Паника захлестнула его, но он мгновенно отбросил страх. Нечего об этом думать. Думай лучше об искусстве пилота и о своем оружии. Ну вот! Очень скоро они понесутся к дому, обгоняя рассвет, сбросив груз страха вместе с бомбами. А там и завтрак. Как ему хотелось жить! Беззаботный поцелуй мотылька странно растревожил его, как тревожат щекочущие щеку волосы девушки — так ему подумалось. Он еще не бывал в постели с девушкой, хотя не раз хвастался, что бывал. И может умереть в эту ночь, так и не попробовав. Почему, спросил он себя, я так неловок с девушками? Может быть, он на самом деле боялся их, боялся повредить в них что-то святое. Он никак не мог избавиться от этого чувства, хоть и считал его глупостью. Они же просто самки, а он самец. Поэтому он прикрывал свою благоговейную застенчивость светской развязностью, но они видели его насквозь. Она видела его насквозь. И она умела его завести и вывести, умела раздразнить. Маленькая сучка. Но, Господи, может быть, они оба ничего не понимали, может быть, и правда существует что-то святое, и может быть, путь к нему действительно лежит через это дело с любовью, если только правильно взяться. Бомбардировщик летел уже над проливом. Впереди светлой кляксой белело отражение восходящей луны. Мотылек настойчивей стремился к свету, а далеко внизу, невидимо для них, каждый гребень волны, каждый пузырек пены и капелька брызг были просвечены луной.
Кормовой стрелок не знал, что под этой соленой водой лежит древняя долина. Там у великой реки некогда рос лес. Мамонты ломились сквозь молодую поросль, плавали в быстрых водах, искали новых пастбищ на будущих островах. Сутулые предки людей использовали необработанные камни как инструмент и как оружие в своих древних ссорах — бомб еще не было. Но для кормового стрелка узкая полоса моря была лишь оборонительным рвом, защищающим его родной остров. А его остров — это просто поля и дома, города и шахты, король и принцессы и тому подобное. И, конечно, самые порядочные люди на свете, и столица империи, несущей порядочность на все континенты. Кое-кто с этим спорит — к черту их! Умная птица не гадит в собственном гнезде. Но, даже если они правы, и империя — большая фальшивка, разве это важно? Важны только люди на родине. Летчики сражались за них и за право жить достойно. Достоинство — что, в сущности, значит это слово? Святыня? Абсолютная правота? Или просто образ жизни, бессмысленная привычка?
За блестящим под луной морем уже темнела земля. Скоро они окажутся над вражеской обороной, и тогда мечтать станет некогда. Слава богу, он был неуклюж только с девушками, а с оружием обращался ловко и уверено; и, хотя на пути к цели в животе у него все таяло и ноги порой подрагивали, когда начиналось представление, он успокаивался. Они семеро будут действовать как одно существо, в идеальной согласованности! Только, ох, как ему хотелось бы жить и дальше. Конечно, надо остановить этих подонков, готовых погубить мир. И надо защищать остров-крепость, империю и все такое. Да, и чертовски хочется выбраться на гражданку, и приятно сознавать, что участвуешь в самом грандиозном представлении, и играть свою роль стильно, как немногие — избранное меньшинство бойцов за Британию. Но как же хотелось жить!
Ну, если он доживет до мира, он не станет заниматься политикой. Он будет наслаждаться жизнью, возмещая все нынешнее. Вдруг представилось, как он, весь в медалях, с нашивками-крылышками на поношенном штатском пиджаке, торгует вразнос зубными щетками. Такое случалось после прошлой войны, но с ним такого не будет! Если ему не дадут чего-нибудь получше, они с товарищами все разнесут. Страну давно пора почистить. Конечно, во всем виноваты грязные евреи. Ну, если жизнь — это жизнь ветерана на пенсии, лучше умереть сегодня и покончить с этим. Хотя больно будет. Как ожог на руке, только всем телом. А смерть? О таких вещах не говорят. Он даже с самим собой не вел таких разговоров, если мог удержаться. Но сегодня ему все равно. Пора взглянуть в лицо фактам. Немцам и японцам легче, они верят в Валгаллу или что там у них. Для нас другое дело. Конечно, падре уверен, что какие-то небеса нам обеспечены. Он так говорит, но ведь он за это деньги получает. В общем, рискованное пари. Но если смерть — просто прекращение дыхания, выключение тока, какой во всем этом смысл, зачем эти безумные небеса и ад под ними?
Стрелок снова взглянул на усеянный светлыми точками купол. Эти звезды, эти солнца, уставились на него холодными бесстрастными взглядами — а может, моргали, чтобы лучше его рассмотреть — чтобы лучше тебя съесть, милая. Конечно, он их узнал: они — дьяволы. Он наполовину убедил в этом самого себя.
Конечно, на самом деле, они так же равнодушны к нему, как он сам — к маленькому фагоциту в своей крови. Звезды плывут тысячами, мириадами, эскадрильями фагоцитов в крови галактики. В глубинах глубин они текут по жилам космоса — звезды большие и малые, далекие и близкие, молодые гиганты и дряхлые карлики. И зачем они, не узнает ни кормовой стрелок, ни умники на земле. И все же разум кормового стрелка тяготит подозрение, что в них есть смысл. Мальчик дрожит и сморкается. Господи, какой смысл в этих чертовски огромных огнях? Может быть, это летучие искры от невидимого и много большего костра? Что за мысль! Надо подтянуться. Для него важнее осветительные ракеты, прожектора, трассирующие пули, а еще — острый глаз и твердая рука. В любой момент могут появиться вражеские истребители, а до цели, до Города, еще далеко.
Город и его жители
Далеко впереди лежит под лунным светом и ждет Город. Прозвучали сирены. С высоты, с патрульных самолетов, огромный город представлялся большой кляксой на узоре ковра из лесов озер, рек и паутинок дорог. На аморфном пятне выделялись мелкие детали, словно нити лишайника или грибной плесени. Он распластался по равнине, невнятным следом органики, как раздавленный колесом зверек на асфальте. Только город не был безжизненным. От него тянулись вверх тонкие усики света — шевелились в воздухе, ощупывали высоту и гасли, не достигнув звездных глубин. Ведь эти любопытные щупальца искали не небес, а предсказанной атаки ада.
Если приблизиться, Город — большое раненое животное — открывал живые части, уцелевшие ткани улиц и крыш. Но среди них пролегли шрамы: пчелиные соты без крышечек, с хрупкими, тонкими, обломанными восковыми стенками. Мед вытек и пропал, детва погибла. Были и такие места, где соты смялись напрочь, превратились в бесформенный мусор.
В этом улье, в этом муравейнике, потоптанном и смятом ногой гиганта, еще жили насекомые. Правда, они роями убегали в промерзшие леса, скрываясь от ночного ужаса, но многие еще остались. Бездомные скрывались в глубоких щелях и укрепленных убежищах. Старики, чей дух уже клонился к смерти, все еще цеплялись за последние ниточки жизни. Матери цеплялись за младенцев, яростно ревнуя к разлучнице-смерти; беременные больше всего боялись, как бы судорога ужаса не вытолкнула из лона их незавершенное сокровище. Молодые делились интимными радостями, не заботясь о скрытности, обгоняя смерть. Но были в городе и те, кто противостоял накатывающим волнам ада. Ждали зенитчики на батареях. Ждали дежурные на крышах, патрули на улицах. Шоферы скорых ждали прямо в машинах. В напряженной праздности ждали доктора и медсестры на пунктах помощи раненым. В мертвецких еще лежали неопознанные останки жертв последней агонии — старые сморщенные тела и тела на прерванном расцвете, тела в лохмотьях, недавно бывших приличными костюмами, и тела в старых лохмотьях. И разрозненные члены, странно безличные, еще недавно принадлежавшие живым рабочим, домохозяйкам, детям.
Среди руин прятались вооруженные люди в форме, готовые водворять дисциплину среди населения.
Город ужаса, страдающий духом не меньше, чем плотью. Он, как всякий город, был роем беспокойных маленьких солипсистов, погруженных в собственные миры, каждый из которых представлялся одним-единственным, истинным и великим. Каждый из этих индивидуумов: почтальонов, уборщиц, продавщиц, управляющих компаниями — нес на себе свой мир, как подводные насекомые несут пузырек воздуха для дыхания — отдельную маленькую вселенную, микроскопическую вырезку из огромной реальности, и все же цельную. В каждом микрокосме были ландшафты и разумные существа, города и звездное небо с простыми огоньками или с гигантскими солнцами, и собственное течение времени, будь то всего лишь срок одной жизни, или столетия истории, или звездные эры. В каждой вселенной крошечный индивидуум являл собой воспринимающий, динамичный, деятельный центр, наполняющий свой пузырек красками и ароматами, жаром желаний и смертным холодом одиночества. И эти крошечные личности, эти мыслящие тела, эти звучащие инструменты воли и страсти, запертые на островках в океане и в то же время — странное дело — включающие друг друга — могли ли они быть частицами одной необъятности, одного всеохватного и единого сознания? Или же они со всеми, подобными им в целом космосе, были совершено отдельными зернышками разума и единственным родом мыслящих существ в целой вселенной? Или некое олицетворенное божество глядело на них сверху, просеивая мириады существ между пальцев как песчинки? Или эти маленькие личности были в действительности вовсе не постоянными частицами духа, а лишь эфемерными призраками мыслей и желаний, проистекающими из физических процессов в человеческих телах подобно пару над навозной кучей?
Если рассматривать их в массе, как единицы городского или мирового населения, или как муравьев в муравейнике, как они одинаковы: все их драгоценные различия лишь неуловимые неправильности механического узора. Но присмотритесь вблизи — каждый уникален! Вот маленькая вселенная, вечно озаренная солнцем, пока его не затмит навсегда общая катастрофа нашего времени. А вот микрокосм-пустыня. Вот кипящий котел событий, а вот стоячий пруд. Вот вселенная ссохшаяся и низкая, ограниченная сетью коммерческих и политических интриг или поисками предлогов, чтобы показать себя. А вот щедрая и непрерывно расширяющая, отражающая, пусть несовершенно, все смятение современного мира, всю цепь человеческой истории от самого ее рассвета и весь космос. Здесь, и здесь, и здесь вселенные, расчлененные глупыми мечтами и безумными мифами. А здесь и вот здесь очень простые микрокосмы, не наделенные ни величием, ни тонкостью, но (как знать), может быть, истинно верные природе реальности, потому что изнутри их освещают яркие огни дружбы и любви.
Как различны все эти мыслящие динамичные центры самих себя. Вот паук, день и ночь плетущий нити, чтобы связать крылья невинным; вот теплый источник света, освещающий соседние миры. Это живет в своей колее, не задаваясь вопросами, словно спит наяву, а этот всеми фибрами оголенных нервов ощущает каждый закоулок своего маленького мира.
Так различны были индивидуальности миллионов горожан, однако, подавленные общей иллюзией, общей тиранией, общей трагедией, все они стали жестоко обезличены отпечатком железной идеи.
Город был искалечен, но не покорен. Он был загнанной в угол крысой, попавшим в засаду тигром. Гордые и верные люди были трагически обмануты. Их кумиры рушились. Мягкие сердцем, отзывчивые на мольбу, преданные семье и празднику Рождества. Многомудрые тома, смелые теории. Музыка, отверзающая небеса. Народ, сознающий себя цивилизованным, но хранящий внутри варварство, подобно всем людям, и может быть, более опасный. Слишком простой под всеми тонкостями. С зудом зверства под мягкостью — как у всех, только более свирепым. Народ, легко покорившийся жестокому богу — тем легче, что благородный Бог не оправдал надежд. Потому что старая нежная вера Запада истлела в сердцах. Несомненно, кто-то еще берег ее, кто-то мог погибнуть за нее, свидетелем против тирании, но для большинства она умерла. Как верно эти люди повиновались новому пророку, своему бешеному шаману! Отдавая ему сыновей и дочерей, чтобы он перекроил их под свою мечту. Сжигая книги. Подавляя, убивая, пытая ради единства мира. Опьяненные видениями, как они стремились в страну обетованную, в изобильную Валгаллу славных, повелителей мира — эти самозваные спасители человечества. Но человечество отвергло их, восстало против них, И теперь их видения гасли. Не только потому, что отступали их армии, горели их города: в их сердцах долго дремавший дух восстал против пророка и его целей. Не потому ли, что месяц за месяцем, год за годом в них вонзались взгляды жертв и рабов? Бессильнее булавочных уколов, но бесконечно повторяющиеся. Или собственное страдание наконец научило их мягкости?