Нетрудно понять, сколь тяжелым в таких условиях становилось положение хозяйки дома, если только она относилась серьезно к своим обязанностям. Несмотря на свою молодость, жизнерадостность и некоторую беспечность, унаследованную от отца-музыканта, Констанция, с детских лет привыкшая к лишениям, всеми силами старалась предотвратить беду и, пока еще не поздно, по возможности выправить положение и возместить крупные потери, экономя на мелочах. Последнее ей, правда, плохо удавалось, может быть, за отсутствием должного умения и необходимого опыта. Она распоряжалась деньгами и вела книгу домашних расходов; со всеми претензиями, напоминаниями о неоплаченных долгах и вообще по каждому неприятному поводу неукоснительно обращались к ней одной. Она нередко бывала близка к отчаянию, тем более, что такого рода трудности, вечные нехватки, мелочные заботы и страх перед грозящим позором усугублялись еще и приступами меланхолии мужа, во время которых он, забросив работу и не доступный никаким утешениям, целыми днями сидел, вздыхая и жалуясь, подле жены или же, забравшись в какой-нибудь укромный угол, предавался неотступно преследовавшим его мрачным мыслям о смерти. И все же бодрость духа редко покидала ее, а ясный ум почти всегда находил хотя бы временный выход из создавшихся затруднений. Но, в сущности, это мало или же вообще ничего не изменяло. И если ей даже удавалось укором, шуткой, уговорами или лаской добиться, чтобы сегодня он вместе с ней выпил чаю или поужинал в семейном кругу и не уходил вечером из дома, то чего она этим достигала? Случалось, что он, пораженный и растроганный заплаканным видом жены, искренне проклинал ту или иную из своих дурных привычек и давал самые благие обещания, даже превышающие ее требования, и что же? Незаметно для себя он снова попадал в привычную колею. Поневоле начинало казаться, что жить иначе не в его власти и что если бы ему был навязан силой совершенно иной образ жизни, приличествующий, согласно нашим понятиям, всем без исключения людям, то этот удивительный человек не смог бы существовать.
Констанция не переставала все же надеяться на благоприятную перемену в делах, которая, по ее мнению, неминуемо должна была наступить, поскольку растущая слава ее мужа не могла не привести к коренному улучшению их благосостояния.
Как только, думала она, спадет тот тяжелый гнет нужды, который то с большей, то с меньшей силой тяготит и его, как только он, вместо того чтобы тратить добрую половину сил и времени на добывание денег, сможет полностью отдаться своему истинному призванию и, наконец, не испытывая угрызений совести, сможет вкусить всю прелесть тех удовольствий, кои сейчас не так-то для него доступны, — он сразу же станет спокойнее, естественнее и мягче. Констанция подумывала даже о переезде при случае в другой город, ибо надеялась все же преодолеть его нежную привязанность к Вене, где, по ее убеждению, ему явно не везло.
Госпожа Моцарт полагала, что успех новой оперы, постановка которой и послужила причиной этой поездки, будет решительным образом способствовать осуществлению всех ее чаяний и надежд.
Опера была уже написана больше чем наполовину. Близкие друзья — свидетели создания этой замечательной вещи, — способные по-настоящему оценить ее и составившие себе достаточно полное представление о ее характере и силе, повсюду говорили о ней в таких тонах, что даже ярые противники композитора склонны были поверить, что не пройдет и полугода, как этот «Дон-Жуан» всколыхнет, перевернет вверх дном, покорит музыкальный мир всей Германии. Более осторожно и неопределенно высказывались те доброжелатели, которые, учитывая тогдашние взгляды на музыку, не надеялись на полный и быстрый успех. Сам маэстро втайне разделял их более чем обоснованные сомнения.
Констанция же — как и все женщины, которые куда реже, чем мужчины, испытывают неуверенность, ибо подчиняются чувствам, да и к тому же одержимы подчас вполне определенными желаниями, — твердо верила в удачу, и вот теперь, в карете, ей вновь представился случай отстаивать свою точку зрения. Она проделала это со свойственной ей живостью и страстностью, причем с удвоенным усердием, так как во время предыдущего разговора, который был, по существу, совершенно бесплодным и поэтому оборвался, не дав им ничего, кроме чувства неудовлетворенности, Моцарт заметно помрачнел. Констанция обстоятельно и все так же оживленно принялась разъяснять мужу, как по возвращении домой распределит на уплату безотлагательных долгов и на другие нужды те сто дукатов, которые они, согласно договоренности, получат от пражского антрепренера за партитуру, и как надеется прожить всю зиму до самой весны, не делая долгов.
— Твой господин Бондини сумеет изрядно поживиться на этой опере; и если он хотя бы наполовину так честен, как ты его рисуешь, то дополнительно пришлет тебе приличный процент с тех денег, которые получит от других театров за копии твоей партитуры; если же нет — ну что ж, у нас, слава Богу, найдутся и другие источники дохода, даже в тысячу раз более солидные. Такое уж у меня предчувствие.
— А ну-ка, рассказывай!
— Мне птичка на хвосте весть принесла, что прусскому королю требуется капельмейстер.
— Вот как?
— Я хотела сказать генеральный директор. Дай мне немного пофантазировать. Эту слабость я унаследовала от матушки.
— Ну, давай фантазируй, чем несуразнее, тем лучше!
— Нет, все будет вполне правдоподобно. Итак, представь, что в это время через год…
— …папа в жены Гретль возьмет…
— Замолчи, насмешник. Поверь мне, ровно через год, ко дню святого Эгидия, придворного композитора по имени Вольф Моцарт в Вене и след простынет.
— Типун тебе на язык!
— Я ясно представляю себе, как наши старые друзья судачат про нас. И чего только тут не услышишь!
— Что, например?
— Например, в один прекрасный день, рано утром, часу этак в десятом, наша старая фантазерка Фолькштет уже мчится самым быстрым своим визитерским аллюром по Кольмаркту. Целых три месяца ее не было в Вене; долгожданное путешествие в Саксонию, к зятю, ежедневно обсуждавшееся с тех пор, как мы знакомы, наконец-то состоялось; она вернулась только вчера ночью и не в силах усидеть дома, ее так и распирает от радостного возбуждения, нетерпеливого желания увидеть свою приятельницу и поделиться с ней интереснейшими новостями; она спешит прямехонько к полковнице, взбегает по лестнице, стучится и, не дожидаясь ответа, влетает в комнату: только представь себе их взаимные восторги и нежные объятия. «Ах, милейшая, добрейшая госпожа полковница, — начинает она, едва переведя дух после первых лобзаний и приветствий. — Я привезла вам целый ворох приветов, и от кого?! Отгадайте-ка! Я приехала ведь не прямо из Стендаля, а сделала небольшой крюк влево, в сторону Бранденбурга». — «Не может быть!.. Вы были в Берлине? Видели Моцартов?» — «Я провела у них десять божественных дней», — «О, милая, дражайшая, бесценная моя генеральша, расскажите же, опишите мне все подробно. Как поживают наши добрые друзья? Так же ли им там нравится, как вначале? Мне все еще кажется непостижимым, до сих пор не верится, а тем более теперь, после того как вы у них побывали, что Моцарт — берлинец! Как он себя там чувствует? Как выглядит?» — «О, Моцарт! Если бы вы только его увидели. Нынешним летом король отправил его в Карлсбад. Ну разве пришло бы это в голову нашему обожаемому императору Иосифу? Когда я приехала, Моцарты только что вернулись оттуда. Он пышет здоровьем, жизнерадостен, потолстел, покруглел и подвижен, как ртуть: глаза его так и сияют довольством и счастием».
Тут наша рассказчица, войдя в роль, принялась в самых радужных красках расписывать свою новую жизнь. В ее устах ожило и стало казаться явью все, начиная с квартиры Моцарта на Унтер-ден-Линден, сада, загородного дома и кончая блистательной ареной его публичных выступлений и узким придворным кругом, где он аккомпанировал королеве на фортепьяно. Констанция так и сыпала анекдотами и сочиняла целые диалоги. Можно было подумать, что королевская резиденция в Потсдаме и Сан-Суси знакома ей лучше, нежели замок Шенбрунн и императорский дворец. К тому же у нее хватило лукавства наделить нашего героя множеством совершенно новых, присущих хорошему семьянину качеств, развившихся на солидной основе прусского быта, причем величайшим чудом и свидетельством того, что от одной крайности до другой рукой подать, упомянутая Фолькштет сочла зачатки подлинной скупости, которая была ему удивительно к лицу. «Только представьте себе, он получает три тысячи талеров, и как вы думаете, за что? За то, что раз в неделю дирижирует камерным концертом и два раза — оперой. Ах, дорогая моя полковница, я видела нашего милого, бесценного маленького Моцарта во главе превосходного, вышколенного им оркестра, который боготворит его. Я сидела с Констанцией в ее ложе, как раз наискосок от ложи их высочеств. И что, вы думаете, было в программе? — Я нарочно захватила ее для вас, завернув в нее скромный подарок от себя и от Моцартов. — Вот, смотрите, читайте, что здесь напечатано огромными буквами!» — «Помилуй Бог, что это? Тарар». — «Да, друг мой, вот до чего довелось нам дожить. Два года назад, когда Моцарт писал своего „Дон-Жуана“, а гнусный, позеленевший от злости Сальери втайне прилагал все усилия, чтобы добиться в своей стране такого же триумфа, какой имела его опера в Париже, готовясь показать наконец нашей невзыскательной публике, питающейся каплунами и в любое время готовой восторгаться „Cosa rara“, нечто сходное, по его мнению, с благородным соколом; в то время, когда он со своими сообщниками уже строил всякие козни и интриги, стремясь подать „Дон-Жуана“ на театре в таком же ощипанном виде, как это удалось ему в свое время с „Фигаро“, — я поклялась ни за что на свете не ходить на его пакостную вещь, если ее все-таки поставят. И я сдержала свое слово. Когда все, в том числе и вы, дорогая полковница, сломя голову помчались в театр, я осталась у своего очага, взяла на колени кошку и принялась за суп из потрохов; точно так же я поступала и во время последующих представлений. А теперь, подумать только, „Тарар“ на сцене Берлинской оперы, и Моцарт дирижирует произведением своего заклятого врага. „Вы обязательно должны пойти послушать эту оперу! — воскликнул он в первые же минуты нашей беседы. — Хотя бы только для того, чтобы передать венцам, что я не дал упасть ни одному волоску с головы отрока Авессалома. Я хотел бы, чтобы этот архизавистник сам побывал на спектакле и убедился, что мне незачем корежить чужие произведения, ибо я хочу всегда оставаться таким, каков я есть“».
— Браво! Брависсимо! — закричал во весь голос Моцарт и, нежно взяв свою женушку за уши, стал осыпать ее поцелуями, ласкать и щекотать, так что в конце концов эти мечтания о будущем, которым они предавались как дети, увлекшиеся радужными мыльными пузырями, мечтания, которым никогда, даже в самой скромной мере, не суждено было осуществиться, завершились взрывом бурного веселья, возней и смехом.
Тем временем они давно уже спустились в долину и приблизились к деревне, которую увидели еще с холма, а за ней среди цветущих лугов и полей возвышался небольшой замок современного стиля — резиденция некоего графа фон Шинцберга. В этой деревне решено было покормить лошадей, пообедать и отдохнуть. Постоялый двор, где остановилась их карета, был расположен поодаль от других домов на самом краю деревни, у дороги, от которой в сторону господского парка тянулась обсаженная тополями аллея длиной шагов в шестьсот.
Когда они вышли из кареты, Моцарт, по обыкновению, предоставил заботы об обеде жене. Сам же велел принести себе стакан вина, меж тем как Констанция попросила дать ей глоток холодной воды и отвести куда-нибудь, где она могла бы часок вздремнуть. Ее провели по лестнице наверх, супруг последовал за ней, что-то бодро напевая и насвистывая. В чисто выбеленной и наскоро проветренной комнате, среди старинной обветшалой мебели, несомненно перекочевавшей сюда в свое время из графских покоев, стояла небольшая опрятная кровать с расписным балдахином на тонких, покрытых зеленым лаком столбиках, шелковый полог которого давно уже был заменен занавесками из простой материи. Констанция стала располагаться, Моцарт пообещал вовремя ее разбудить; она заперла за ним дверь, а он сошел вниз в трактир, надеясь хоть чем-нибудь занять время. Однако, кроме хозяина, там не оказалось ни души, а так как разговоры последнего, да и вино его гостю пришлись не по вкусу, то он решил в ожидании обеда пойти прогуляться в графский парк. Ему сказали, что приличной публике доступ туда разрешен, к тому же в тот день хозяева замка были в гостях.
Он вышел из трактира и, быстро пройдя короткий путь до открытых настежь решетчатых ворот, слегка замедлил шаг, вышел на аллею, обсаженную высокими старыми липами; в конце этой аллеи, слева, взору его внезапно открылся фасад замка. Построенный в итальянском стиле, с выступающей в сад двойной лестницей, он был выкрашен в светлый цвет; шиферную крышу его украшало несколько ничем не примечательных статуй богов и богинь и ажурная балюстрада.
Пройдя меж двух находившихся еще в полном цвету клумб, наш маэстро направился в тенистую часть парка, миновал несколько красивых куп темно-зеленых пиний, а затем побрел по причудливо извивающимся тропинкам, постепенно приближаясь к более открытым участкам, и вскоре вышел к фонтану, веселое журчание которого давно уже доносилось до его слуха.
Вдоль довольно большого овальной формы бассейна были расставлены тепличные растения в кадках — лавры и олеандры, носившие на себе следы заботливого ухода, вокруг вилась усыпанная мягким песком дорожка, проходившая мимо маленькой решетчатой беседки. Беседка эта была прекрасным местом для отдыха; в ней стояли крошечный столик и скамья, на которую у самого входа и опустился Моцарт.
Наш герой с наслаждением прислушивался к мирному плеску воды, устремив взгляд на небольшое, усыпанное прекрасными плодами померанцевое дерево, что, нарушив общий порядок, одиноко стояло как раз возле беседки, прямо на земле; вид этого посланца юга внезапно пробудил в душе композитора милое ему воспоминание далекого детства. Задумчиво улыбаясь, он потянулся к ближайшему из висевших на дереве плодов, как бы для того, чтобы ощутить на своей ладони его прелестную округлость и сочную свежесть. Видение юных лет, только что вновь ожившее в его воображении, тесно переплеталось с давно забытой музыкальной фразой, которую он, предавшись на мгновение мечтам своим, теперь упорно старался воскресить в памяти. Но вот глаза его заблестели, взгляд стал скользить по окружающим предметам — он весь во власти какой-то неотвязно преследующей его мысли. В рассеянности он вновь дотронулся до апельсина, который неожиданно отделился от ветки и остался у него в руке. Он это видел, но не сознавал; этот гениальный художник настолько углубился в свои мысли, что, сам того не замечая, непрестанно вертел в руке ароматный плод, вдыхая его чудесный запах и неслышно, лишь движением губ, воспроизводя то начало, то середину какой-то мелодии; затем инстинктивно извлек из бокового кармана эмалевый футляр, достал оттуда маленький серебряный ножичек и медленно разрезал пополам оранжевый мясистый шар. Может быть, им руководило при этом безотчетное чувство жажды, однако, будучи до крайности возбужден, он удовольствовался одним лишь божественным ароматом апельсина. Несколько минут он задумчиво смотрел на мякоть обеих половинок, бережно, очень бережно сложил их вместе, вновь раскрыл и снова соединил.
Вдруг поблизости послышались шаги, он вздрогнул, и только тут до его сознания дошло, где он и что натворил. Он хотел было спрятать апельсин, но сразу же одумался, то ли из чувства гордости, то ли потому, что было уже слишком поздно. Перед ним стоял высокий, широкоплечий человек в ливрее — садовник замка. Успев, вероятно, уловить последнее подозрительное движение незнакомца, он несколько секунд в недоумении молчал. Моцарт, как бы пригвожденный к скамье и тоже лишившийся дара речи, слегка улыбаясь и заметно покраснев, однако довольно дерзко и открыто смотрел на него своими голубыми глазами, затем — третьему лицу это показалось бы крайне забавным — положил невредимый на вид апельсин с подчеркнутой и несколько вызывающей решимостью на середину стола.
— Покорнейше прошу прощения, — проговорил тут со скрытой досадой садовник, успевший рассмотреть не внушившую ему особого доверия одежду незнакомца. — Я не знаю, с кем я…
— Капельмейстер Моцарт из Вены.
— Вы, надо полагать, знакомы с хозяевами замка?
— Я здесь проездом и никого не знаю. Дома ли господин граф?
— Нет.
— А его супруга?
— Она занята и едва ли сможет принять вас.
Моцарт поднялся и хотел было уйти.
— С вашего позволения, сударь, как это вам могло прийти в голову угощаться здесь подобным образом?
— Что?! — воскликнул Моцарт. — Угощаться? Черт подери, уж не думаешь ли ты, что я собирался совершить кражу и сожрать эту штуку?
— Сударь, я думаю лишь то, что вижу. Эти плоды пересчитаны, и я отвечаю за них. Господин граф предназначил это дерево для предстоящего праздника, за ним должны сейчас прийти. Я не отпущу вас до тех пор, пока не доложу о случившемся и пока вы не объясните сами, как все произошло.
— Будь по-твоему. Я подожду покамест здесь. Можешь на меня положиться.
Садовник нерешительно огляделся по сторонам, и Моцарт, думая, что дело лишь за подачкой, сунул руку в карман, но там, увы, не оказалось ни гроша.
Тут действительно появились двое работников, поставили деревце на носилки и унесли его. Тем временем наш маэстро достал свой бумажник, вынул чистый листок бумаги и в присутствии не отходившего ни на шаг садовника написал карандашом:
«Милостивая государыня! Здесь, в Вашем райском уголке сидит нечестивец, подобный блаженной памяти Адаму, отведавшему яблока. Несчастье свершилось, и я не могу свалить вину на какую-нибудь добрую Еву, ибо Ева спит сейчас невинным сном на постоялом дворе, и над пологом ее кровати витают Грации и амуры. Прикажите, — и я буду лично держать ответ перед Вашей милостью за свой, мне самому непонятный проступок. Искренне кающийся
Вашего сиятельства
покорнейший слуга
В. А. Моцарт
на пути в Прагу».
Довольно неловко сложенную записку он вручил упорно дожидавшемуся садовнику, наказав передать ее графине. Стоило только церберу удалиться, как по ту сторону замка послышался стук въезжавшего во двор экипажа. Это был граф, привезший из соседнего имения племянницу и ее жениха, молодого богатого барона. Мать барона уже много лет не выходила из дома, поэтому помолвка состоялась сегодня у нее, а теперь торжество решено было завершить в кругу близких родственников здесь, в замке, где Евгения с раннего детства обрела отчий дом и воспитывалась, как родная дочь.