрожающе напомнил он, – в единственном экземпляре, не вам адресован и является документом строгой секретности. О разглашении его и речи быть не могло!

– В нашем штабе никаких секретов никогда ни от кого нет! – брякнул Пульманн, и, поскольку Ламла от бешенства онемел, командиру батальона ничего не оставалось, как авторитетно предположить:

– Капитан Клемм – из штаба комиссариата Остлянд, а там всегда все знают раньше нас!

Интерес к капитану Клемму немедленно увял, а Скарута с горечью подумал о судьбах агентов – и тех и других, – которые проваливаются на сущих пустяках. Нельзя, дорогой товарищ, забываться, утрата бдительности чревата тяжелейшими последствиями. Понимаю, все понимаю: только что появились там, где уже бывали, терзают сомнения, хочется знать, наследил ли в предыдущий приезд, а тут вовремя подворачивается дурачок Пульманн, выкладывает новости, весьма для шпиона благоприятные, и в радостном возбуждении от успехов свободнее становится речь, смелее жесты, раскованнее поступки, – вот так и вылетела невзначай дата: 20 августа. Все понимаю, все: приказ, как это ни обидно, выполнять надо. Глупый приказ, я с вами согласен, товарищ Клемм. Обжили Германию (в Аугсбурге, обмолвился Бахольц, повстречался ему впервые Клемм, еще до войны), имеете планы на будущее, отступать намерены вместе с нами, немцами, и никакого резона заниматься убийством Вислени у вас нет, да и опасно, смертельно опасно. Но придется. Сегодня 11 сентября, два дня до покушения, и у него, Скаруты, нет уже времени на Фурчаны. Если что-либо заложат в тайник, пусть сам портной (пропуск ему сделан) доставляет в город послание из леса. Начальству же доложено: явка русскими проверена, благонадежность ее подозрений у них не вызывает, в ближайшее время «Грыцуняк» должен заложить в тайник шифровку для агента, личность которого пока не установлена.

Наконец прибыл папаша Майснер, как павлин разукрашенный, и если золотой партийный значок еще можно объяснить принадлежностью к верхам государства, то штурмовой, коим награждали окопников только после трех русских атак, был Майснеру по знакомству прилеплен к кителю («по блату!») – что поделаешь, крупный руководитель, которому многое позволено. В частности, руководитель решил с отцовским почтением преклонить колени перед мужеством павшего сына-героя и возложить на могилу венок от имени парторганизации. От такого намерения его отговорили, привезенные же им подарки тружеников тыла решено было торжественно вручить солдатам батальона этим же вечером.

Глава 18

А Фридрих Вислени трудился в это время много севернее: объезжал Балтийское побережье, где наплодилась за войну уйма госпиталей. Раненых и увечных не введешь строем в зал и не обратишься к ним проникновенно: «Товарищи!..» Зная, как грызутся между собою немцы в черном и такие же немцы в серо-зеленом, он навещал покалеченных в нейтральной форме военного чиновника высокого ранга, но и та скрывалась под белым халатом. От имени Вождя и по заранее согласованному списку он жаловал солдат и офицеров Железными крестами 2-й и – реже – 1-й степени. Впрочем, однажды он положил на тумбочку у кровати умиравшего танкиста Рыцарский крест. Ассистентам его уже не приходилось гуськом шествовать по проходу в партере, сумка с письмами сталинградцев и коробка с крестами и медалями хранились в багажнике «Опеля Адмирал». Фридрих Вислени, в юности не пропускавший ни одной премьеры, с театральным шиком ввел в действие солдатский ранец времен Первой мировой войны, обтянутый потертой жеребячьей шкурой; ранцу этому по виду – более ста лет, в него и запускал руку Вислени, доставая награды.

Он увеличил охрану, сделав ее малозаметной и предполагая, что всю ее – на радостях или в горестях – расстреляют после его гибели, приблизил к себе ассистентов и наговаривал им свои потаенные мысли в надежде, что оба офицера либо погибнут вместе с ним и с этими мыслями, либо когда-нибудь выдадут за свои. Но даже им не поведал он правду о той фотографии, которая якобы много лет хранилась в его архиве, а ныне им, Фридрихом Вислени, извлечена оттуда и в ущерб Вождю гуляет по Берлину. А правда в том, что фотография как лежала, так и продолжает лежать в семейном сейфе, но копия с нее снята бесчестными людишками, размножена и переходит из рук в руки. Память о юности Адольфа осквернена полицией, в ней не хирурги, там – мясники, которым невдомек, что человек – венец мироздания и убивать его надо по-человечески, а не как на живодерне.

Однажды на Куршской косе, глаз не сводя с белобарашкового Балтийского моря, он, отъехав от санатория, воскликнул: «Представляю, какой ужас во фронтовых и прифронтовых госпиталях!» И развил теорию, подсказанную ему одним преподавателем на полугодичных офицерских курсах в 1915 году. Любое войско, уверял ассистентов Вислени, само по себе, без войны, как организованное скопище здоровых мужчин, убывает в больших пропорциях, чем мирное население, причиной чему служат сам воинский порядок и боевая подготовка; все эти марши и походы, стрельбы и караулы неизбежно влекут выстрелы из незаряженной винтовки, взрывы мин, вроде бы обезвреженных, автокатастрофы и тому подобное. Сам воинский коллектив – источник смертельной заразы. Нормальный и здоровый быт спасает человечество от болезней, а быт – всего лишь оседлая жизнь людей, давно утерявших навыки воинов-кочевников. Та земля, по которой ходят люди, вовсе не рада тому, что ее топчут солдатские сапоги, шины автомобилей и гусеницы танков, почва терпит, терпит, а затем начинает мстить, выдавливать из себя заразные бациллы и позволяет вшам плодиться в угрожающей прогрессии.

Рука уже не раз тянулась к телефону, чтоб вызвать нотариуса и продиктовать завещание. И отдергивалась. Завещать нечего и некому. Жена умерла, дочь зарезана каким-то фанатиком в незлобивой Индии (сам Вождь рыдающе сообщил ему эту весть, вызвав в Берлин), сын «пал смертью героя» в африканских песках на глазах Роммеля, племянница не алчна и довольствуется малым. Да и бедным оказался он накануне смерти. Недвижимость, завещанная родителями, развеялась, потому что богатство, как и власть, требует каждодневного принятия решений, богатство надо холить и лелеять железными кулаками. Конечно, ему кое-что принадлежит. Но кончится война – и окажутся не имеющими правовой силы все акты Великой Германии о передаче ему, Вислени, еврейского концерна и акций многих фирм. Как родился – так и умрешь. Вне зависимости от того, что у тебя в кармане и кто тебя похлопывает по плечу.

По чьей прихоти оборвется его жизнь – не гадал. Исчезают постепенно те, кто был рядом с Вождем, уходят на задворки империи люди, знакомые с бытом вольного художника, солдата и канцлера. Вождь – временщик со скрытой тягой к самоубийству, и, спасаясь от грядущего возмездия, друг Адольф устраняет любимчиков, беря пример с большевистской банды. Где Видеман, командир батальона 17-го пехотного полка, которого боготворил ефрейтор Адольф Гитлер? Так и не стал Видеман генералом: мелкий дипломат, консул в Китае. Где шут Ганфштенгль, давший Вождю приют после разгрома путча и опекавший его долгие годы, пока не узнал, что Герингу дано указание: сбросить его с самолета, чтоб попусту не болтал? Где… Да много их, теперь настал и его черед. Тем более что оба Вождя – сообщники, равновеликие любовь и ненависть влекут их друг к другу, а у русского свои причины ненавидеть Вислени, который был с Риббентропом в Москве, который – сейчас это вспоминается сладостно – разрешил себе вольность, с явным отвращением отдернул руку, только что пожатую… Да и сам он, Вислени, преотлично понимает, что и с какой целью говорит, когда наставляет работодателей: «Медицинская помощь восточным рабочим?.. Обязательно. Но не наравне с немцами». Младенцу ясно, что большевики станут делать с теми, кто подбирал крошки с имперского стола, кто хоть краешком глаза увидел богатства Германии.

С усмешкой замечал за собой: на чудачества потянуло, на слова, что будто невзначай вылетают, – как в добрые мюнхенские времена. Ни с того ни с сего задавал ассистентам каверзные вопросы, поинтересовался однажды: последним самолетом в окруженный Сталинград – презервативы доставили? Ответа не услышал, но насладился угрюмым молчанием ассистентов. Не хотел объяснять, почему едет в городишко, вроде бы ничем не примечательный… Ничто его не связывало с ним, ни разу там не бывал, хотя служба могла занести его туда в далеком 1918 году, когда он, ротмистр Вислени, вместе с конно-егерским полком прорывал жидкий, ослабленный революцией русский фронт. А раз могла занести, то пусть фантазируют в Берлине, придумывая славянку в набитом клопами номере гостиницы «Бристоль», куда он прибудет после утомительной процедуры общения с «народом». Из Кенигсберга – самолетом до Ганцевичей, ближайший фронтовой аэродром русских – в шестистах километрах, нападение в воздухе исключается, тем не менее самолет, настоял он, будут сопровождать два «Мессершмитта». Посадка – в 16.00. Десять минут на приветствия и представления, в город – для высшего обеспечения охраны – еще раньше прибудет Готтберг, с собой привезет человек двадцать, командование временно перейдет к нему, да и комендант гарнизона, побрюзжав, обрадуется сему. Кстати, присутствие так называемой общественности не предусмотрено, даже с хлеб-солью никого из местных националистов он к себе не подпустит. В 17.00 – совещание в штабе. В 18.00 – ужин там же, пища сугубо солдатская. В 18.55 – выезд из штаба и через 5—10 минут (маршрут будет внезапно изменен) прибытие к месту встречи с личным составом батальона и тыловыми службами, – всего один сеанс в бывшем клубе железнодорожников, а не два, как в Минске, да и, понятно, где наскребешь «публику». Речь и награждение крестами – полтора часа или чуть более, но строго по рижско-минскому регламенту. В 21.00 – конфиденциальное совещание с хозяйственниками. В 22.30 – его препроводят в этот восставший из небытия «Бристоль». Там, возможно, он и будет убит.

Гибель. Небытие. Уход в мир иной – под увертюру к «Парсифалю», которая будет звучать в нем победно, потому что со смертью мирило будущее Германии, прекрасной страны. Вглядываясь в лица тех, кого одарял он крестами, не мог не замечать ожесточения нации, решившей до конца сражаться с русскими. Поражение за поражением, а в глазах солдат и офицеров разгорается мужество отчаяния, в душах тот сгусток психической энергии, который передастся поколению, зачатому этими людьми, и лет через двадцать нация обретет себя, возродит былое могущество в каких-то иных формах и превратит поражение в победу.

Назад Дальше