Ярополк - Бахревский Владислав Анатольевич 2 стр.


– Забирайся наверх. Поспи. Потом погуляй. Как солнце над лесом станет, приходи ужинать.

К ребятам хотелось, но что поделаешь.

На стогу высоко! Солнышко близко. Речку видно под косогором, дали, потонувшие в лучах. Лег Баян, раскинув ноги и руки.

– Весь я твой, Сварог, внук дедушки Рода.

Может, и не надо было так-то говорить: солнце в облако ушло. Облако – кудрявый баран. Идет по небу потихонечку, а за ним ярочки, уж такие светлые – смотреть больно.

«Небо-то все равно что лужок», – подумал Баян.

Пригляделся. Так оно и есть – лужок. Травы синие, шелковые. Овцы траву щиплют, по всему лужку разбрелись.

«Уж не звезды ли это?»

Призадумался, но не додумал загадку: по небу летел плащ Благомира.

Баян глаза протер: не облако – плащ, тот самый, по которому речку переехали. Летит сам по себе. Дивное дело!

Вдруг то ли рокот дальнего грома, то ли бревна сложенные раскатили? А вроде бы и гусли? Да и впрямь гусли. И гусляр вот он! Борода по земле течет, как туман. Сам белая гора. Поет славу. Князю ли с княгиней, пращурам, а может, сеятелю да хлебушку – не разобрать ни единого слова.

Рокоты не рокочут уже – громыхают, со струн молнии спархивают.

Видит Баян, старец серебряного края гуслей не касается. Одряхлела рука, не достает звончатых струночек.

Вот и дернул сам за серебряные. Струночки-то легонькие, шелковые. Пошли по ним переливы, перегуды, а последняя струна уж так звенит, как душа щемит.

Не на ту ли жаль прилетели, встали на небе перед другом две птицы. Лики у них девичьи, на головах кокошники, узоры окатным жемчугом выложены. Крылья огромные, как знамена, цветом то ли до синевы черны, то ли до́черна сини. Одна птица поет – избы горят, по лесам, по вершинам огонь валом валит, с бора на бор переметывается. Другая поет – вода из рек, из озер столбами ходит. Хороши песенки! И, не ведая, что ему делать, как земле помочь, самому спастись – запел Баян птицам наперекор. Голосочек все равно что паутинка средь небес, но опал огонь, осела вода. Не стало птиц.

Старец поклонился вдруг отроку, подает гусли.

– Теперь тебе петь, мои песни кончились.

А гусли до небес, колки за облаками.

– Не удержу! – испугался Баян.

– Русь – не трусь! – улыбнулся старик.

Взял Баян гусли и – проснулся.

Орел парит, в лесу иволга надрывается, предупреждает.

Съехал Баян со стога, о лестнице забыв, о землю стукнулся. И пятки больно, и пить хочется, а солнце еще высоко. Пошел к реке.

Поле прямехонько в небо упирается, а потом плавно вниз. Река что-то уж очень далеко, змейкой.

А Баяну весело, ноги бежать просятся. Побежал, да все скорей, скорей! Ветер рубаху рвет, в грудь упирается, будто не пускает. Хохочет Баян, пуще летит – да и стал на самом краю пропасти. Дедушка Род длань на плечо ему положил.

Утес как белая стена. Дорога внизу. По дороге телега пылит. Лошадь с муравья.

Отступил Баян от края на шаг, на другой. Ноги подгибаются, как у теленка новорожденного.

Хотел сесть, не сел. Хотел обратно бежать, не побежал.

На утесы смотреть страшно, а не смотреть – стыдно. Чего теперь трусить? Худшее миновало.

Поднял глаза – Каменный конь. Белый как снег. Голова да грудь из горы выступили. Подошел ближе к краю – копыто увидел. Тоже гору пробило. Копыто над жертвенником. Святилище.

Может, и смотреть на это нельзя. Пошел скорее наверх, к стогу.

Постоял возле лестницы. Куда себя девать? Поглядел на рощу. Побежал к деревьям, как к родне. Залез на клен. Сел в ветвях, как птица, затаился. Посидел, посидел, сорвал листик, черенок пососал. И заплакал, рта не разжимая, чтоб даже дереву не выдать пережитого страха.

Пришел Баян на ужин вовремя. Смотрит, над его пеньком, на стене – плащ Благомира висит. Слетал куда надо было и вернулся.

Три испытания

После трапезы Баяна окружили жрецы. Сначала везли в телеге, потом вели через лес, поваленный буреломом. Вышли на поляну. Ни избы, ни хлева, один колодец с журавлем.

– Много ли страха в тебе, отрок? – спросили жрецы.

– Не ведаю, – пролепетал Баян, холодея.

– Не расти, как трава, расти, как человек. Измерь – немереное, неведомое – изведай.

На Баяна надели шубу, шапку, а то, что ноги босы, – не посмотрели. Подвели к бадье:

– Садись.

Кое-как втиснулся, в тот же миг без напутствия, без единого слова бадью стали опускать в черную пропасть колодца.

Зажмурился Баян, затаил дыхание. Да как не дышать, когда бадья все ниже, ниже – не скоро стукнулась о воду. Стукнувшись, качнулась туда-сюда, того гляди, черпнет и потонет. Не потонула. Закружилась. Смотрит Баян вокруг себя, но такая тьма, будто глаза закрыты. Вверх поглядеть ну никак нельзя – шапка упадет. Да что шапка, бадья опрокинется. Опустил Баян руку вниз – вода на две ладони от края. Тихохонько нужно сидеть.

Вспомнил страшный, наполовину мертвый, погубленный вихрем лес. Вспомнил поляну с колодцем посреди: мурашки на спине закопошились.

«А чего мне про поляну-то думать! – подсказал сам себе Баян. – Буду матушку вспоминать».

Но встала перед глазами иная картина. Единственная в памяти, где был отец. От матушки знал: отец кормщик на стругах. Кормщика провожай да жди. Всего и осталось: подкинул батюшка его уж так высоко, что душа в пятки ушла, а хорошо несказанно. Прижал отец головку его к виску своему, а там что-то стучит, бьется, теплое, ласковое… Вот и все. Пять лет минуло – нет как нет. Может, парус ветры разодрали? Разнесли в щепу весла крутые волны, выела соленая вода днище у струга? Может, батюшка давно уж среди мертвых, среди тьмы и сам тьма? Холодно ногам стало. Как льдышки.

«А спою-ка я песенку тьме-тьмущей, может, перестанет меня пугать?» – подумал Баян.

Запел одними губами, без голоса:

– Тьма ты тьма, сама себе князь!
Тьма ты тьма, никем не рожденная.
Ни матушки у тебя, ни батюшки,

Ни брата, ни сестры. Обними меня, будь мне названой родней. Ведь и я здесь один, без батюшки, без матушки, ни брата у меня, ни сестры. Говорят о тебе, темушка, несусветное. Ночь-то, говорят, темна, лошадь-то, говорят, черна, еду, еду, говорят, да пощупаю, тут ли лошадь-то? И другое говорят о тебе, уважаючи. Махнула-де птица крылом, белый свет покрыла одним пером. То перышко шелковое. Ты погладь меня, а я засну. Твоего покоя ради буду крепко спать. Твоих тайн слухом слухменым мне да не улавливать, глазами глядючими не выглядывать, быстрым умом не выведывать.

Стянул шапку с головы. Осторожно, не качнув бадьи, пропихнул вниз, на ноги надел. Голову воротом прикрыл. Потеплело.

О ребятах вдруг вспомнил. Тоже ведь небось сидели в колодце.

Вспомнил, как у матушки под бочком ласково, вспомнил, как ходили в лес, в кипрей…

А тропинка луговая вот она! Побежал матушку догонять. Долом, бором, вышел наконец к гари, заросшей кипреем, а уж темно, ночь. Глаз поколи. Тут вспомнил он заветное, сложил ладони, как матушка складывала, снял огонек с цветка. И уж так светло стало – увидел матушку.

– Вот для чего сия тайна! – сказал он Власте, подавая огонь ей в ладонях. – Возьми! Возьми!

– Чего взять-то? – спрашивали жрецы, улыбаясь.

Проснулся, ладони в горсть сложены.

– Вылезай! – сказали ему. – Ишь, ловкий, как в гнезде устроился. Знаешь теперь, какой он, батюшка страх?

– Не знаю, – признался Баян. – Я просил у тьмы послать мне скорый сон.

Переглянулись жрецы, но ничего не сказали. Привезли в свою рощу, дали суму с зерном.

– Ступай птиц покорми до обеда.

– Так ведь лето, – сказал Баян.

На него посмотрели со строгостью.

Делать нечего, пошел кормить сытых.

Добрел до хрустального озера, сел на берегу, насыпал зерна себе на плечи. Может, сядет какая птичка, другом станет?

Птицы на зерно не позарились, но опять явилась ласка. Глазки блестят, уж такая любопытная.

Смотрит Баян то на ласку, то на драгоценный кристалл на дне озера. Совсем забыл о колодце, о суме с зерном. То об отце подумает, то вспомнит матушку. А потом заслонил все думы старец гусляр. Загудели в ушах, зазвенели дивные стройные звоны. Так бы и запел, да знать бы о чем.

Прибежал отрок, учивший, как яйцо выловить из блюда. Крикнул, близко не подходя:

– Обедать!

Тотчас и скрылся.

Взял Баян суму, залез на дуб, края сумы развернул, поставил между сучьями: берите, кто голоден.

На обед была молочная тюря, да пшенная каша с молоком, да блины со сметаной.

Уж так накормили, вздохнуть тяжело. Отвели жрецы Баяна в амбар с зерном. Показали на солому в углу.

– Поспи. Да хорошенько. Ночью тебе в сторожах стоять.

У Баяна от сытости глаза без уговоров сами собой слипались. Заснул, не донесши голову до снопа.

Снилось Баяну огромное поле и жатва. Жнецов множество, а жнива не убывает. Поют жнецы, но не может Баян слов разобрать. Поискал серп, чтоб помочь работе – не нашел, хотел подпеть, но без слов не пение будет – мычание.

– Где гусли мои?! – закричал Баян в сердцах и проснулся.

Над ним стоял Благомир.

– Пора!

Поднялся Баян, глаза протер. Темно. До вечера проспал.

Через темную поляну повел Благомир отрока не к жилью, а туда, где еще темнее – к лесу.

«В ночное ведет лошадей сторожить!» – обрадовался Баян.

Но Благомир остановился перед дубравой.

Жрец был в плаще, а плащ-то – крылья.

– Смотри, не испугайся! – предупредил Благомир.

Взял отрока под мышки, и воздух так и ударил в лицо, в глаза.

«Летим!» – ужаснулся Баян, а все уже кончилось. Они стояли на вершине дерева. Под ногами твердо, гладко.

– Будешь стоять до рассвета, до последней звезды. Как погаснет – тут и работе твоей конец.

– А кого я стеречь должен? – осмелился спросить Баян.

– Звезды.

– Звезды?!

– Нехитрое дело. Ярочки послушные. Сделают свой круг по небесным лугам – и на покой.

– А как же мне их пасти? – засомневался Баян.

– Смотри да примечай, какая какой дорогой по небу хаживает. Не забудь посчитать, сколько ярочек за ночь сверзится. Да поможет тебе дедушка Род.

Благомир положил руку на плечо отрока, постоял еще немножко и пошел по кудрявым, по темным вершинам деревьев, будто это была твердая дорога.

Повернулся, поманил:

– Если одному боязно, догоняй.

– Я постою, – ответил Баян.

– А ты шагни, шагни!

– Нет, я постою.

Засмеялся Благомир, ушел, пропал среди темени, а смех еще долго был слышен.

Остался Баян один со звездами. Пощупал ногой место своего дозора – ступни в три туда и сюда. Повернуться можно, можно и посидеть. Звезды помаргивали, разглядывая своего пастушка. Иные, чтоб не заскучал, огнями переливались. Млечный Путь искрил. Может, и под конскими копытами. А кто по той дороге скачет ночь напролет, с земли не видно. Уж очень высоко.

Постоял, постоял Баян – ноги не чужие. Изловчился, сел. Дух перевел. Сидя на звезды удобнее смотреть… Они и впрямь как овечки: стояли здесь, а уже вон где!

Про звезды Баян спрашивал матушку. Говорила, что все горячие, горящие – души славных богатырей да воинов. Млечный Путь – волосы из бороды Сварога. Ребята иное про Млечный Путь сказывали. Коровы-де заплутали, забрели на небо, подоить их было некому, вот и нароняли молока.

Вдруг снова хохот. Вздрогнул Баян, но тотчас и сообразил – филин тешится.

Спохватился: не упала ли где ярочка небесная? Нет, не падают. Хорошая пастьба, покойная.

На земле тоже покойно.

Примостил руки за спиной, закинул голову, удобнее стало на небо смотреть.

– О Сварог! – вырвалось само собою.

Звезды клубились, как пена. Какие это ярочки? Океан-море! С волнами, со струями.

И вдруг подумал: если коровы-то на небо, заплутав, забрели, может, и батюшка, плывя ночью по морю, наехал на небо? Плывет теперь в струге средь пучин звездных?!

Стал искать батюшкин струг. И объяло душу красотой. Не стало тьмы. Светят звезды, еще как светят! Слова сами собой посыпались, будто зерна из поспевшего колоса:

– Сорок сороков, а по сорок сороков еще сорок! Полно ты, небо, звездами, как лукошко ягодами. Съел я лукошко ягод – насластился досыта, а на звезды глядеть голода не убыло. Их сорок сороков, а по сорок сороков еще сорок! Прости, Сварог, – голоден выхожу из-за твоего стола, буду ждать весь день застолья нового.

Такой словесный хоровод потянулся – ни конца ему, ни края. Поглядел на Большой Звездный Ковш, а небо его уж опрокинуло. Тьма выплеснулась, небеса пеплом подернулись, выпекается в золе пирог дивный, несказанный.

Когда пришли жрецы, Баян стоял как тростиночка и, подняв руку, прощался с последней, с самой радостной, с утренней звездой.

– Сколько звезд упало? – спросили пастушка.

– Ни единой.

– Может, ты проспал?

– Ни единой! – гордо повторил Баян.

Его отвели спать в чулан, а после обеда посадили на бережку ручья, дали удочки, наказав ловить рыбу на голый крючок. Дело было пустое, но Баян исполнил повеление. Смотрел на бегущую воду, на песчинки на дне, не глядел только на поплавок. А рыбка возьми да поймайся.

На ночь Баяна положили в конюшне, но не там, где стояли белые священные кони. Это была обычная конюшня, и лошади здесь были обычные, гнедые, буланые, саврасые. Баян, прежде чем лечь, погладил каждую лошадку, словечко доброе сказал. Спалось ему сладко, но выспаться не дали, подняли до зари.

Дали белую неношеную рубашку, такие же порты. Поглядели – впору ли. Вывели в луга. Здесь стояла могучая лошадь, запряженная в плуг. Плуг горел, как солнце.

«Уж не золотой ли?» – изумился Баян.

– Сей плуг – золотой! – сказал Благомир. – Сокровище и завет пращуров наших. Вспаши, отрок, борозду. Начнешь, как только край солнца покажется, кончишь, когда последняя капля в землю просочится. Вот тебе каравай хлеба, соль, луковица да горшок молока.

– А для лошади? – спросил Баян.

Жрец улыбнулся:

– Для лошади в поле стоит торба овса да бочонок воды.

Посмотрел Баян на золотой плуг, испугался.

– Мне сил не хватит, чтоб в землю его погрузить.

– Плуг острей меча… Какая выйдет пахота, таков ты сам, такова судьба твоя.

Жрецы подняли плуг, вонзили в землю, показали Баяну, как надо с ним управляться.

За сохой Баян ходил на своем поле. Дедушке помогал. Но плуг, да еще золотой – видел впервые. И ведь не поле надо было взрезать, а матерую землю, не ведавшую орудий землепашцев.

Велес ли был милостив, дедушка ли Род пособил, но плуг – чудо из чудес – земельку резал без натуги. Да и лошадь была – Микуле Селяниновичу впору на такой пахать.

Баян, однако, не жадничал. Десяток сажен прошел, остановил буланого. Конь еще и не разогрелся, но растратить силы можно скорехонько. Налегать же на плуг, держать его в руках – не на звезды смотреть. Глазницы потом залило.

Конь на частые остановки сначала фыркал, но потом, отдыхая, благодарно обнюхал своего пахаря. Не торопились, а ушли далеко.

В полдень Баян накормил коня, напоил и сам хлебца отщипнул да молочка похлебал.

Склонилось солнце, только до захода еще пахать и пахать, а конь уж спотыкается. Надрал Баян клеверу охапку, отдал коню хлеб, отдал ему соль, молоком попотчевал. Сам подкрепился луковицей. Горько, а все ведь пища.

Изнемогал Баян, налегая на плуг, уходила земля из-под ног могучего коня, копыта проскальзывали, немочь прогибала спину, опали сытые бока.

Солнце уже как ягода малина. Низехонько. А сколько надо напахать, чего ради – неведомо. Дал Баян еще одну передышку изнемогшему коню. Сам навалился на плужок, сил нет пот отереть с глаз.

Смотрит, еще один пахарь орет, небесный. Был тот пахарь облаком, и конь его был облако, и плуг. Орали они саму, знать, Вселенную.

Поднял небесный пахарь длань, приставил к очам, поглядел на отрока нахмурясь.

– Гей! – крикнул Баян коню. – Гей! Поднатужимся. Солнце уже земли коснулось.

Назад Дальше