— Не доводилось!
— А достать их?
Никому из воинов не случалось думать, далеко ли до звёзд. В долгие дороги, в дальние страны хаживали, но о богатствах, ожидавших их в конце пути, знал лишь один человек — их повелитель. Но Тимур водил их по земным дорогам: неужто этому царевичу земных алмазов мало, неужто этот поведёт свои воинства за самими звёздами?
Воины смотрели на него опасливо и покорно: что ж, если настанет его время, если он поведёт, пойдут: может, там-то и хватит каждому вволю и алмазов, и всего прочего.
Кыйшик ответил осторожно:
— Достать? На то воля великого амира. Прикажет — пойдём.
— А если с дерева? Влезть на самое высокое… На старый чинар! Оттуда достанешь?
Может, он их испытывает? Может, в словах его притча? Может, надо так отвечать, как в сказке: верно ответишь, и за то сразу перед тобой — счастье на всю жизнь.
Неожиданно ответил молчаливый Дангаса:
— Нет, они не на дереве.
— А стрела до них долетит?
— Может, из большого лука? Да ведь большой лук не здесь, большие луки все там.
Дангаса махнул рукой в сторону, где за тьмой, за холмами, за десяток вёрст отсюда стоял воинский стан.
Нет, от них не добьёшься ответа! Царевич задумчиво посидел, пытаясь острым ноготком сколупнуть с ковра чёрное засохшее пятно. Повременил, задумчиво разглядывая, как синий язык огня лижет чёрное брюхо котла: Аяр позабыл вытащить из-под котла головню.
Наконец он встал и в раздумье остановился возле своих туфель с золотыми носами, круто загнутыми назад.
Аяр, ловко схватив одной рукой туфли, другой рукой охватил колени царевича и понёс его вглубь запретного сада. Собаки бежали рядом, и тут выяснилось, что этим псам сад хорошо знаком, — незаметно от воинов они бегали сюда лакомиться объедками, и у царевича были даже имена для каждой из них.
Сарай-Мульк-ханым в тревоге уже стояла среди своих одеял, а рабыни переспрашивали одна другую, не видал ли кто-нибудь, куда мог уйти царевич Мухаммед-Тарагай. Но ужас перед карами, ожидавшими их за беспечный сон, ещё не успел их обуять: воин вынес мальчика из-под деревьев и, не смея приблизиться, осторожно опустил его на землю. Аяр замер, ожидая слов грозной, бездумной, безжалостной, не знающей удержу своей воле старшей жены Тимура.
Но она сама так была напугана исчезновением внука, так ясно представила гнев повелителя, если б с мальчиком случилась беда, что радость, когда она увидела ребёнка, переполнила её.
— Нашлась пропажа?
Она сама подошла к воину, сама расспросила — где был её внук, что говорил, что ему говорили.
От воина крепко пахло потом, конским и человеческим, кожей и особым, острым запахом людей, долго носивших железное оружие; голова от этих запахов у царевича кружилась, пока воин его нёс.
Но теперь он не отходил от воина, слушая слова бабушки, и с удивлением заметил: она добродушно кивнула воину. Такой милости не удостаивались от неё даже самые знатные из дедушкиных людей.
Она обняла мальчика за плечи и отвела к одеялам:
— Отвернись-ка лицом от звёзд. Спи-ка, спи!
Понемногу улеглись и служанки.
И снова сад затих.
Едва солнце коснулось вершин сада и золотисто-розовый луч поскользнулся на лазоревом куполе дворца, от повелителя пришли звать царевича.
Мальчик опустился возле ручья на корточки; китаянки, служившие ему, лили на его ладони тёплую воду из серебряного кувшина, украшенного зёрнами бирюзы.
Умываясь, мальчик читал давно знакомую, отчеканенную на ручке кувшина надпись:
«Мухаммед Бухари».
«Значит, бухарца, чеканившего этот кувшин, авали тоже Мухаммедом… Зачем позвал дедушка?»
Было ещё очень рано.
Но двор перед дворцом уже успели полить и подмести.
Павлины то, пригнувшись, перебегали через двор, то, воскликнув что-то кошачьими голосами, распускали радужные лучи длинных синих хвостов.
Вдоль галереи, в тени стройных, как стрелы, мраморных серых столбов, уже толпились придворные в затканных золотом алых, синих, зелёных шёлковых, бархатных широких халатах, ожидая, когда повелитель вспомнит о них. Нежные, расшитые золотом или жемчугом чалмы, белые, розовые, голубые, зелёные; шапки из русских седых бобров или розово-дымчатых соболей; высокие тюбетеи изощрённой красоты; тихий шелест тканей и мягких сапог; воздух, полный благовоний, добытых в дальней Смирне, в горячем Египте, на базарах Багдада или в руинах Индии, — всё здесь смешалось в единое сияние, благоухание, трепет.
И едва в галерее появился царевич, предшествуемый посланным от повелителя, все замерли, и каждые встретил мальчика благоговейным поклоном, а он, никому из них не отвечая в отдельности, прошёл мимо по всей длинной галерее с поднятой головой, ни на кого не глядя, но с прижатой к сердцу рукой в знак общего к ним всем своего благоволения.
Тридцать шесть столбов по четыре шага между каждым — длинный путь, когда так плотно один к другому толпятся и кланяются ему могущественнейшие, знатнейшие, властнейшие люди мира от низовьев Волги до Тигра-реки, от льдов Енисея до реки Инда.
И кто знает, может, прихоть либо причуда этого внука для Тимура окажется милей многолетних заслуг и подвигов любого из вельмож царства.
Но ребёнок прошёл свой длинный путь, ни одному из сотни склонившихся ничем не выразив ни гнева, ни милости.
Лишь когда резная, тёмная, украшенная перламутром дверь закрылась за царевичем, все эти надменные, спесивые, самодовольные, бесстрашные в выносливые люди снова ожили и снова негромко заговорили между собой.
А мальчик кинулся бегом из залы в залу, обогнав посланного, то подпрыгивая на одной ноге, то, как козлёнок, скача боком, пока не достиг невысокой дверцы.
За ней, на чинаровом полу, у двери, распахнутой в сад, на маленьком ковре сидел длинный, сухощавый старик в чёрном, обшитом зелёной каймой халате. Тёмное, почти чёрное, с медным отливом, его сухое лицо повернулось к мальчику, и глаза — быстрые, пристальные, молодые — зорко пробежали по всему маленькому, лёгкому, любимому облику внука.
— Встал?
Мальчик стоял, склонившись в почтительном поклоне.
— Сядь!
Когда на краю того же тесного коврика мальчик сел, поджав ноги, дед протянул ему китайскую фарфоровую чашку крепкого летнего кумыса:
— Пей!
— Благодарствую, дедушка!
Внук не успел сделать и двух глотков, Тимур спросил:
— У тебя бессонница?
Глоток комком застрял в горле мальчика, но рука не дрогнула, и он спокойно поставил чашку на коврик:
— Редко.
— Люди спят, а ты гоняешься по саду за пустыми вопросами… Как за ночными бабочками!
— Не за вопросами, а за ответами, дедушка.
— Надо у меня спрашивать.
— Вы тоже спали, дедушка.
— Мы не в походе. Дождись, пока встану. Не тебе людей надо спрашивать. Тебя люди должны спрашивать. Мой внук ты. Понял?
Откуда он узнал об этой ночной прогулке? Откуда он всё узнает? Он всегда знает всё раньше всех!
— Хотелось поскорее узнать, дедушка.
— Как брать звёзды руками?
— Да. Это.
— Я сам скажу. Слушай…
Но дед задумался, прежде чем сказать, и, видно, какая-то неожиданная мысль или какое-то воспоминание рассердило его:
— Звёзды хороши, когда ты преследуешь врага. Они никуда не годятся, когда тебя преследует враг. Понял?
Мальчик взглянул лукаво:
— А разве вас можно преследовать?
— А разве нет? — улыбнулся Тимур.
Он редко улыбался. Мальчик взглянул смелей:
— Чтобы преследовать, надо, чтоб вы убегали. А разве вы можете убегать?
— Бегать я перестал с тех пор, как мне перебили ногу. Но с тех пор как правая рука у меня отсохла, никто не вырывался из моих рук. До того я бегал, а меня ловили. А я тогда был намного старше тебя. Мне уже было лет… двадцать пять тогда.
Редко дед говорил кому-нибудь так просто о своих былых делах. В них очень много было такого, о чём незачем вспоминать Повелителю Мира. Ведь уже не было никого во всём мире, кто мог бы тягаться силой и могуществом с этим длинным, как тень, сухим, больным, сухоруким, хромым стариком.
Он поднял с коврика ту же плоскую, разрисованную синим узором чашку и глотнул кумыса.
— Звёзды?.. Звёзды, мальчик, надо брать на земле. Их добывают с мечом в руках. Руке надо быть крепкой. Крепче железа. Пускай меч переломится, а руке нельзя ломаться: в руке надо держать всех, кого ни встретишь, — и тех, что идут с тобой, и тех, что бегут от тебя, а тех, что вздумают становиться против, тут же давить, сразу! Тогда всё, чего пожелаешь, всё возьмёшь. А человеку много надо. У человека во всём нужда. Нуждами кормится сила, как конь травой. Сила! Вот какую звезду надо держать в руке. Тогда все звёзды будут у тебя вод ногами; какую вздумаешь, ту и возьмёшь. Понял? Всегда это помни. Понял?
Он отпил ещё несколько глотков кумыса, разглядывая бледное длинное лицо мальчика с пухлыми губами.
Внезапно рот мальчика сжался, губы вдруг стали тонкими. Дед, пытливо присматриваясь, отклонился:
— Разве тебе плохо в походах? С воинами?
Губы внука разжались в ласковой улыбке:
— Когда бываете с нами вы, всегда хорошо, дедушка.
«Ещё слишком ребёнок!» — подумал Тимур и сказал:
— Скоро приедут послы. Ступай одевайся.
Мальчик спрыгнул прямо в сад и пошёл под деревьями, не подозревая, что дедушка по-прежнему пытливо смотрит ему вслед.
Вспугнув павлинов, он прошёл к другому дворцу. Там расположился в нарядных залах и комнатах пышный гарем деда. Там жили и его младшие внуки, по обычаю отнятые от матерей и отданные на воспитание бабкам. Но бабки старшие жёны Тимура — получали на воспитание не родных своих внуков: родные им внуки воспитывались другими жёнами Тимура. Он считал, что родные бабушки, как и родные матери, вырастят ему балованных, изнеженных царевичей, а ему нужны были твёрдые, смелые, будущие повелители необозримого царства.
Однако растившую его Сарай-Мульк-ханым мальчик звал бабушкой и любил её. А бабушка стремилась вырастить такого царевича, чтобы, выросши, он всех своих братьев затмил удалью и умом.
Так старухи щеголяли друг перед другом внуками, как давно когда-то щеголяли они одна перед другой станом, лицом, нарядами и властью над сердцем повелителя.
Вторая глава
БАЗАР
В Самарканде на базаре оживился и зашумел народ.
Огромные, как деревянные солнца, колеса арб покатились по булыжным мостовым. Водоносы заплескали голубой водой жёлтую базарную пыль; огромными, как деревья, мётлами сторожа вымели щедро политую землю площадей и переулков; но лавочники мягкими вениками снова подмели места перед своими палатками, не столько по надобности, сколько для порядка, теша свою гордость хозяев этого кусочка базара, где по своей охоте вольны они и подметать, и торговать, и, перебирая чётки, размышлять, почему никогда ни на одном базаре не бывает столько покупателей, сколько хотел бы купец. Века шли, базары шумели, ветшали, строились заново, тысячи тысяч людей выкрикивали на разные лады названия своих товаров, деньги повышались в цене и теряли цену, а всегда покупателей было меньше, чем желалось купцам.
Открываются палатки, и в их глубине вспыхивают шелка или медные подносы, груды деревянных, пестро расписанных седел, лохматые свитки тяжёлых ковров, золотые кружева браслетов и ожерелий, товары местных изделии и привозные со всего света — русские меха и льняные полотна, фарсидские зеркала в разрисованных оправах, китайские зеленовато-белые блюда и чаши, персидские голубовато-белые, расписанные синью кувшины и вазы, гератское золотое шитье по красному сафьяну, тугой, серебрящийся хорезмийский каракуль, благовонные смолы из Смирны и тысячи иных товаров, ни названия, ни применения коих никому не снятся, пока покупатель не приметит их в одной из тысяч лавчонок, теснящихся по всем извилистым улицам от Железных ворот до Синего Дворца Тимура.
Открываются палатки, теснящиеся по боковым рядам, по переулкам, под крытыми переходами; продавцы мелочей расстилают коврики под каменными куполами на перекрёстках, в нишах древних зданий, у стен бань и мечетей, у ворот караван-сараев, всякий пристраиваясь там, где на его безделицу случается спрос.
А на плоских, просторных крышах харчевен расстилают привольные ковры, стелят узкие одеяла, раскладывают подушки для почтенных гостей, буде кто пожелает здесь кушать, поглядывая сверху на суету, гам и гомон базара.
Открываются снизу вверх навесы убогих лавчонок, где работают и живут кустари и ремесленники всяких дел.
Открываются лавчонки кузнецов, где подмастерья и ученики на весь начинающийся долгий день снова вздувают огонь в узких, как кровоточащие раны, горнах.
Открываются лавчонки медников и серебряников, и розовые огоньки утра загораются на чеканных боках кувшинов, на хитрых узорах блюд, на выпуклых, как мышцы, гранях медных щитов, на серебре, изукрашенном бирюзой, на меди, где высечены деревья и крепости, на подносах, способных вместить варёного быка, и на крошечных чернильницах для узких, как кинжалы, пеналов.
Открываются мастерские седельников, где громоздятся едва просохшие от пёстрых красок деревянные сёдла. А у соседей — колыбели, ещё более пёстрые в весёлые. Высятся одни над другим тонкорасписанные и окованные медью сундуки, от просторных свадебных и кочевых, куда уложится не один десяток одеял и добрая сотня халатов, до изукрашенных тончайшими узорами крошечных ларцов для колец, ожерелий и женских тайн.
Открываются мастерские оружейников, где мирно, как вязанки хвороста, молчаливо лежат связки мечей или копий, стоят наискосок, прислонённые к стенам, стопки надетых друг на друга шлемов, круглых либо гранёных, стальных либо железных, а то и серебряных с чеканами по краям или с надписями золотом и чернью.
Не охватишь единым взглядом всех рядов, а в каждом ряду — свои товары, резные двери или меха, домотканина либо посуда, глиняные кувшины гончаров или коренастые кумганы медников, дымчатое самаркандское стекло или багряные самаркандские бархаты, изделия кузнецов или живописцев.
Достают мастера орудия своего дела: мастер арб — острый тяжёлый тесак, а живописец — кисть, лёгкую и тонкую, как девичья ресничка. Колесники поднимают широкие карагачевые молотки, а серебряники точат стальные резцы, острые, как жала.
Равно искусны и прилежны руки мастеров, равно изощрено опытом и усердием их зрение, но как не схожи орудия их труда, так и доходы их не равны и не схожи. И чаще случается здесь, что чем тяжелее орудие в руках мастера, тем легче его кошелёк.
Ещё негромки говоры купцов между собой, степенны и немногословны утренние приветы, будто все берегут свой голос и силы для приближающегося желанного начала торговли.
Един язык купцов, но перемешаны языки ремесленников, очутившихся здесь, по своему ли желанию либо по воле несокрушимого завоевателя, с востока ли, от китайских степей или из тесных городов Кашгара; с запада ли, с Армянских и Грузинских гор; с севера ли, из низовых городов Поволжья и Золотой Орды; с юга ли, из Ирана и Кабулистана.
Смешались в базарных закоулках у кустарей языки китайский и русский, сжатая речь хорезмийца с напевным говором уйгура, индийские тягучие слова и лёгкие, как стихи, слова иранца.
Смешались судьбы людей — вольных и пленных, выжитых из родной земли нуждой или произволом правителей, уведённых с отчих полей воинами либо сбежавших сюда от ещё большего гнёта.
Проснулся самаркандский базар.
Снова загудели, вливаясь в единый гул, разговоры людей, первые вопли разносчиков, заливистые рёвы ослов, жалобные молитвы верблюдов.
Потекли, сливаясь в единый смрад, запахи пряностей и приправ, острый дым из харчевен и нежный пар из пекарен, схожие с запахом меди запахи мясных рядов; вонь боен и скотопригонных дворов; благоухания тёмных лавчонок, торгующих благовониями и тайными товарами для женских услад; свежие, как юность, запахи плодов и ягод.
Как и в прежние утра и дни, опять вскрикивали и плакали на невольничьем рынке, где продавали девушек и детей, щёлкали плётки и гремели окрики в ряду, где продавались молодые рабы.