И небеса пронзит комета - Рой Олег Юрьевич 4 стр.


Кое-что я о нем понял. И не только о нем.

Для Германа – поглощенного своим призванием балетмейстера – Вера была чем-то гораздо большим, чем просто жена, пусть даже любимая. Мне всегда нравились художники-прерафаэлиты, и тут в какой-то момент я, как откровение, вспомнил картину Эдварда Бёрн-Джонса «Душа добивается» из серии «Пигмалион и Галатея». Пигмалион создал Галатею – и боготворил ее! И разумеется, считал творение своей собственностью. Мне даже показалось, что Герман слегка ревнует Веру к Алексу – совершенно неуместно и, скорее всего, неосознанно. Быть может, и его враждебность ко мне тоже объяснялась все той же ревностью – беспричинной и неосознанной? Хотя чего там – беспричинной. Один взгляд на Веру делал чувства Германа более чем понятными и, пожалуй, оправданными. Откровенно сказать, я даже ловил себя на мысли, что завидую ему, – и наплевать, что Вера старше меня. Потом я вспоминал Риту и боялся покраснеть от стыда.

Впрочем, это были лишь моменты. Больше меня занимали размышления о том, почему дети Алекса – оба! – вместо науки выбрали искусство. И оба в нем невероятно преуспели. Вера была балериной – музой, творением и инструментом собственного мужа. Валентин – весьма успешный композитор – тоже нашел источник вдохновения в своей жене. Точнее, видимо, сперва нашел, а потом сделал ее своей женой. Если Вера – в том числе и как балерина – была абсолютным творением Германа, то исполнительские таланты Вероники развивались, кажется, более самостоятельно. Кстати, глядя на ее мужа, я удивлялся несоответствию своих представлений и реальности. Мне всегда казалось, что композиторы – существа сплошь худощавые, даже субтильные, с длинными пальцами и, возможно, с горящими очами. Из всего этого набора Валентин обладал лишь длинными пальцами. Ни субтильности, ни горящих очей. Крупный, с детским простодушием в карих глазах. И это – композитор? О да, ехидно подсказала реальность.

После не слишком продолжительного застолья Вероника полушутливо, полуторжественно объявила, что у них с Валентином есть для Александра «особый подарок». Валентин торопливо, насколько позволяла его «некомпозиторская» комплекция, вскочил со стула, чтобы помочь Веронике подняться из-за стола и занять место за роялем. В лукавом прищуре Алекса явственно читалось предвкушение…

Несмотря на все старания соседей-музыкантов, меломана из меня так и не вышло. Я не ориентируюсь ни в классической, ни в современной музыке, ничего не понимаю ни в жанрах, ни в направлениях, не отличу Генделя от Шнитке. Впрочем, быть может, это и не нужно. Музыка есть музыка, ее нужно просто слушать.

Музыка, появлявшаяся из-под пальцев Вероники, захватила, заворожила меня с первых тактов, даже с первых звуков. Музыка была поднявшейся перед моим внутренним взором стеной пламени, ее наполняли сила, мощь и невероятная, дивная красота. Торжественная неторопливость вступления постепенно сменилась стремительностью лесного пожара, но не пугающей, а влекущей, поднимающей к самому небу. Даже природа за окном, кажется, услышала эти звуки – и подчинилась им: закатное солнце разогнало весь день лежавшие на городских крышах облака и теперь заливало гостиную янтарно-оранжевым сиянием.

Глядя на летающие над клавишами руки Вероники, я почти не верил, что эти изящные сильные пальцы – обыкновенные, человеческие – могли вызвать к жизни столь яркое и могущественное великолепие. Старинный рояль под властью этой хрупкой женщины звучал возвышеннее архангельских труб. А сама Вероника казалась погруженной в почти сексуальный экстаз: глаза невидяще блестели из-под полуприкрытых век, губы повлажнели, на напряженной шее билась тонкая жилка…

Стыдно признаться, но в тот момент Вероника вдруг стала потрясающе желанна. Хотя притягательность ее была совсем не той, что привлекательность Веры. Так глубокая терпкость мадеры отличается от медовой мягкости токая. Правда, я не знаток вин.

Валентин, слегка прикусив нижнюю губу и прикрыв глаза, казалось, погрузился в льющиеся из-под пальцев Вероники звуки абсолютно. Они были единым целым: он, она и их общая музыка.

– Это… ваше? – осторожно спросил я, когда Вероника, уронив на колени мраморно-белые ладони, удовлетворенно улыбнулась.

Валентин взглянул на меня, точно не слыша или не понимая вопроса:

– Только она может это сыграть… Никто другой…

– Всякий, у которого есть ноты, слух и чувство ритма, может сыграть что угодно, – все еще улыбаясь, возразила Вероника, которую восторг мужа, кажется, не слишком тронул. – Алекс, эта соната – для вас.

– Она называется «Прометей освобожденный», – почему-то смутился Валентин. – Я официально посвятил ее тебе, папа. Так и будет обозначено – опус сорок три, посвящается моему отцу Александру Кмоторовичу.

– Это наш вам подарок, – добавила Вероника.

Герман, прищурясь, несколько раз хлопнул в ладоши – обозначил аплодисменты:

– Очаровательно. А мы-то с Верой, сухие, невозвышенные люди, подарили всего лишь вересковую трубку с набором всяких причиндалов для нее.

– От Поля Раньера, – подтвердил Алекс. – Сказочно прекрасную и бессовестно, неприлично дорогую.

– Вы слишком великодушны. – Герман подчеркнуто скромно потупился, но глазки его хитро и довольно поблескивали. – А что же подарил ваш любимый ученик? – Он покосился на меня. – Кроме, разумеется, этих прекрасных роз?

Я порядком растерялся, не зная, что ответить, и уже чувствовал, как щеки заливает предательская краска, но Алекс спас меня от позора:

– Его подарок, Герман, неспециалисту оценить трудно. Я не возьмусь объяснить тебе его значение, но могу сказать, что весь мир генетики затаил дыхание, услыхав об исследованиях Феликса, практически доказывающих возможность разных видов генного доминирования у однояйцевых близнецов.

– Под вашим руководством, – попытался уточнить я, но меня никто не слушал.

– Где уж мне такие сложности понять, – съехидничал Герман.

Вероника поморщилась. Вера молчала, уткнувшись взглядом в тарелку. Лишь Валентин бросил в мою сторону понимающий взгляд и одобрительно улыбнулся.

– Одним словом, это серьезный научный прорыв, – коротко резюмировал Алекс, обращаясь, кажется, к одному лишь Герману. – Спасибо за подарок, дети мои. – Он с улыбкой повернулся к все еще сидевшей у рояля Веронике и стоящему рядом Валентину. – Я впечатлен.

В устах Алекса это была более чем серьезная похвала, но Вероника, кажется, осталась не слишком ею довольна. Валентин, проводив жену обратно к столу, поспешил с очередным тостом, возможно, чтобы сгладить возникшую неловкость.

А я опять почувствовал себя не в своей тарелке. Чужой. Я здесь чужой. Да, Алекс оценил мою работу весьма высоко. Более чем высоко – я без особого удовольствия опустошил еще один бокал. Но его семья – тут. Прекрасная любящая семья. Прекрасные талантливые дети. А я тут – как пятно на парадной скатерти. Вроде и не слишком важно, и ничего не поделаешь – поздно скатерть менять, когда банкет в разгаре, – но напрягает. Может, оттого-то и злится Герман, раздражена Вероника и смущена Вера?

В компании с этими невеселыми мыслями я и провел остаток торжества. К счастью, остальным было на мою мрачность наплевать. Ну и хорошо.

Тучи наконец сняли с города свою затяжную осаду и понеслись куда-то на восток, о свалившемся за горизонт солнце напоминал лишь розоватый ореол, а на светлом еще небе уже проступали первые бледные звезды. Алекс предложил переместиться на террасу.

Но сперва пригласил меня в свой кабинет, заметив, что дети и без нас не соскучатся. Я, должно быть, был похож на юного мусульманина, впервые попавшего в Мекку и приближающегося к Каабе. Хотя, по сути, ничего необыкновенного в кабинете не было. Несколько архаичная – как, впрочем, и во всем доме – меблировка, вплоть до классического кресла перед камином и массивных, вероятно, дубовых, книжных стеллажей.

Большой портрет в простенке неподалеку от кабинетной двери хоть и не бросался в глаза, но все же притягивал внимание. Александр там выглядел совсем молодым, может, чуть старше меня. А рядом в кресле сидела миловидная женщина – даже не будучи экспертом-криминалистом, нетрудно было узнать в ней мать Валентина и Вероники. У картины Алекс на мгновение приостановился, зачем-то пояснив:

– Это Виктория.

Я знал эту историю и понимал, почему так отчужденно звучит голос учителя. Виктория, его жена, была регентом в хоре нашего кафедрального собора. Я в детстве даже слышал ее и никогда не забуду ее исполнение Ave Maria. Голос, не слишком сильный, но пронизанный какой-то трогательной прозрачностью, чистотой полевой лилии или свечи в темном проеме окна, казалось, поднимался к самим небесам, чтобы слиться с хорами ангелов, восхваляющих Пречистую Деву. Отец Александр говорил, что пение Виктории было большей проповедью, чем любая проповедь. Мне и сейчас трудно поверить, что такое возможно в двадцать первом веке – она умерла от банального воспаления легких примерно за год до того, как Алекс взял меня в ученики. Я вполне осознавал, что воспоминания о том, как вся наша медицинская наука оказалась совершенно бессильна, вкупе с незаживающей пустотой в душе терзают Алекса до сих пор, поэтому постарался ничем не выдать своего внимания к портрету. Взглянул – и тут же перевел взгляд на окружающую обстановку.

С царящими на стеллажных полках старинными томами в кожаных (вы только подумайте, какая древность!) переплетах мирно соседствовали не менее многочисленные новинки. Вообще-то мне бумажная книга кажется анахронизмом – наверное, я слишком поздно родился, чтобы ее ценить. Ну в самом деле, зачем изводить тысячи гектаров леса на бумагу, если десять таких библиотек можно залить просто в память телефона?

Консервативность библиотечной половины кабинета странно контрастировала с лабораторной его частью, где царила новейшая, чуть ли не «космического» вида аппаратура, среди которой, впрочем, я заметил старенький, чуть ли не советский (насколько я мог судить) автоклав и громоздкий черный микроскоп.

Гармония архаики и современности была, пожалуй, основной темой этого кабинета. На книжных полках кое-где лежали старинные медицинские инструменты, некоторые настолько замысловатые, что я не смог бы определить их предназначение. На журнальном столике лежал человеческий череп. Очень хорошо выполненный, почти как настоящий. Искусственное происхождение выдавала разве что слишком ровная окраска. На развороте лежавшего рядом с «бедным Йориком» журнала – то ли японского, то ли китайского, я не очень хорошо различаю их иероглифы – красовался портрет худого мужчины, чье суховатое лицо с чересчур резкими чертами показалось мне неприятно знакомым. Да это же Ройзельман, бывший однокурсник и вечный оппонент шефа! На заднем плане фотографии виднелась диаграмма. Какой-то сложный процесс генно-модифицирования, отметил я, но большего разобрать не успел: Алекс, заметив мой интерес, захлопнул журнал.

– Чушь, конечно, на постном масле, но следить за тем, как идут дела у коллег, тем более у конкурентов, необходимо, – пояснил он. – Ройзельмана ты, должно быть, узнал. Он довольно долго проработал с китайцами, теперь вернулся сюда. – Алекс недовольно пожал плечами. – Делает громкие заявления, ничем, на мой взгляд, не подтвержденные. Но Фишер его принял с распростертыми объятиями. Не очень понимаю за что.

– Что-то такое слышал, – неопределенно отозвался я.

Алекс небрежно сунул злополучный журнал на полку, сдвинув, почти свалив какой-то медицинский раритет.

– Можешь особо не вникать. – Он саркастически хмыкнул. – Он всегда был треплом. Нарасскажет про золотые горы, а на деле – и медного гроша не наработал. – Показав мне – чтоб подумал на досуге – план дальнейших исследований, Алекс устало улыбнулся. – Пойдем на террасу, нас ждут.

Я, однако, отметил для себя, что насчет исследований я, конечно, подумаю, но нужно побольше узнать об исследованиях Ройзельмана. Ну, или о декларациях. Скорее всего, абсолютно сомнительных, разумеется. Говорили, что он ставит эксперименты, которые мало того что рискованны, а исход зачастую непредсказуем – это как раз в науке не самое ужасное, – хуже всего, что результаты после всех громких заявлений оказываются невоспроизводимы. А это выводит исследования вообще за рамки науки. Но… я впервые видел учителя в гневе – ну или близко к тому – и просто как ученый не мог не выяснить, что же такое могло вызвать столь выдающуюся реакцию.

Вернувшись к остальным, мы обнаружили, что за время нашего отсутствия появилась еще одна гостья – высокая молодая женщина с идеально правильными чертами лица и роскошной гривой рыжеватых волос.

– Это моя подруга Эдит, – с улыбкой представила мне ее Вероника. – Отличный экономист, но главное – великолепная скрипачка. Настоящий виртуоз. Мы как-нибудь сыграем вместе. Правда, Эдит?

Женщина скользнула по мне холодным, почти жестким взглядом и, повернувшись к Веронике, коротко кивнула. От нее так и веяло ледяным высокомерием, как от какой-нибудь заснеженной горной вершины. Мелочь вроде меня попросту не заслуживала ее внимания. Да и более «масштабных» персон она не слишком жаловала, скорее, позволяла собой любоваться.

Уже совсем смерклось, сквозь почти черную в темноте листву едва пробивался свет уличных фонарей. Единственным освещением террасы были звезды да угли мангала. Гости расселись на небольших скамеечках, Алекс занял кресло-качалку. Я забился в угол, откуда можно было, не привлекая к себе лишнего внимания, продолжать наблюдение.

Вероника, с изумлением заметил я, несмотря на свое положение, потягивала вино, игнорируя укоризненные взгляды Валентина. Вера неловко прильнула к Герману, который, покачивая в руке бокал с коньяком, задумчиво попыхивал сигарой. Эдит сидела в гордом одиночестве с абсолютно невозмутимым видом. В ее руках тоже рубиново поблескивал бокал. Алекс сосредоточенно раскуривал трубку.

– Вот прошел и еще один год, – заметил он, обращаясь скорее к звездам, чем к окружающим его людям. – Не самый, скажу, худший год.

– Папа, ты… – Вера запнулась на полуслове, а пыхнувший трубкой Алекс одарил ее взглядом, в котором светилась так не свойственная ему обычно теплота.

– Еще раз спасибо за поздравления. – Он поднял бокал, в котором тусклым золотом переливался коньяк. – Я рад был видеть всех вас, мне было очень приятно. Спасибо за подарки, – и замолчал, словно не зная, что сказать дальше. И неудивительно, для Алекса и эта короткая речь была чересчур многословна. О науке-то он мог говорить часами, но если речь заходила о чем-то личном: из него слова было клещами не вытянуть. Подняв бокал повыше, он подытожил: – За вас, – и выпил.

Мы присоединились к тосту. Явно прощальному, мелькнуло в голове. Юбилейный вечер закончился.

– Пожалуй, мы с Верой потихоньку откланяемся, – неожиданно умиротворенно сказал Герман. – Сейчас только такси вызову.

– Я тоже, с вашего позволения, поеду. – Я полез в карман и понял, что телефон забыт дома.

Проклятье! А если Рита звонила? Хотя с чего бы это? Она никогда не звонит первой. А больше мне и звонить-то некому, в записной книжке и десяти номеров не наберется: Рита, Алекс, Макс, отец Александр, лаборатория и домашний. Ах да, еще зачем-то номер приюта. А звонит мне только Алекс, да иногда Макс. Как начал жизнь сиротой, так и всю жизнь один как сыч. Феликс, ты слишком много выпил, хором сказали обе мои «половины», и лучшая, и худшая.

– М-можно я от вас позвоню? – спросил я у Алекса, чувствуя, как плохо слушается мой собственный голос. Герман, разумеется, не преминул одарить меня ироническим взглядом, но мне было не до него. Хорошо хоть, что нужные номера я помню наизусть.

– Да, конечно, телефон в кабинете, – пожал плечами Алекс.

Уходя, я слышал, как Валентин спрашивает:

– Как-то не хочется тебя сегодня одного оставлять. Может, нам с Вероникой тут переночевать?

Ответа я уже не слышал.

В кабинете, вместо того чтобы вызвать такси, я решил сперва позвонить Рите. Выпитое туманило голову и пробуждало не свойственные мне эмоции.

Трубку Рита взяла не сразу, а когда наконец ответила, голос был уставший и, как бы это сказать, колючий. Не люблю я такой ее голос… Остатки здравого смысла подсказывали, что этот звонок – не самая лучшая идея, что надо быстренько положить трубку и набрать номер диспетчера такси… Но (да, вероятно, алкогольные пары действовали сильнее, чем мне казалось) я упрямо слушал накатывавшие в ухо длинные гудки, пока наконец вместо них не раздалось колючее «алло».

Назад Дальше