Твардовский - Крашевский Юзеф Игнаций 3 стр.


Едва успел он произнести эти слова, как Христофор превратился в собаку, залаял, завыл и выбежал на улицу, сопровождаемый пинками слуг и дворовой челяди.

XXX

Как мстил за себя Твардовский

Значительная перемена произошла с Твардовским после такого испытания. Все еще надеясь отыскать женщину, которая бы полюбила его искренно, он искал ее, но искал напрасно. Женщины могли полюбить его за богатство, а любовь свою дарили другим, которые не были ни учеными, ни богатыми. На свете всегда так. Поневоле он должен был ограничиться этою фальшивой, грубою, продажной любовью, которая не насыщает, а возбуждает еще более жажду, и к которой прибегают многие, как охотники, томимые жаждой, к заплесневелому болоту. К этим‑то женщинам, любовь которых покупалась на золото, прибегнул Твардовский, думавший в продажных объятиях потушить пламень, который жег и палил его. Коварный дьявол ставил ему на глаза множество таких красавиц, и в те минуты, когда недовольный Твардовский, разочаровывавшийся с каждым днем, все более грустил и задумывался, вспоминая о лучшем времени, сатана шептал ему:

– Поверь мне, Твардовский, иной любви нет на свете, разве для тех дураков, которые верят в нее. Бывает привязанность по привычке, бывает страсть, руководимая животным побуждением, бывает платоническая любовь юношей, но той любви, которое ты ищешь, любви в высшем смысле, – такой любви нет на свете, как нет фениксов и сирен, о которых серьезно трактовали очень ученые люди. Все это – басни, выдуманные для поживы людскому суеверию…

Убедить Твардовского в несуществовании истинной любви было главною целью дьявола: он знал, что ничто не может так скоро исправить порочного человека и сделать его добродетельным, как истинная любовь, и этого‑то всего больше он боялся.

Так прошло несколько лет. Однажды, проезжая через краковский рынок, в толпе торговок приметил Твардовский жену свою. Бледная, исхудавшая, убитая горем, сидела она в сколоченном из досок шалаше, прилепленном к стене огромного дома и продавала горшки. Горькая улыбка показалась на лице Твардовского при виде этой женщины, когда‑то любимой им, выбранной его сердцем, женщины, для которой он готов был пожертвовать всем на свете и которая не ценила этого пожертвования, которая обманула, продала его, разбила, как хрупкую игрушку, все его счастье.

Грязные лоскутья прикрывали когда‑то нежное, белое, прекрасное ее тело. Она страшно изменилась. Лицо ее обтягивала желтая кожа, волосы на голове вылезли, губы посинели, одни только черные глаза, блестевшие в глубоких впадинах, говорили о прежней красоте ее. У ног ее лежала исхудавшая, избитая собака, которую она призрела из сострадания… собаку эту узнал Твардовский, и новая жажда мести вспыхнула в нем.

– Разбейте горшки у этой распутницы, – сказал он, обращаясь к окружавшей его толпе слуг, – и поколотите хорошенько ее скверную собаку.

Приказание это было исполнено в ту же минуту, – и площадь огласилась плачем торговки и громким воем собаки.

Бедная женщина узнала своего мстителя. Она закрыла лицо руками и рыдала до тех пор, пока силы совершенно ее оставили.

Дьявол, носившийся невидимо над Твардовским, рукоплескал этой подлой мести.

Открыв, таким образом, убежище Ангелики, Твардовский начал преследовать ее своим мщением. Каждый раз, проезжая мимо ветхого шалаша ее на краковском рынке, он приказывал своей прислуге бить горшки и собаку. Лишенная последнего средства существования, Ангелика должна была оставить Краков и искать себе нового приюта.

Не столько за измену и неверность мстил ей Твардовский, сколько за то, что позволил себе вдаться в обман. Этого никогда не могло ему простить его самолюбие. Руководимый советами дьявола, Твардовский давно уже спустился с того пьедестала, на который ставили его мудрость и опытность: теперь он стал в уровень с теми низкими эгоистами, для которых мнение света становится законом, которому они готовы пожертвовать всем, даже обломками чести и совести, какие могли бы еще случайно в них уцелеть.

XXXI

Как Твардовский вспоминал о своем прошлом и как поссорился с дьяволом

В этой юдоли плача все оканчивается горестью и почти все наслаждения сопровождаются слезами и раскаянием. Мы жалеем прошедших минут, как промотанного богатства, мы оплакиваем исполненную бедствиями жизнь, и нередко из того, что было нашим счастьем, делается от пресыщения горькой отравой.

Так случилось и с Твардовским. Не удовлетворенный ни познаниями, ни светом, он грустил и с горестью вспоминал об утраченной им навсегда вечности. Ежеминутно упрекала его совесть в постыдном договоре, заключенном с дьяволом. Поздно увидел он, что ничто на свете не искупит ему души и бессмертия. Все, приобретенное им за бессмертную душу, было ничтожно и оканчивалось вместе с жизнью. Воспоминания о прошлом, не подкрепленные мечтами о радостном будущем, не доставляли ему утешения… Черна и мрачна вставала перед ним будущность; каждый час, каждый день сближал Твардовского с этим будущим, о котором он прежде так мало заботился. Вторично показавшаяся в голове его седина заставила его подумать о краткости людской жизни, в которой все становилось для него пустым и ничтожным, все: надежды и радости, познания и наслаждения…

– И это жизнь! – восклицал он. – Где же то пресыщение наукой и мудростью, которого я домогался! К чему положительному привели меня все мои ученые бредни и утопии? Что оставили во мне удовольствия света, которых я так жаждал?..

И из всех этих дум, предположений, вопросов Твардовский выносил глубокое, искреннее сожаление об утраченном золотом времени молодости, когда в душе были только вера и надежда, когда в уме еще не рождалась мысль о свете с его безотрадными наслаждениями. Тогда казалось ему, что вся эта жизнь протечет для него в отеческом доме, под родимою кровлею, среди скромных семейных надежд и радостей. Позже смеялся Твардовский над картиной такого счастия и называл его счастием глупцов, в котором не было ни тины, ни сору. Но теперь, когда от всех наслаждений жизни оставалась на устах его горечь, теперь он жалел об этом спокойном счастии, которое, как ручей, было одинаково чисто в конце и в начале, и он говорил себе:

– И нужно же мне было оттолкнуть от себя это счастье, для которого, конечно, судьба назначала меня? Одно горькое раскаяние приобрел я этой переменою. Мирно и тихо доживал бы я теперь век свой… Я научился бы ценить то, в чем теперь не вижу никакого значения, я любил бы деревню, весну, природу и был бы счастлив, не чувствовал бы раскаяния и угрызений совести…

И при этом Твардовский вспоминал свою мать, вспоминал ее нежные ласки, ее советы, ее молитвы… Целительным бальзамом были для него воспоминания о матери.

От воспоминаний о прошлом переходил Твардовский к настоящему, к будущему, и тут ад разевал перед ним страшную пасть. Содрогался Твардовский при мысли, что туда не будут сопровождать его ни воспоминания о младенческих летах, ни любовь и молитвы матери. Он понесет с собою туда одно раскаяние и воспоминание о своих преступлениях.

И снова мерил он мыслью свои протекшие годы, и снова возвращался к дням юности, к минутам религиозного убеждения, к минутам глубокой веры, когда сам он, еще в школе, сочинял в честь пресвятой Девы и святых угодников канты, которые до сих пор пел в церквах набожный народ. Вспоминая отрадное, вдохновлявшее его чувство и счастие, каким награждала его вера, он горько сожалел, отчего эти минуты не связывались ничем с дальнейшими годами жизни, когда уже бунтовал дух его, а рассудок пытался проникнуть сокрытые от человечества тайны.

С этого времени по целым ночам иногда предавался Твардовский раздумью, если коварный дьявол, предугадывая его, не заменял этих мыслей другими или не опутывал его сетями скоро проходящих наслаждений.

С приближавшеюся старостью грустнее становилась жизнь Твардовского; он чувствовал, что скоро настанет для него тот день, когда дьявол, в силу условия, овладеет им безвозбранно. Невольно обращался он тут к средствам спасения, но каждый раз, когда вспоминал о тяжких грехах своих, бодрость оставляла его. Тяжелым камнем лежала на его сердце совесть. Целые ночи проходили для него в грустном размышлении: он сравнивал жизнь свою с тою жизнью, какую предназначала ему судьба, убеждался все более и более, как мало достаточны для этого счастия разум и воля человека, как ничтожны порывы ума и страсти, влекущие за собой раскаяние…

В одну из таких ночей, когда Твардовский, облокотясь на стол и поддерживая руками пылающее чело, покрытое прежде времени морщинами, предавался потоку грустных мыслей о своей судьбе, он почувствовал, что физические страдания, всегда так тесно соединенные с болезнями души, начинали подкапывать и разрушать его крепкое здоровье. Внутренний жар палил его. Петухи давно уже пропели, и утренний воздух пахнул в комнату. Напрасно Твардовский выставлял пылавшую голову, напрасно вдыхал в себя воздух, желая освежиться. Жар не утихал; кругом Твардовского все было безмолвно и пусто; один только Матюша раскидывал в углу окна сеть своей паутины. Взглянув на него случайно, Твардовский позавидовал его участи.

– Он счастливее меня! – сказал он. – Где моя слава и что мне осталось после нее? Где жизнь моя и что мне пользы в ней? На что пригодилась мне мудрость, которой пожертвовал я всем на свете? В этом лысом черепе, который люди зовут головою и венцом человека, трясется и сохнет мозг – вместилище всего, что отличает человека от бессловесной твари. Тесно в нем мудрости и науке, и скоро оставят они его, как ветхий, развалившийся дом. И если б осталось мне хотя воспоминание о счастье?.. Да и было ли это счастьем, то, что испытывал я под его именем?.. За исключением воспоминаний юности, ничтожны все мои воспоминания.

Среди таких размышлений дошла до слуха Твардовского одна из тех песен, которые сложил он некогда в честь Богородицы. Работник, начинавший свой день молитвою, пел ее чистым, звучным голосом. Горячие слезы раскаяния вырвала у Твардовского эта песнь, – едва ли не первые слезы в его жизни. Тут только, во всей увлекательной свежести, предстали перед ним, как сквозь туман, его молодые лета, родительский дом и счастливая сельская жизнь. Глубоко отозвалась в сердце Твардовского эта песнь… В немом отчаянии, с горячими слезами на глазах прислушивался он к ее звукам, как бы боясь проронить их… Мечты эти рассыпались, когда Твардовский вспомнил, какая страшная жизнь отделяла его от этого времени. Могильный холод охватил его душу… Шатаясь, подошел он к окну и закрыл его.

– Славная песенка! – сказал кто‑то позади него. Твардовский обернулся и увидел перед собою дьявола.

– Но шутки в сторону, – продолжал искуситель, – ты, видно, уже состарился, Твардовский, когда так горько жалеешь о прошедших годах своих. Уж не наскучила ли тебе жизнь? Не лучше ли тебе взять посох пилигрима и идти в Рим?

– Подождем, – отвечал сурово Твардовский.

– Делать нечего, подожду; придет время – увидимся с тобой в Риме; ты и там не ускользнешь от меня… По‑моему, так право, Твардовский, нечего тебе ждать, а в аду вовсе не так дурно, как описывают. Ну, как же ты думаешь?

Твардовский мочал.

– Ты сегодня в дурном расположении духа, Твардовский, – продолжал дьявол. – С тобой, как вижу, сегодня не сговоришься. А знаешь ли ты, что за чудный край Италия?.. Край вечной весны, лазурного неба. А Рим, вечный город, столица древнего мира, вместилище художеств, всего, что люди произвели прекрасного!.. Даже для одного здоровья советовал бы я тебе ехать туда… О женщинах не стану и говорить: это – кипящая лава!.. Размысли хорошенько, Твардовский, и послушай моего дружеского совета: поезжай в Рим!

– Оставь меня, ради ада, искуситель! – сказал, наконец, Твардовский. – Клянусь, что нога моя не будет никогда в Италии и в Риме!

– А что же будет с нашим условием? – прервал его дьявол. – Ты знаешь, что я должен взять тебя не иначе, как в Риме…

– Это не мое дело, – холодно заметил Твардовский. – Делай, что хочешь, а в Рим я не поеду.

– И это последнее твое слово? – спросил дьявол.

– Последнее, – отвечал Твардовский.

Дьявол учтиво поклонился Твардовскому и вышел из комнаты.

XXXII

Как дьявол выстроил шляхтичу корчму

Несмотря на вежливый поклон, дьявол вышел от Твардовского, весьма недовольный им и самим собою. Не нравились ему эти мечты о прошлом, которым с некоторого времени предавался Твардовский. Боялся он раскаяния, к которому могли привести беседы Твардовского с собственною совестью. Он долго выдумывал средства, как бы заманить Твардовского в Рим… Для этого дьявол решился пуститься на хитрость.

– Во‑первых, – говорил он сам с собою, – чтобы быть в Риме, надобно быть в Италии, без чего мы завладеть Твардовским не можем. Что бы придумать?.. А!.. В записи написано просто – Рим, не Roma Italica. Нельзя ли сыскать другой какой‑нибудь Рим, – сочинить, например, какой‑нибудь Roma Polonorum?..

Обдумав план свой, как следовало, дьявол распустил крылья и полетел по Сандомирской дороге.

Долго бы летел дьявол, если б не остановила его внимание недостроенная корчма, стоявшая на большой дороге. В ней не было еще ни окон, ни крыши. Всматриваясь в корчму, дьявол приметил подле нее бедного сидевшего шляхтича. Тогда, нисколько не медля, он спустился на землю, подкрался и стал за углом корчмы, выжидая удобной минуты вступить в разговор с шляхтичем.

– Проклятые работники! Просто сволочь! – говорил шляхтич. – Попадетесь вы мне когда‑нибудь под руку: научу вас как шутить с шляхтичем!.. Будете вы меня помнить, мерзавцы! Не заплатил им в срок денег, – бросили работу и разбежались все до одного, черт их побери! А между тем сандомирский мещанин, у которого я нанял корчму, требует возвратить и деньги, и залог, если я не выстрою ее к сроку… А срок подступает. Что тут прикажете делать? Откуда набрать работников? Чай, мерзавцы, еще рассказали всем, что я не плачу!..

– Извините меня, что осмеливаюсь беспокоить вас, – сказал, выходя из‑за угла, с низким поклоном дьявол. – Слышу, что вы спешите достроить корчму. Смею ли спросить, когда положен последний срок?

– А тебе на что? – отозвался шляхтич, презрительно оглядывая дьявола с ног до головы. – Уж не подослали ли они тебя для переговоров?.. Смотри, чтоб не раскаиваться…

– Не гневайтесь, сударь, – отвечал сатана, – я не подослан ни от кого; я ремесленник, ищу работы; не угодно ли будет вашей милости нанять меня?

– Нанять тебя? – говорил шляхтич, продолжая оглядывать лохмотья дьявола. – А знаешь ли ты, что корчма должна быть достроена в два дня?

– Берусь достроить ее в два дня, – смело отвечал дьявол.

– Ты шутишь? – продолжал шляхтич. – Возможное ли дело, выстроить корчму в два дня, когда работы тут на добрый месяц. Разве черти помогут тебе…

– Может быть и помогут; это не ваше дело. Берусь сделать – и сделаю.

Шляхтич пристально посмотрел на дьявола. Тот улыбался.

– А что дадите мне за работу? – спросил дьявол.

– Да где тебе сделать!.. Скажи мне наперед, много ли у тебя работников?

– Всего одна голова, да две руки, – отвечал сатана. – Да что вам за дело до работников? Была бы послезавтра готова корчма, а за это я ручаюсь. Не исполню, тогда делайте со мною, что хотите.

– Пожалуй!.. Но мне все кажется, что ты шутишь. Предупреждаю тебя, что за шутку ты поплатишься своею шкурою. Уж не подослал ли тебя нарочно тот мещанин, у которого я снял корчму? Может быть, ему захотелось выиграть время и вернее взять с меня свой задаток и деньги?..

– Если не верите мне, то приставьте к корчме сторожей и велите смотреть за мною. Со своей стороны, я не только в два дня дострою корчму, но готов даже достроить ее к завтрашнему утру.

– К утру!.. Да только дьявол может сделать подобную штуку.

– Кто же вам говорит, что я не дьявол! – говорил сатана. – Впрочем, кто бы я ни был, до этого нет дела. (Шляхтич видимо струсил и перекрестился…) Теперь о плате. Вместо платы, в которой я не нуждаюсь, предложу одно условие.

– Какое? – боязливо пробормотал шляхтич.

– Я потребую сущей безделицы… Можете смеяться надо мной, сколько угодно, для меня тут идет дело о выигрыше заклада.

– Заклада? Какого заклада?

– Это не ваше дело… Условие то, чтоб вы позволили мне назвать корчму, как мне вздумается.

– Я было уже назвал ее "Новинкой".

– Я назову ее иначе.

– Желаю знать, как?.. Ты, может быть, назовешь ее так, что все станут смеяться надо мной да вдобавок не будут ходить в корчму?

Назад Дальше