Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах - Пристли Джон Бойнтон 14 стр.


Разговорчивостью Сонни не отличался никогда, так что сам не знаю, почему я был так уверен, что после ужина, в тот первый вечер, он будет умирать от желания поговорить со мной. Все прошло великолепно: мой старший сын помнил его, а младшему он понравился, да и Сонни не забыл привезти подарки для того и другого; а Изабел, которая по характеру намного мягче меня, проще и душевней, была искренне рада видеть Сонни и не пожалела сил, чтобы ужин получился на славу. Она всегда умела добродушно поддразнить его — я этого не умею. Так приятно было видеть ее оживившееся лицо, слышать, как она смеется и заставляет смеяться Сонни. Она не испытывала, или, во всяком случае, не обнаруживала ни малейшего смущения. Она болтала так, будто не было тем, которых лучше не касаться, и не дала Сонни завязнуть в скованности первых минут. И слава Богу, что она была тут, потому что я снова почувствовал тот прежний, леденящий ужас. Все мои движения казались мне неуклюжими, а слова звучали так, будто я вкладываю в них скрытый смысл. Мне вспоминалось все, что я когда-либо слышал о наркомании, и я непроизвольно начинал выискивать у Сонни ее симптомы. Делал я это без дурного умысла — просто мне хотелось узнать побольше о своем брате. И мне страшно хотелось услышать от него, что теперь он в безопасности.

«Безопасность! — бывало, бурчал отец, когда мать заводила разговор о том, что не мешало бы нам переехать в более безопасное для детей место. — Безопасность ей, видите ли, нужна! Да разве сыщешь на свете место, где бы детям или кому другому безопасно было?»

Он всегда так рассуждал, но на самом деле он был добрее, чем казался, всегда добрее, даже по субботам, когда бывал пьян. — Он всю жизнь искал «что-нибудь поинтереснее», но так и умер, ничего не найдя. Умер он совсем неожиданно — во время одной из субботних пьянок в середине войны, когда Сонни было пятнадцать лет. Уживались они с Сонни не ахти как, и отчасти потому, что для отца Сонни был свет в окошке. Отец любил Сонни, и ужасно за него боялся, и именно оттого все время с ним воевал. А воевать с Сонни — дело пустое. Сонни просто съеживается, уходит в себя, и уж тогда до него не добраться. Но главное, они никогда не могли поладить из-за того, что были страшно похожи друг на друга. Отец крупный, грубоватый в обхождении, разговаривал всегда громко — казалось бы, полная противоположность Сонни; но оба были какие-то одинаково замкнутые.

Мама пыталась рассказать мне об этом, когда сразу после смерти отца я приехал на побывку из армии.

Тогда я в последний раз видел маму живой, но все равно это время как-то путается у меня в голове с тем, когда она была моложе. Я всегда вижу ее такой, какой она была во второй половине дня в воскресенье, когда старшие беседовали после большого воскресного обеда. Вспоминается мне она всегда в бледно-голубом. Обычно она сидела на диване, а отец в кресле неподалеку от нее. В комнате полно родственников и братьев по вере. Вот они сидят, комната сплошь заставлена стульями, а снаружи подкрадывается ночь, но об этом еще никто не знает. Ты видишь, как за окном сгущаются сумерки, временами слышишь уличный шум, иногда — ритмичное звяканье бубна в какой-нибудь из ближайших церквей, но в самой комнате тихо-тихо. На минуту все умолкли, но все темнее становятся лица, как небо за окнами. И мама, сидя, чуть раскачивается, а глаза отца закрыты. Все смотрят на что-то такое, что недоступно глазам ребенка. На время дети забыты. Может быть, один из них лежит полусонный на коврике. Другой, может быть, примостился на чьих-то коленях, и кто-то рассеянно гладит его голову. Может быть, третий малыш, тихий и большеглазый, прикорнул в большом кресле в углу. Молчание, темнота за окнами и темнота в лицах взрослых внушают ребенку смутный страх. Он надеется, что рука, которая гладит его, никогда не перестанет гладить, никогда не умрет. Он надеется, что не придет такое время, когда старшие уже не будут сидеть в комнате, рассказывая о том, откуда они родом, что они видели и что было с ними и их родней.

Но что-то в душе ребенка, глубоко спрятанное, недремлющее, знает, что конец неминуем, что он уже близок. Еще мгновение — и кто-то встанет, чтобы зажечь свет. Тогда старшие вспомнят про детей, и разговоров в этот день больше не будет. И когда комнату наполнит свет, ребенка наполняет мрак. Он знает: каждый раз, как это происходит, он оказывается чуть ближе к мраку за окнами. Мрак за окнами — это то, о чем говорили старшие. Мрак — это то, откуда они пришли. Мрак — это то, что им приходится терпеть. Ребенок знает: старшие не будут больше говорить, ибо, если он будет знать слишком много о том, что было с ними, он раньше времени узнает о том, что будет с ним самим.

Помню, во время того, последнего разговора с матерью я сидел как на иголках. Мне хотелось поскорее сбежать из дому к Изабел. Мы еще не были женаты, и в наших отношениях нам надо было многое выяснить.

Мама сидела вся в черном у окна. Она тихонько напевала старый псалом «Издалека привел меня Господь». Сонни куда-то запропастился. Мама не отрывала глаз от улицы.

— Не знаю, — сказала она, — увижу ли я тебя еще когда-нибудь, но, надеюсь, ты не забудешь того, чему я тебя учила.

— Не надо говорить так, — улыбнулся я. — Тебе жить да жить.

Она тоже улыбнулась, но ничего не сказала. Долго молчала она.

И я стал ее успокаивать:

— Не беспокойся ни о чем, мама. Я все время буду писать тебе, и ты будешь получать деньги…

— Я хочу поговорить с тобой о твоем брате, — сказала она вдруг. — Случись что-нибудь со мной, за ним некому будет приглядеть.

— Мама, — сказал я, — ни с тобой, ни с Сонни ничего не случится. О Сонни беспокоиться не надо. Он хороший мальчишка и соображает хорошо.

— Дело не в том, хорош ли он и хорошо ли соображает, — ответила мама. — Не только плохие пропадают, и не только глупые.

Она умолкла и посмотрела на меня.

— Когда-то у твоего отца был брат, — сказала она, и, хотя она улыбнулась, я почувствовал, как ей больно. — Ты не знал этого?

— Нет, — сказал я, — не знал.

Я смотрел на нее и ждал, что она скажет дальше.

— Да, — повторила она, — у твоего отца был брат.

Она опять посмотрела в окно.

— Я знаю, ты никогда не видел, чтобы твой отец плакал. Но я видела — и сколько раз за все эти годы!

— Что же случилось с его братом? — спросил я. — Почему никто никогда о нем не говорил?

Тут я впервые заметил, как она постарела.

— Его брата убили, — сказала она, — когда он был чуть моложе, чем ты теперь. Я знала его — очень хороший был парень, немножко взбалмошный, но никому не хотел зла.

Она замолчала, и в комнате наступила тишина — такая же, какая иногда воцарялась в те воскресные вечера. И по-прежнему мама то и дело поглядывала в окно, на улицу.

— Он работал на заводе, — начала она свой рассказ, — и, как все молодые, любил повеселиться в субботний вечер. Наступает суббота, и его с твоим отцом куда-нибудь несет — на танцы или еще куда-нибудь, а то и просто идут посидеть с приятелями, и обычно брат твоего отца пел (у него был прекрасный голос) и подыгрывал себе на гитаре. В тот субботний вечер они с отцом возвращались домой откуда-то, оба немного выпили, а ночь была лунная, светло было как днем. У отцова брата было хорошее настроение, он шел и насвистывал, а через плечо у него висела гитара. Они спускались с холма, а внизу была дорога, развилка шоссе. Брат твоего отца всегда любил порезвиться, и тут он решил сбежать с холма, и сбежал, и гитара у него за спиной ужасно бренчала и звенела, и он перебежал дорогу и встал за деревом помочиться. Твоему отцу было немножко смешно смотреть на это, и он шел себе не торопясь вниз по склону. А потом он услышал шум мотора, и как раз в это время его брат шагнул из-за дерева на дорогу, в лунный свет, и начал переходить обратно. И твой отец побежал вниз по склону — рассказывал потом, что сам не знал почему. Машина была битком набита белыми, они были все пьяные; и когда они увидели брата твоего отца, они подняли страшный крик и повели машину прямо на него. Они просто развлекались, просто хотели попугать его, знаешь, как они иногда любят. Но они были пьяные. А наш-то парень, который тоже был выпивши и к тому же еще напуган, наверное, растерялся. Он прыгнул в сторону, но слишком поздно. Твой отец говорил, что слышал, как брат закричал из-под колес, слышал, как раздавило гитару, слышал, как лопнули струны, и слышал крики белых, и машина, не замедляя хода, помчалась дальше, дальше — и не остановилась по сей день. И когда твой отец сбежал со склона, он нашел на дороге кровавое месиво.

На лице у матери были слезы. Я не мог вымолвить ни слова.

— Он никогда не говорил об этом, — сказала она, — потому что я не позволяла ему говорить об этом при вас, детях. Твой отец был как безумный в ту ночь и много ночей потом. Он говорил, что ничего темнее той дороги после того, как огни машины исчезли вдали, он за всю свою жизнь не видел. Ничего, никого не было на той дороге — только твой отец, его мертвый брат и раздавленная гитара. Да. Твой отец с той ночи никогда уже не был прежним. Он до самой смерти был уверен, что каждый белый, которого он видит, — тот самый, что убил его брата.

Она умолкла, достала носовой платок и вытерла глаза, а потом снова посмотрела на меня.

— Я рассказываю тебе все это не для того, чтобы напугать тебя или озлобить, и не для того, чтобы ты кого-то возненавидел. Я рассказываю потому, что у тебя есть брат, а мир не переменился.

Этому мне не хотелось верить, и она, должно быть, прочла это на моем лице. Она повернулась к окну и снова окинула взглядом улицу.

— Но я благодарю Спасителя, — заговорила она наконец, — за то, что твоего отца он призвал к себе раньше, чем меня. Не хочу хвалиться, но должна прямо сказать: мысль, что я помогла твоему отцу благополучно пройти до конца его жизненный путь, спасает меня от отчаяния. Твой отец всегда вел себя так, будто его ничем не проймешь, будто человека сильнее его нет на свете. И все его за такого принимали. Только вот если бы с ним не было меня… Я-то видела его слезы!

Она снова заплакала. Внутри у меня все окаменело.

— Боже мой, боже, мама, я не знал, что так было.

— Ох, сынок, ты многого не знаешь. Но узнаешь еще.

Она оторвала взгляд от окна, встала и подошла ко мне.

— Не бросай своего брата, — сказала она, — и поддержи его, если он будет падать, что бы ни случилось и как бы ты ни был на него зол. А зол ты на него будешь, и не раз. Но не забывай того, что я рассказала тебе, слышишь?

— Я не забуду, мама, — ответил я. — Ты не волнуйся, не забуду. Я не допущу, чтобы с Сонни что-нибудь случилось.

Мама улыбнулась, как будто что-то в моем лице ее рассмешило. И добавила:

— Может быть, тебе не удастся не допустить. Но он всегда должен знать, что у него есть ты.

Через два дня я женился, а потом снова уехал. Голова у меня была забита другим, и я начисто забыл про обещание, которое дал матери, пока по специальной увольнительной не приехал домой на ее похороны.

И после похорон, когда мы с Сонни остались одни в опустевшей кухне, я попытался хоть что-нибудь узнать о нем.

— Чем думаешь заниматься? — спросил я его.

— Я буду музыкантом.

Оказывается, за время моего отсутствия он от танцев под автомат перешел к выяснению того, кто, что и как играет, и уже купил себе ударную установку.

— Так ты хочешь быть ударником?

Почему-то мне казалось, что быть ударником, возможно, хорошо для других, но никак не для моего брата Сонни.

— Нет, — сказал он, глядя на меня очень серьезно, — хорошим ударником мне, пожалуй, никогда не стать. Но, мне кажется, я смогу играть на рояле.

Я нахмурился. Никогда до этого я не входил так серьезно в роль старшего брата, больше того: я даже никогда ни о чем Сонни не спрашивал. Я чувствовал, что столкнулся с чем-то, что ставит меня в тупик, с чем-то, чего я не понимаю. Поэтому я нахмурился еще больше, задавая ему новый вопрос:

— Каким же музыкантом ты хочешь стать?

Он еле удержался от смеха.

— А какие, по-твоему, бывают?

— Я тебя серьезно спрашиваю, — сказал я.

Откинув голову, он рассмеялся, а потом взглянул на меня.

— А я серьезно и отвечаю.

— Тогда, ради бога, перестань ребячиться и ответь мне на серьезный вопрос. Ты хочешь стать концертным пианистом, играть классическую музыку, или… или как?

Я еще не кончил, а он уже хохотал вовсю.

— Ради бога, Сонни!

Хоть и с трудом, но он взял себя в руки.

— Извини. Но ты… так испугался!

И он снова залился смехом.

— Ладно, малыш, сейчас тебе очень смешно, но тебе будет не до смеха, когда придется зарабатывать себе на жизнь — уж тут ты мне поверь! — Я был вне себя от ярости, так как видел, что он надо мной смеется, но не понимал почему.

— Нет, — сказал он, уже совсем овладев собой и, возможно, испугавшись, что обидел меня, — я не хочу играть классику. Меня интересует другое. Я… — Он сделал паузу, устремив на меня пристальный взгляд, словно взглядом хотел помочь мне понять, а потом сделал несколько беспомощных жестов, словно надеялся, что в этом помогут мне его руки, — мне придется много учиться и учиться с самого начала, но играть я хочу в джазе. — Он перевел дух. — Я хочу играть джазовую музыку.

Пожалуй, никогда слово «джаз» не звучало для меня так весомо, как теперь, в устах Сонни. Я хмуро смотрел на него — и не находил слов. Я не мог понять, чего ради хочет он тратить время, болтаясь по ночным клубам, паясничая на эстраде над толпой танцующих. Это было как-то… недостойно его. Я никогда не задумывался над этим раньше, просто не приходилось, но, пожалуй, я всегда относил джазистов к числу тех, кого отец называл бездельниками.

— Ты это серьезно?

— Да, черт возьми, серьезно.

Видно было, как глубоко он задет, как раздражен, как беспомощен — таким беспомощным я не видел его никогда.

Из самых лучших побуждений я спросил наудачу:

— Вроде… Луи Армстронга?

Его лицо стало замкнутым, как будто я ударил его.

— Ну нет, уж во всяком случае, не как это заплесневелое дерьмо!

— Ладно, Сонни, прости меня. Не надо заводиться. Просто до меня не совсем доходит — вот и все. Назови кого-нибудь, ну, какого-нибудь джазового музыканта, который приводит тебя в восторг.

— Птица.

— Кто-кто?

— Птица! Чарли Паркер! Неужто вас ничему не учат в вашей чертовой армии?

Я закурил сигарету. С удивлением и даже с какой-то иронией я обнаружил, что меня трясет.

— Я поотстал немного, — сказал я. — Ты уж наберись терпения. Ну, так кто же все-таки этот Паркер?

— Всего-навсего один из величайших живых джазистов, — сумрачно буркнул Сонни. Руки его были в карманах, и стоял он ко мне спиной. — Может быть, самый великий, — добавил он с горечью. — Потому, наверное, ты о нем и не слышал.

— Хорошо, — сказал я. — Я невежда. Извини. Сейчас же иду и покупаю все пластинки этого лабуха — ты доволен?

— Мне все равно, — с достоинством сказал Сонни. — Мне безразлично, что ты слушаешь. Не делай мне, пожалуйста, одолжений.

Только теперь я начал понимать, что никогда прежде не видел его таким расстроенным. Но другая часть моего «я» упорно продолжала считать, что его увлечение джазом — всего-навсего болезнь роста, и мне не следует особенно нажимать, не следует заострять его внимание на этом джазе. И все же мне казалось, что не произойдет ничего страшного, если я спрошу его:

— Но ведь на все это тебе потребуется уйма времени, верно? А на жизнь ты этим сумеешь заработать?

Он повернулся ко мне и присел на край кухонного стола.

— Время требуется на все, — сказал он, — и… конечно, я заработаю этим на жизнь. Но, кажется, я никак не втолкую тебе одну простую вещь: это единственное, что меня интересует.

— Знаешь, Сонни, — мягко сказал я, — люди не всегда могут заниматься тем, что их интересует…

— Нет, не знаю, — к великому моему удивлению, заявил Сонни. — По-моему, люди обязаны заниматься именно тем, что их интересует — для чего еще они живут?

— Ты уже взрослый парень, — сказал я в отчаянии, — и тебе пора подумать о своем будущем.

— Я думаю о своем будущем, — ответил он мрачно. — Все время думаю.

Я отступился. Я решил, что, если он сам не изменит своих планов, мы всегда сможем поговорить об этом позже.

— А пока, — сказал я, — тебе надо закончить школу.

Еще до этого разговора мы решили, что он будет жить в семье Изабел. Я знал, что это не идеальное решение: родные Изабел любили командовать у себя в доме, и к тому же они вовсе не были в восторге от того, что она вышла за меня замуж. Но другого выхода я не видел.

Назад Дальше