Тамерлан - Бородин Сергей Петрович 20 стр.


— Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь.

— Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошёл с ума от безответной любви. Может, слышали?

— Да.

— Вот, это один его стих.

— Странный поднос, на нём изображено святилище, а стихи — любовные.

— Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошёл в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна.

Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивлённым взглядом:

— Вы сказали: любовь священна!

— Потому я и не мешаю моей дочери. А почему бы ещё я не стал удерживать её?

Радость вскипела в Халиле с такой силой, что разорвала бы ему грудь, если б он не распахнул порывистыми руками свои халаты, не открыл бы грудь свежим благоуханиям этого прекрасного сада.

— Замечательный поднос, — восхитился он, осторожно опуская его между собой и мастером, опуская так осторожно, словно медь могла рассыпаться мелкими черепками от удара о ковёр.

Мастер придвинул поднос к себе, взял нож и, постукивая лезвием по отогнутому краю подноса, ждал, пока Шад-Мульк доставала из холодного ручья продолговатую зелёную дыню, обмывала её чистой водой и несла к отцу.

— Садись с нами! — сказал ей мастер.

Она села на край тахты, не поднимая ног на ковёр, словно готовая каждую минуту уйти прочь.

Она не взглянула на Халиля.

Она смотрела, как мастер умело вспарывал дыню, срезав её концы; как он резал её вдоль, сперва пополам, точным, сильным взмахом ножа; как вывалил семена, а потом половинку снова вдоль разрезал на две длинные четверти и потом, сеча их поперёк, быстро нарезал толстые ломтики, заполнившие весь поднос.

— Это из Черной степи дыня. Кушайте! — говорил хозяин, разламывая лепёшку и раскладывая её ломти вокруг подноса.

— До Черной степи три дня пути! — удивился Халиль-Султан.

— Вам, на арабском коне, — три дня. А земледелец на осле везёт эти дыни оттуда сюда неделю. Потому они и редки у нас. Наши самаркандские тоже хороши, да не столь. Эти рассыпчаты во рту, сладостны, душисты. Такие сочные плоды любят сухую степь, где даже и трава до корня иссыхает. И чем суше степь, тем сочнее в ней дыни; чем жарче зной, тем они слаще…

— Да, Да… — соглашался с хозяином Халиль-Султан, снова задумываясь о чём-то своём.

— Ну вот… Вы сидите, кушайте. А мне надо пойти докончить работу. Вечером заказчик придёт. Я ему делаю бумажник. Он ждёт богатой работы. Тиснить велел золотом, вытиснить арабские стихи из книги Абу-Теммама; а книга эта стара, неразборчива, ей лет двести. Но — воля заказчика; он мне и эту книгу принёс. Неживые стихи.

— А вы знаете по-арабски? — рассеянно спросил Халиль.

— Наше ремесло требует. Разные бывают заказчики. Мой отец учился арабскому у деда, а я — у отца.

— Да… — рассеянно соглашался Халиль.

— Вы кушайте. Я пойду, а не то к вечеру не кончу.

И они остались вдвоём.

— Я беспокоился, хорошо ли ты провела эту ночь.

— Обидно было, — ответила Шад-Мульк.

— В Синем Дворце?

— Ваш дед глянул на меня так, будто я потерянная подкова.

— Не понимаю: как?

— Валяюсь на дороге в пыли, и всякий проходит мимо.

Халиль-Султан несмело улыбнулся:

— Дорогая моя, мимо подков не проходят: они приносят счастье тому, кто их найдёт; их поднимают и уносят домой.

— Не знаю, принесу ли я счастье вашему дому.

— Конечно!

— Ваши бабки отнеслись ко мне, будто я индийская обезьяна.

— Опять не понимаю: как?

— У Тукель-ханым ручная обезьяна из Индия, Её принесли к царице, и она сперва дала ей орехов, а когда обезьяна забила за обе щеки орехи, царица щёлкнула её по носу. Сперва ласкала, потом угощала, а под конец щёлкнула по носу и велела убрать.

— Вот как?

— Я никогда не забуду, как они смотрели на меня. Как переглядывались между собой, если я брала их угощенья. А какие лакомства! Раньше я таких не видела. Я даже не знала, что такие есть. Но вино я не пила.

Он внимательно ловил и обдумывал каждое се слово, с мучительной ясностью видя весь этот длительный пир, длительную казнь, устроенную ей надменными, самодовольными царицами в порицание за дерзостную любовь к царевичу.

— Не пила?

— Нет. Боялась захмелеть. А я хотела остаться трезвее их всех. Там только ваша мать не пила. Она одна меня не обижала. Я брала из её рук всё, чем она хотела меня угостить. Потому что она печальная и несчастная.

— Почему? — с горестью спросил Халиль-Султан, хотя уже подробно знал, почему на том пиру так печальна была Севин-бей.

— Не знаю, — ответила Шад-Мульк. — Но она лучше их всех, этих цариц, сколько б их там ни было… Не будет нам счастья, Халиль.

С болью он вскрикнул:

— Почему?

— Они не отдадут вас мне.

Он сердито ответил, с угрозой:

— Отдадут!

Его брови нахмурились. Глаза замерцали недобрым огнём и сузились; он стал очень похож и на брата своего Мухаммед-Султана, и на деда своего Тимура Гурагана. Он повторил:

— Отдадут, Мы сильнее их!

— Мы?

— Дедушке шестьдесят пятый год, а мне восемнадцать. Если подождать…

Её лицо посветлело. Она впервые за этот день взглянула ему в глаза.

— Я подожду. Успокойтесь, Халиль: я подожду.

— Мне, может быть, придётся снова уйти в поход. Пройдёт год; пройдёт два года. Время идёт, — тебе пора идти замуж. Для тебя два года — убыль. Мне старость дедушки — прибыль. Прибыль сил перед ним. А он один, остальные нам мешать не станут. Да и не смогут помешать.

— Я сказала: успокойтесь. Даже если на это уйдёт вся моя жизнь, Халиль, я подожду.

Он ничего ей не смог сказать.

Он протянул к ней ладонь и посмотрел ей в глаза.

Она положила ему на ладонь свою маленькую, крепкую руку.

Не сжимая, бережно держа её руку на ладони, он долго сидел молча, раздумывая, нет ли ещё средств изменить решение деда и повернуть течение своей любви в благоприятное русло.

Она молчала, пока он не встал.

Он встал, вспомнив, что мог понадобиться деду.

Она шла, чуть отстав, но не отнимая у него свою руку, по всей длинной дорожке под виноградными лозами и гроздьями, мимо тёмных суковатых кольев, до калитки.

Возвращаясь к деду, счастливый Халиль-Султан ехал через базар, и конь его проталкивался через такую суету и оживление, какие в эти полуденные часы даже на самаркандском базаре случались редко.

Среди базарных завсегдатаев, купцов и покупателей, виднелись пешие и конные воины, военачальники, дворцовые старшины, — столько всюду толпилось людей и все были столь возбуждены, что даже проезд царевича не прервал их криков и говора. Даже перед ним расступались нехотя и, едва с надлежащими поклонами пропустив его, снова спешили друг к другу, продолжать свои дела.

Под навесами торговых рядов виднелись сотники, окружённые торговыми людьми. Хотя на базар редкие из сотников или тысячников вышли в шлемах, но по косам, свисавшим из-под тюбетеек или высоких шапок, по серьгам в ушах сразу узнавались воины; а окружали их круглые шапки или синие чалмы купцов.

Купцы вели с воинами какие-то споры, взмахивая руками, будто призывали пророка в свидетели, что говорят правду.

В одной из ниш большого караван-сарая длинный, костлявый старик в тёмном купеческом халате, окружённый несколькими воинами, кричал им:

— Если б был товар, о братья! Если б был!..

В полутьме тесных кожевенных рядов столпилось столько возбуждённых людей, что сопровождавшая Халиль-Султана конная стража с трудом расчищала ему проезд, оттесняя народ конями, бессильная перекричать гул говоривших и споривших людей; все толпились среди улицы, а лавки зияли тёмной пустотой и на полках в их глубине не было видно никакого товара.

В других рядах оказалось безлюдно и тихо. Купцы дремали возле груд всякой всячины, чем каждый из них торговал; покупателей почти не было здесь — все, кто был полюбознательней, ушли в Кожевенный ряд, и ни через Гончарный, ни через Шёлковый, ни через Медный ряд никто не мешал всадникам ехать рысью.

Так доехал Халиль-Султан до Синего Дворца и пошёл к деду.

Едва он вошёл, Улугбек приложил палец к губам:

— Тихо!

Дед слушал чтеца, и Халиль-Султан тихо опустился на ковёр, украдкой придвинул к себе подушку и, облокотившись, вслушался. Гияс-аддин читал своё описание похода в Индию:

— «Хвала Повелителю, — да возвеличится его имя и да восславится упоминание его! — который в то счастливое время ввёл Землю в могущественный завиток Човгана…»

Халиль-Султан не понял, что это за завиток, в коем вся Земля уместилась, и взглянул на братьев. Мухаммед-Султан тоже, видно, не понял. Но маленький Улугбек сидел, не отрывая от чтеца глаз, и вникал с явным восхищением в изысканные, витиеватые завитки этой выспренней речи.

— «И бог сделал всё пространство Земли полем для прогулок его царского, чистокровного коня, превознесённого до небес счастья…»

Тимур слушал внимательно, слегка покачиваясь вслед за размеренными словами чтеца.

— «Он насаждал правосудие и в распространении справедливостей превзошёл всех властителей мира, в назидание всем опустошителям мира, сорвав пояс отваги с самого Марса…»

Тимур слегка покачивался вслед чтению, а Гияс-аддин славословил Тимура.

Историк, как соловей, запрокидывал голову и закрывал глаза, когда прерывал восхваление чтением стихов, долженствовавших передать чувства, какие он бессилен был выразить словами историка.

До описания битв в Индии Гияс-аддин ещё не дошёл, повествуя о прежних походах завоевателя.

Тимур насторожился, когда историк прочёл:

— «…по океанским волнам, смывшим с небесного свода венец угнетения, прошла успокоительная рябь по океану крови, ибо те, что надменно попирали ногами землю, были втоптаны в землю копытами его коней. Всюду, куда ни устремлял он свои победоносные знамёна, его встречали на конях Победа и Торжество. Он грозным ураганом причудливой Судьбы сметал с лица земли жилища и достояние врагов, кидаясь на поля кровопролитных битв и на луга охот за жизнями.

Солнце скрылось в тучах пыли, поднятых им; звёзды содрогались от подобного молниям блеска его подков».

Тимур спокойно покачивался вслед за славословиями Гияс-аддина, как покачивался бы, подтверждая слова Корана, если бы читалась не история, а Коран.

Гияс-аддин читал:

— «Воины, как волны, гонимые ураганом ярости, пришли в волнение и, обнажив свои, подобные месяцам, сабли, кинулись сносить головы, а своими сверкающими, как алмазы, кинжалами принялись исторгать жемчужины жизни из заблудших людей…

И столько пролилось крови, что воды реки Зинда-Руда вышли из берегов. Из тучи сабель хлынул такой дождь, что от потоков его нельзя было пройти по улицам Исфахана…»

Тимур опять замер и нахмурился. Но Гияс-аддин не заметил этого и восторженно продолжал:

— «Речная гладь блистала от крови, как заря в небесах, как алое вино в хрустальной чаше… В городе Исфахане из трупов нагромоздили высокие горы, а за городом сложили большие башни из вражеских голов, высотою своей поднявшиеся выше городских зданий».

И, в упоении вскинув руку, как певец, Гияс-аддин закончил эту часть стихами:

Меч кары там, как леопард, ходил:

И смерть раскрыла пасть, как крокодил…

Тимур сидел хмурясь, но не прерывал историка.

— «После сего его высочайшее стремя двинулось на Шираз. От пыли, поднятой конницей Измерителя Вселенной, почернел воздух Фарса, а Небо испытало ревность к Земле, ибо она целовала копыта Повелителя!..

От грохота барабанов,

От рёва труб боевых

Покачнулись вершины

Каменных гор вековых!..»

Тимур успокоился, но больше не покачивался и внимательно слушал.

— «От Солнца божественной помощи рассеялся мрак битвы, и Тохтамыш со своим воинством вцепился рукою слабости в подол бегства и принялся быстро измерять ковёр Земли…»

Улугбек засмеялся, но зажал ладошкой рот, едва встретил строгий взгляд деда.

— Дедушка! Как убегали ордынцы, это правда?

Дед был недоволен, что ему помешали слушать, но ответил:

— Ещё бы!

Гияс-аддин небрежным, но плавным движением руки закинул за спину свесившийся конец чалмы и низко поклонился Тимуру, державшему опустевшую чашу:

— Дозволено ли продолжать, о государь?

— Читай.

— «Много ангелоподобных тюрчанок и луноликих красавцев, игривыми глазами взиравших на кровь своих возлюбленных, попали в силки плена; и желания победителей насытились».

К этому историк добавил стихи о том, что, хотя и отважен молодой олень, ему всё же не следует сталкиваться со львом.

Гияс-аддин торжественно поклонился Халиль-Султану. Царевич, отслонившись от подушки, сел прямо, не умея скрыть своего беспокойства и волнения; историк, памятуя любовь повелителя к этому отважному внуку, написал о Халиль-Султане:

— «Он окунулся в кровопролитные битвы и водовороты Смерти.

В одной из битв враг выставил ряд могучих, огромных, страшных, как Океан, слонов. И тогда Халиль-Султан, повернувшись к врагу, выхватил саблю и кинулся на слона, подобного горе, свирепого, истинного дьявола по нраву а гнусного, как черт; хобот его, будто клюшка при игре в поло, подхватывал, как шары, головы человеческие и уносил их в небытие…»

Улугбек прервал чтеца:

— Дедушка! А вы говорили: Халиль ударил слона пикой.

— Видишь, Мухаммед старший из всех вас, а не мешает нам слушать.

Но Улугбек добивался истины:

— Ведь я только спросил!..

Тимур повернулся к Халиль-Султану:

— Скажи ему сам — как?

Халиль-Султан, досадуя, что прервалось чтение того места, где написано о нём, пожал плечами:

— Право, не помню. Да и не всё ли равно?

Тимур кивнул чтецу, и Гияс-аддин снова склонился над книгой:

— «История не знает случая, чтобы в какие бы то ни было времена, какой бы то ни было царевич, в расцвете юности своей, решился бы на подобный подвиг и тем вписал бы на странице дней и ночей славу имени своего и своей чести!..

С шести сторон Неба слышится пророчество, что под сенью своего деда, могущественного, как небесный свод, под милостивым взглядом своего счастливого отца…»

Тимур выронил или отбросил чашу, стиснув кулак при этом мимолётном напоминании о Мираншахе.

Улугбек быстро подхватил чашу, откатившуюся в его сторону, и, ставя её на место около кувшина с кумысом, сказал:

— Ничего, дедушка, она не разбилась.

А Гияс-аддин, не заметив выпавшей из рук повелителя чаши, не услышав слов маленького царевича, продолжал славить Халиль-Султана:

— «Он добьётся осуществления своих желаний, пойдёт стопами счастья по широкой дороге благополучия…»

Халиль-Султану стало легко от этих слов; он сразу уверовал, что пророчество историка нерушимо и непременно сбудется: ведь Халиль-Султану было так необходимо осуществление того желания, которое во весь этот день жгло его, томило, наполняло счастливыми предчувствиями.

Царевич сидел, не вникая в дальнейшее чтение, погруженный в радостное раздумье, мечтая, готовый по единому слову своей Шад-Мульк кинуться и сокрушить, как индийского слона, любое препятствие на пути к их союзу.

Халиль-Султан очнулся от своих мечтаний, лишь когда Гияс-аддин столь же почтительно, как прежде ему, поклонился Улугбеку:

— «В том походе участвовали: Высокая Колыбель, Балкис своего времени и своего века, убежище и заступница Всех цариц мира — Сарай-Мульк-ханым, — да приумножится её величие и да славится во веки веков её целомудрие!

И победоносный царевич всего человечества, божий блеск, именной перстень царский, рубин из копей безграничного счастья, царевич Улугбек-бохадур, — да длится его власть и слава!..

И сколь ни желалось Повелителю Мира видеть их при себе в этом походе, сколь ни тягостной казалась ему разлука с ними, со светом своих очей, с плодом своего сердца, но Повелитель Мира опасался, что зной Индии — сохрани господь! — повредит благословенному здоровью Улугбека. И Повелитель предпочёл стерпеть боль разлуки, но не прерывать священной войны…

Благочестивая ревность о вере заставила Повелителя подавить любовь к Улугбеку и оставить его. Но как бы далеко ни оставался внук от ставки своего деда, он всем своим существом, всем обликом своим всюду предстоял перед духовным взором Повелителя в его ставке во всё время похода…»

Назад Дальше