Sanctus - Гофман Эрнст Теодор Амадей


Из цикла новелл "Ночные этюды" (часть первая)

Доктор задумчиво покачал головою.

― Как, ― с жаром воскликнул Капельмейстер, вскочивши со стула, ― как?! Стало быть, катар у Беттины и впрямь неспроста? Доктор тихонько раза три-четыре стукнул своею испанской тростью по полу, вынул табакерку и тотчас убрал ее, не взяв понюшки, устремил неподвижный взор ввысь, будто пересчитывал розетки на потолке, и сердито кашлянул, однако не произнес ни слова. Это совершенно вывело Капельмейстера из себя, ибо он уже знал, что этакая жестикуляция Доктора, если переложить ее в ясные, живые слова, означает вот что: «Скверный, скверный случай, и я теперь в полной растерянности, не ведаю, что и делать, то одно пробую, то другое, как небезызвестный доктор в «Жиль Блазе из Сантильяны».

― Ну так и говорите же прямо, ― раздраженно выкрикнул Капельмейстер, ― говорите прямо, не напуская такого чертовского туману вокруг безобидной хрипоты, которую Беттина приобрела потому, что, выходя из церкви, опрометчиво не надела шаль... Жизнью-то девочка за это наверняка не поплатится.

― Ни в коем случае, ― произнес Доктор, вновь достал табакерку и на сей раз действительно взял понюшку, ― ни в коем случае, однако весьма вероятно, что за всю жизнь она не споет более ни одной ноты!

Тут Капельмейстер обеими руками схватил себя за волосы, так что пудра тучею разлетелась в стороны, и забегал по комнате, выкрикивая как одержимый:

― Не споет?.. не споет?.. Беттина не будет более петь?.. Навсегда умолкли прелестные канцонетты... чудесные болеро и сегидильи, что струились из ее уст, словно звучащее благоуханье цветов?.. Более не услышать от нее ни благочестивого Agnus , ни утешного Benedictus?.. O-o! Ни Miserere , что очищало меня от земной скверны подлых мыслей... и сплошь да рядом оживляло во мне богатейший мир совершенных церковных тем?.. Ты лжешь, Доктор, ты лжешь! Сатана вводит тебя во искушение устроить мне подвох. Соборный органист, преследующий меня гнусною завистью, с тех пор как я, к вящему восторгу всего света, разработал восьмиголосный Qui tollis , ― вот кто тебя подкупил! Ты должен повергнуть меня в безотрадное отчаянье, чтобы я швырнул в огонь мою новую мессу, но ему ― тебе! ― это не удастся! Здесь они, здесь, со мною ― сольные партии для Беттины (он хлопнул себя по карману сюртука ― послышался мощный хруст), и девочка сей же час исполнит их своим дивным, звучным голосом, да еще лучше, чем бывало.

Капельмейстер схватил шляпу и хотел было уйти, Доктор, однако, остановил его и очень мягко, очень тихо сказал:

― Я уважаю ваш драгоценный энтузиазм, благородный мой друг! Но я ничуть не сгущаю краски, и с соборным органистом я вовсе не знаком ― так уж оно есть! С той поры как Беттина исполнила на богослужении в католической церкви сольные партии в Gloria и Credo , она поражена странною хрипотою, вернее сказать, безголосицей, которая упорно сопротивляется моему искусству и, как я уже говорил, внушает мне опасение, что Беттина не сможет более петь.

― Ну что же, ― воскликнул Капельмейстер будто в смиренном отчаянье, ― ну что же, тогда дай ей опию... дай опию и давай его до тех пор, пока она не отойдет тихо в мир иной, ибо если Беттина не будет петь, то ей нельзя и жить, ведь живет она, только когда поет... в пении вся ее жизнь... чудесный Доктор, сделай мне одолжение, отрави ее, и чем раньше, тем лучше. У меня есть связи в уголовной коллегии, я учился в Галле с председателем, он был великий корнетист, по ночам мы играли бицинии с непременным вступлением хоров собак и кошек! Тебе ничего не будет за честное убийство... Отрави же ее... отрави...

― Что ни говори, ― прервал Доктор словоизвержения Капельмейстера, ― что ни говори, а годы наши уже немалые, и волосы давненько приходится пудрить, однако ж, особливо касательно музыки, vel quasi , мы празднуем труса. Не след этак кричать, не след этак дерзко говорить о греховном убийстве, надобно спокойно сесть вон в те кресла и хладнокровно меня выслушать.

― Да что здесь слушать-то! ― вскричал Капельмейстер, едва не плача, но все-таки сделал как велено.

― Поистине, ― начал Доктор, ― поистине состоянию Беттины присуще нечто весьма странное и удивительное. Говорит она громко, в полную силу, о каком-либо обыкновенном недуге нечего и думать, она способна даже задать музыкальный тон, но как скоро желает запеть, нечто непостижимое, не являющее себя ни резью, ни перханьем, ни щекоткою, ни зудом, ни иным каким явно болезненным симптомом, цепенит силу ее голоса, так что всякая нота, хотя и не звучит сдавленно и нечисто, словом катарально, замирает, глухая и бесцветная. Сама Беттина весьма справедливо уподобляет свое состояние ощущениям, какие порой испытываешь во сне, когда, вполне сознавая, что умеешь летать, тщетно стремишься подняться ввысь. Это дурное, болезненное состояние не поддается моему искусству, леченье не приносит результата. Враг, которого я должен победить, подобен бесплотному призраку, ему нипочем все мои уловки. Вы, разумеется, правы, Капельмейстер, вся жизнь Беттины сосредоточена в пении, ведь райскую птицу иначе как поющей и представить себе невозможно, вот почему от одной только мысли, что гибнет ее песня, а с нею и она сама, Беттина места себе не находит, и я почти совершенно убежден, что именно эта непрестанная душевная ажитация усугубляет ее недуг и сводит на нет мои старания. Она сама говорит, что по натуре чрезвычайно боязлива, и после того как я месяцами, точно потерпевший кораблекрушение, хватался за любую соломинку, прибегая то к одному, то к другому средству, и оттого вконец пал духом, мне кажется, что болезнь Беттины скорее психического, нежели физического свойства.

― Верно, Доктор, ― воскликнул тут путешествующий Энтузиаст, который до той минуты молча сидел в углу, скрестивши на груди руки, ― верно, Доктор, в самую точку попали, замечательный вы мой целитель! Болезненные ощущения Беттины суть физический эффект психического воздействия, но именно оттого куда как скверный и опасный. Я, господа, один я могу все вам объяснить!

― Да что здесь слушать-то! ― сказал Капельмейстер голосом еще более плаксивым, чем раньше, Доктор подвинул стул поближе к путешествующему Энтузиасту и со странною улыбкой вперился ему в лицо. Однако путешествующий Энтузиаст устремил взор ввысь и заговорил, не глядя ни на Доктора, ни на Капельмейстера.

― Как-то раз, Капельмейстер, маленькая пестрая бабочка у меня на глазах ненароком залетела в струны вашего двойного клавикорда. Крохотное существо весело порхало вверх-вниз и, трепеща блестящими крылышками, задевало то верхние, то нижние струны, которые отзывались аккордами и звуками, тихо-тихо, внятно лишь самому чуткому, самому тренированному уху, так что в конце концов мотылек словно бы купался в их волнах, как в мягкой водной зыби, вернее, был ими несом. Но сплошь и рядом посильнее задетая струна, точно со зла, ударяла беззаботного пловца по крылышкам, и они, пораненные, теряли яркую цветочную пыльцу, а мотылек, не замечая этого, все кружил в веселом звоне и пенье, струны же ранили его все больнее, и вот он бесшумно упал в отверстие резонатора.

― Что мы хотим этим сказать? ― осведомился Капельмейстер.

― Fiat applicatio , любезнейший! ― сказал Доктор.

― Об особой аналогии здесь и речи нет, ― продолжал Энтузиаст, ― я вправду слышал, как упомянутый мотылек играл на Капельмейстеровом клавикорде, и хотел всего лишь обозначить в общих чертах одну мысль, которая пришла мне тогда на ум и как бы подводит к тому, что я намерен сказать о недуге Беттины. А впрочем, можете считать все это аллегорией и написать в альбом какой-нибудь заезжей виртуозке. Дело вот в чем: мне представилось тогда, будто природа выстроила вокруг нас тысячегласый клавикорд и мы копошимся в его струнах, полагая, что звуки и аккорды рождаются нами, по нашей воле, и нередко смертельно раним себя, даже не подозревая, что рану нанесла нам негармонично задетая струна.

― Очень уж туманно, ― сказал Капельмейстер.

― О-о, ― смеясь вскричал Доктор, ― минуточку терпения, сейчас он оседлает своего конька и машистым галопом поскачет в мир домыслов, грез, психических воздействий, симпатий, идиосинкразии и так далее, покуда не спешится и не позавтракает на станции «Магнетизм».

― Спокойно, спокойно, премудрый мой Доктор, ― молвил путешествующий Энтузиаст, ― не хулите вещей, которые вы, сколь бы это вас ни коробило, все-таки должны смиренно признать и высоко ценить. Не вы ли сами только что говорили, что болезнь Беттины вызвана психической причиною, а точнее, являет собою подлинно психический недуг?

― Но какая, ― перебил Энтузиаста Доктор, ― какая связь между Беттиною и злополучным мотыльком?

― Коли теперь, ― продолжал Энтузиаст, ― взяться все расчленять и осматривать каждый кусочек, то этакое занятие, само по себе скучное, только скуку и посеет!.. Оставимте мотылька, пусть его побудет в клавикорде Капельмейстера!.. Кстати, Капельмейстер, согласитесь, вот уж поистине беда так беда: музыка стала у нас неотъемлемою частию светской беседы! Изумительнейшие таланты низводятся до убогой будничной жизни! Бывало, музыка и пение изливались на нас из священных горних высей, будто из самого дивного Царствия Небесного, теперь же до всего буквально рукою подать, и каждому доподлинно известно, сколько чашек чаю надобно выпить певице и сколько бокалов вина басу, чтобы надлежащим образом одушевиться. Я, конечно, знаю, есть общества, проникнутые истинным духом музыки, занимающиеся ею с неподдельным благоговением, но эти ― ничтожества, увешанные драгоценностями, разряженные ничтожества... однако ж нет, сердиться я не стану!.. Когда в прошлом годе я приехал сюда, бедняжка Беттина как раз была в большой моде... ее, как говорится, «открыли»; чаю нельзя было выпить, не приправив его испанским романсом, италианской канцонеттою либо французскою песенкой: «Souvent l'amour»  и прочая, непременно в исполненье Беттины. Я в самом деле опасался, что милое дитя вкупе с дивным своим талантом утонет в море чаю, которым ее заливали; этого не случилось, но катастрофа все-таки грянула.

― Какая катастрофа? ― воскликнули в один голос Доктор и Капельмейстер.

― Изволите видеть, судари мои, ― продолжал Энтузиаст, ― собственно, бедняжка Беттина была... так сказать, заколдована или зачарована, и, сколь ни тяжко мне в этом признаться, я... я сам и есть тот колдун, что свершил злодейство, а теперь, как ученик чародея, не в силах снять заклятье.

― Дурные... дурные шутки, а мы тут сидим и преспокойно позволяем этому злодею-насмешнику мистифицировать нас! ― Так вскричал Доктор, вскочивши на ноги.

― Но к черту катастрофу... к черту ее! ― воскликнул Капельмейстер.

― Спокойно, господа, ― сказал Энтузиаст, ― сейчас я сообщу вам одно дело, за которое могу поручиться, кстати, считайте мое колдовство шуткою, хотя порой у меня весьма тяжело на сердце оттого, что без моего ведома и согласия я, может статься, послужил для незнаемой психической силы орудием воздействия на Беттину. Вроде проводника, я имею в виду, тут вроде как в электрической цепи: один бьет искрою другого, сам того не желая, против воли.

― Гоп-гоп! ― воскликнул Доктор. ― Ишь, какие превосходные курбеты конек-то выделывает!

― Но рассказ... рассказ где? ― перебил его Капельмейстер.

― Вы, Капельмейстер, ― продолжал Энтузиаст, ― давеча упомянули, что напоследок, перед тем как потерять голос, Беттина пела в католической церкви. Вспомните, было это в первый день прошлогодней Пасхи. Вы, надевши черное парадное платье, дирижировали замечательною гайдновскою мессою ре-минор. Хористки-сопрано ― настоящий цветник молоденьких нарядных девушек ― частью пели, частью нет; среди них стояла и Беттина, которая на диво сильным, звучным голосом исполняла небольшие сольные фразы. Сам я, как вы знаете, поместился среди теноров; с первых же тактов Sanctus мною овладело глубочайшее трепетное благоговенье, но тут вдруг за спиною послышался какой-то посторонний шорох, я невольно обернулся и, к своему изумлению, увидал Беттину, которая протискивалась между рядами музыкантов и певцов, намереваясь покинуть хоры. «Вы уже уходите?» ― спросил я. «Пора, ― чрезвычайно приветливо ответила она, ― меня ждут в церкви ***, я обещала там петь в кантате, и еще надобно до обеда порепетировать дуэты, которые я нынче вечером исполняю на музыкальном чаепитии у ***, потом souper  у ***. Вы ведь тоже придете? Будут несколько хоров из генделевского «Мессии» и первый финал из «Свадьбы Фигаро». Весь этот разговор сопровождался мощными аккордами Sanctus, и дымок ладана голубыми облачками плыл под высокими сводами церкви. «Вы разве не знаете, ― сказал я, ― что нельзя уходить из церкви во время Sanctus? Это грех, и он не останется безнаказанным. Не скоро вам теперь случится петь в церкви!» Я думал пошутить, однако слова мои невесть отчего прозвучали необычайно торжественно. Беттина побледнела и молча вышла из церкви. С той минуты она потеряла голос...

Доктор меж тем снова опустился на стул и оперся подбородком на набалдашник трости, он не произнес ни слова, зато Капельмейстер вскричал:

― И впрямь чудесно, весьма чудесно!

― Сказать по правде, ― продолжал Энтузиаст, ― сказать по правде, я тогда произнес эту фразу совершенно бездумно, да и Беттинино безгласие я потом никак не связывал с нашим разговором в церкви. Лишь теперь, когда я опять приехал сюда и услышал от вас, Доктор, что Беттина по сей день страдает тем досадным недугом, мне почудилось, будто я еще тогда вспомнил одну историю, которую много лет назад прочитал в старинной книге и теперь сообщу вам, ибо она кажется мне изящной и трогательной.

― Рассказывайте, ― воскликнул Капельмейстер, ― быть может, в ней сыщется хороший материал для изрядной оперы.

― Коли вы, ― заметил Доктор, ― коли вы, Капельмейстер, умеете переложить на музыку сновиденья... предчувствия... магнетические состояния, то в добрый час, ведь история непременно сведется именно к этому.

Не отвечая Доктору, путешествующий Энтузиаст откашлялся и торжественно начал:

― Взглядом не охватить лагерь Изабеллы и Фердинанда Арагонского, раскинувшийся у стен Гранады.

― Господи Боже, ― прервал рассказчика Доктор, ― начало таково, будто и через девять суток конца не будет, а я сижу здесь, и пациенты жалуются. Пропади они пропадом, ваши мавританские истории, «Гонсальво из Кордовы» я читал и Беттинины сегидильи слышал, но и довольно с меня, ничего тут не скажешь ― прощайте!

Доктор быстро выскочил за дверь, Капельмейстер же, спокойно сидючи в креслах, проговорил:

― История, как я погляжу, будет из тех времен, когда мавры воевали с Испанией, давненько мне хотелось сочинить что-нибудь этакое... Сражения... сумятица... романсы... процессии... цимбалы... хоралы... барабаны и литавры... ах, литавры!.. Раз уж мы с вами остались вдвоем, рассказывайте, любезный Энтузиаст, кто знает, какое зернышко заронит в мою душу желанная повесть и какие большущие лилии вырастут из него!

― Для вас, ― отвечал Энтузиаст, ― для вас, Капельмейстер, все сразу обращается в оперу, оттого-то люди здравомыслящие, относящиеся к музыке как к крепкому шнапсу, который пьют лишь изредка и маленькими порциями, для укрепления желудка, порою считают вас сумасбродом. Но я все-таки расскажу вам эту историю, а вы, коль придет охота, можете по ходу повествования смело взять аккорд-другой.

Прежде чем перенесть на бумагу рассказ Энтузиаста, пишущий эти строки полагает долгом своим просить тебя, благосклонный читатель, дабы ты не ставил ему в вину, если он краткости ради предварит промежуточные аккорды словом «Капельмейстер». Следственно, вместо «Тут Капельмейстер сказал», будет написано просто: «Капельмейстер».

― Взглядом не охватить лагерь Изабеллы и Фердинанда Арагонского, раскинувшийся у прочных стен Гранады. Тщетно уповая на помощь, во все более тесном кольце осады, трус Боабдиль совершенно пал духом и, осыпаемый горькими насмешками народа, который прозвал его Корольком, находил мимолетное утешенье лишь в свирепой жестокости. С каждым днем народ и войско в Гранаде впадали во все большее уныние и отчаяние, в испанском же стане меж тем все ярче разгорались надежда на победу и боевой задор. В штурме надобности не было. Фердинанд полагал достаточным обстреливать валы и отбивать вылазки осажденных. Эти мелкие стычки походили скорее на веселые турниры, нежели на серьезные бои, и даже смерть павших в битве только возвышала сердца, ибо, прославляемые со всею пышностию церковных обрядов, погибшие представали в сияющем блеске мученичества за веру Сразу по прибытии в лагерь Изабелла повелела воздвигнуть в самой его середине высокую деревянную постройку с башнями, на шпилях которых реяли стяги с крестом. Внутри разместились церковь и монастырь, где, отправляя ежедневную службу, обитали монахини-бенедиктинки. Королева вместе со свитою, со своими рыцарями, всякое утро ходила к мессе, читал которую ее духовник, а хор монахинь помогал ему пением. И вот однажды утром Изабелла услыхала голос, дивной звучностию затмевавший все прочие голоса в хоре. Казалось, будто внимаешь победным трелям соловья, этого князя лесов, владыки крикливого и шумного народа. Притом же выговор у певицы был весьма странен, а диковинная, совершенно особая манера пения выдавала, что она непривычна к церковному стилю и поет литургию, должно быть, в первый раз. Удивленная, Изабелла огляделась по сторонам и заметила, что свита ее тоже охвачена изумлением; королева, однако, не могла не догадаться, что происходит, видимо, нечто из ряда вон выходящее ― достаточно было бросить взгляд на храбреца Агильяра, военачальника, который находился среди свиты. Преклонив колена, молитвенно сложивши руки, он неотрывно смотрел вверх, на решетку хоров, и мрачные глаза его пылали страстным вожделеньем. Когда месса кончилась, Изабелла отправилась в покои настоятельницы, доньи Марии, и спросила о незнакомой певице. «Благоволите вспомнить, ваше величество, ― молвила донья Мария, ― благоволите вспомнить, что без малого месяц назад дон Агильяр намеревался атаковать и захватить тот украшенный великолепною террасою форт, который служит маврам местом увеселений. Каждую ночь соблазнительными напевами сирен слышны в нашем лагере бесшабашно-дикие песни язычников ― потому-то храбрец Агильяр и хотел уничтожить гнездо греха. Вот уж форт был захвачен, уже уведены прочь плененные в бою женщины, как вдруг мавры непредвиденно получили подмогу, и Агильяр, хоть и оказал отважное сопротивление, но вынужден был отступить и воротиться в лагерь. Враг не рискнул преследовать его, и оттого случилось так, что пленницы и богатая добыча остались при нем. Среди полонянок была одна, чьи безутешные слезы и отчаянье привлекли внимание дона Агильяра. С дружелюбною речью приблизился он к закутанной в покрывало, а она, словно боль ее не имела иного языка, кроме песни, взявши несколько странных аккордов на цитре, что висела у нее на шее на золотой перевязи, запела романс, который в рыдающих, томительно-надрывных звуках оплакивал разлуку с любимым, со всею радостью жизни. Агильяр, глубоко растроганный чудесною мелодией, решил препроводить женщину назад в Гранаду; она упала пред ним на колени и откинула покрывало. Тут Агильяр, сам не свой, вскричал: «Не Зулема ли ты, светоч песни гранадской?» И впрямь то была Зулема, которую сей военачальник видел однажды, когда был послан с некоей миссией ко двору Боабдиля, и с тех пор отзвук ее дивного пения не умолкал в его груди. «Я дарю тебе свободу», ― воскликнул Агильяр, однако преподобный отец Агостино Санчес, который, с крестом в деснице, участвовал в вылазке, молвил: «Помни, господин, отпустивши пленницу на свободу, ты причиняешь ей большую несправедливость, ибо, спасенную от идолопоклонства, ее, быть может, осенит у нас благодать Господня и она вернется в лоно церкви». ― «Пусть же останется у нас на месяц, ― отвечал на это Агильяр, ― а потом, коли не преисполнится она духа Господня, будет возвращена в Гранаду». Вот так, о государыня, Зулема и попала в наш монастырь. На первых порах она целиком была во власти самой неутешной скорби, и монастырь полнился то диковатыми и жуткими, то меланхолично-жалобными романсами, ибо звучный ее голос проникал всюду. Однажды около полуночи мы, собравшись на церковных хорах, пели Hora , на ту чудесную возвышенную мелодию, коей научил нас великий мастер пения Феррерас. В отблеске свеч я увидела Зулему: она стояла у открытой дверцы, серьезно, с безмолвным благоговеньем глядя на нас; когда мы, шествуя парами, покинули хоры, она преклонила колена в проходе, неподалеку от образа Девы Марии. Наутро она не пела романсов, была молчалива и задумчива. В скором времени она, настроивши цитру на басовый лад, попробовала аккорды того хорала, который мы пели в церкви, а потом тихонько запела, пытаясь даже воспроизвести слова нашего песнопения, правда, выговаривала она их странно, будто скованным языком. Я поняла, конечно, что в этой песни дух Господень глаголовал с нею мягким и утешительным голосом и что грудь ее отверзнется Его благодати, потому и послала к ней предводительницу хора, сестру Эмануэлу, чтоб раздуть сию тлеющую искру. Так вот и случилось, что с возвышенным церковным песнопеньем в ней вспламенилась вера. Зулема не приняла покуда святого крещения и не вошла в лоно церкви, однако ж ей было дозволено присоединиться к нашему хору и возносить чудный свой голос во славу христианской веры». Теперь королева знала, что творилось в душе Агильяра, когда, по наущению Агостино, он не стал отсылать Зулему обратно в Гранаду, а поместил ее в монастыре, и тем больше ее обрадовало обращенье Зулемы в истинную веру. Спустя несколько дней Зулему крестили и нарекли именем Юлия. Восприемниками были сама королева, маркиз Кадисский Генрих де Гусман, полководцы Мендоса и Вильена. Вполне естественно было ожидать, что в пенье своем Юлия будет отныне еще проникновенней и правдивей возвещать величие веры, и поистине так и было недолгое время, но скоро Эмануэла заметила, что нередко Юлия странным образом отступала от хорала, добавляя к нему чуждые тоны. Нередко на хорах раздавался вдруг глухой басовый звук цитры, словно отклик струн, тронутых бурею. Затем Юлия стала беспокойна, бывало даже, она как бы непроизвольно вставляла в латинский гимн мавританское слово. Эмануэла предостерегла неофитку, наказавши ей твердо противостоять врагу, Юлия, однако, не приняла ее увещеваний всерьез и, к досаде сестер, нередко, как раз когда исполнялись глубоко возвышенные хоралы старого Феррераса, пела игривые любовные песни мавров под цитру, вновь настроенную на теноровый лад. Странным образом и тоны цитры, часто разносившиеся по хорам, звучали теперь пискливо и довольно неприятно, почти как пронзительный наигрыш маленьких мавританских флейт.

Дальше