Из смерти в жизнь - Олаф Стэплдон 6 стр.


Дух человеческий, в отличие от меньших, преходящих духов, исторгнутых убитыми в той битве, не смущался и не отторгал смятение человеческого опыта. Воспринимая посредством органов чувств всего человечества, он легко сливал все их ощущения в единую упорядоченную картину. Так, ощупывая землю множеством маленьких человеческих ступней, наблюдая ее роем маленьких человеческих глаз, он чувствовал и видел планету как разноцветный шар с материками, морями, тропиками, умеренными поясами и полярными шапками.

И с этого шара, на котором рассыпалось живой пылью его многосоставное тело, он теперь, как не раз прежде, с удивлением осматривался человеческими глазами и телескопами, обдумывая свое место и положение среди планет, звезд и галактик.

— Когда я стану совсем взрослым, — мечтал он, — а не тем птенцом, что теперь каждодневно терзается припадками дурного настроения, быть может…

Но тут огромность космоса в сравнении с его крошечными инструментами заставляла его фантазию умолкнуть.

— Я так мал, — бормотал он, — так молод, так невежествен и слаб, и так изуродован этими жестокими судорогами моей плоти. Какую роль мог бы я играть среди звезд?

Упрямая тяга к чему-то, чего он сам не знал, беспокойное желание проявить какие-то скрытые силы, еще неявные ему, снова и снова направляли его взгляд к звездам, и восторг в нем боролся с самоуничижением. Но главным его интересом было ближайшее будущее, будущее маленькой планеты и этой звенящей многосоставной плоти — человечества. Его ли это плоть? В некотором смысле, да, его многоклеточная плоть. И все же его единое восприятие каждого своего члена сильно отличалось от смутного осознания человеком клеток тела. Ведь он мог усилием воли сосредоточить внимание на любой из своих малых личностей. Для него они были сразу и людьми с открытыми для него умами, и частями его собственного ума и тела. Отдельные жизни великого воинства его членов сливались в единую эпическую тему — основу его бытия.

Для него весь океан человеческого опыта образовал вовсе не хаос, а единый, отчетливый, хотя зачастую противоречивый узор самопознания и познания мира. Для человека, смотрящего с уровня моря, волны могут казаться беспорядочными, но с самолета он увидит упорядоченные ряды, множество полков и дивизий, движущихся в разных направлениях, проникая друг в друга, но не теряя своей идентичности, отражаясь от мысов и далеких берегов, вовлекая каждую каплю воды в общий ритм; однако в одних областях доминирует одно направление движения, а в других — иное. Так же, только в куда большей сложности, дух человеческий видел и чувствовал мысленное поле, сложенное из всех человеческих личностей. Его пересекали множество доминирующих идей и целей, а эфемерные зефиры рябили то одну, то другую часть человеческого моря легчайшими прикосновениями страстей или моды.

Например, что касается множества человеческих призваний, великий дух человеческий ощущал бесчисленные склады мыслей, сформированные в общей человеческой природе обстоятельствами и личными пристрастиями мужчин и женщин. Крестьяне, хоть и бесконечно разнообразные, были в основном крестьянского склада ума: бережливы, терпеливы, богаты знаниями о земле и суевериями. Фабричные рабы жили большей частью ради кратких часов досуга. Их корни голодали, как корни ростка в пустыне, но многие отважно распускали цветущие лепестки любви. Умы финансистов были сотканы в основном из цифр и биржевых абстракций. Эти были на удивление бесчувственны к тому, как отзываются их указания в жизни мужчин и женщин. Но и они были индивидуальными душами, способными к любви. В сознании врачей выпячивалось представление о сложностях человеческого тела со всеми его нестроениями. Для моряков мир был в основном водой, для шахтеров — штреками.

Одно направление мыслей дух человеческий улавливал по всему полю человеческих мыслей — то слабо, то выпукло; то навязчиво, словно высвеченное лучом мысленного прожектора, то как тайное влияние из неосознанных глубин личности. Все малые человеческие существа жаждали — откровенно или прикрываясь отвращением — интимного телесного контакта с подобным себе существом — либо в нормальном союзе полов, либо в более эксцентричной форме. Навязчивость этой жажды, хоть и связанной условностями, окрашивала каждое чувство, каждую мысль индивидуальных членов Духа. Окрашивала она и его собственное мышление самолюбованием Адониса — сладостно-таинственной, бисексуальной, гермафродитической, чувственной и духовной страстью, недоступной отдельным людям. Так, дух человеческий наслаждался красотой всех взрослых мужчин и женщин — глядя на них любящими глазами их возлюбленных. Его сокровищем было не только духовное единение, но и телесная радость всех любовников.

Но сознавая всю эту красоту и любовь наравне с собственным опытом, он с отчаянием ощущал в своей плоти ширящееся нездоровье и увечья. Красота его членов, зачастую изысканная, в иных местах была испорчена, изуродована. Голодание, болезни, перенапряжение и все виды дисгармонии с миром и друг с другом пятнали почти каждый член и подавляли сам дух человеческий желтушностью членов. И он помнил, что так продолжалось много тысяч лет.

В каждом члене он, его истинное Я, всегда было духом, жаждущим понимания, мудрости, общения, любви, красоты и творчества — однако почти во всех малых человеческих созданиях этот дух вечно одолевали паразиты глупости, ненависти, уродства и всяческих предательств. И повсюду присутствовал страх: страх не только перед угрозой войны, но перед смертью во всех видах — перед неизлечимой болезнью, нищетой, бесчестьем, потерей любимых. Все эти самолюбивые страхи людей ощущались высшим духом человеческим со всей остротой, хотя и отстраненно. Ведь те крошечные эфемерные создания, что составляли его плоть, не были им самим. Их нездоровье подавляло его, как всякое нездоровье тела подтачивает жизненные силы и смущает ум, но все же печали этих душ не были его печалями. Он, хоть и ощущал их внутри себя, ощущал отстраненно.

Удивительно другое: что его чувства к ним не ограничивались этой отстраненностью. Уже потому, что все они на свой манер были личностями, сознающими себя и других, его эгоистичная забота об их радостях и горестях странным образом смешивалась с уважением и сочувствием, да, и с любовью, непременной между личностями, как бы ни были те отдалены друг от друга иерархией. Человек не способен любить свои мозговые клеточки, потому что незнаком с ними и они — не личности; а дух человеческий, зная людей изнутри и зная их как личностей, по необходимости любил их такой любовью, какая им причиталась. Он любил их за то, что они — сразу и он сам, и не он; за то, что все они, непохожие на него своей малостью, разнообразием, хрупкостью и смертностью, все же подобно ему ощупью стремятся к свету.

Больше того, они были связаны с ним странной взаимной зависимостью. У него без них не было бы опоры в мире, а они без него, вечно деятельного внутри них, были бы низшими животными. Без них для него была бы недоступна любовь, потому что любовь возможна только при их разделенности. А без него в их сердцах не было бы любви, потому что они не смогли бы истинно распознать друг в друге духовную сущность, объединяющую их внутренне. Через единство духа со своими членами в поле человечества, пусть неуверенно, устанавливался единый ритм товарищества и даже любви. Конечно, любовь расцветала полностью далеко не всюду — лишь среди просветленных и тех, кто любит на всю жизнь, да еще в тех немногих, кого вдохновляет любовь к человечеству, или к самому духу человеческому, или к некому воображаемому Богу.

Из-за несбывшейся любви своих членов сам дух был болен, обессилен их несогласием, путался в их противоречивых фантазиях.

Особенно терзали его конвульсии плоти в этот век насилия. Он изнемогал, ощущая чуть ли не в каждом спазмы и невыносимую усталость от войны. Только в глубине джунглей да в снежных хижинах Арктики люди были вполне свободны от влияния войны. По остальной земле всех тяготили страх и тревога, даже если они были только тенями, лежащими на их обычной жизни. А некоторым война несла беспамятную темноту души, простреленную вспышками необходимых удовольствий или бледным светом надежды. В каждом, кроме немногих прирожденных воителей и нескольких стратегов, склонившихся над шахматной доской войны, да еще тех, кто извлекал выгоду из военных лишений, дух человеческий ощущал согласную вибрацию мечты о мире; хотя большинство в то же время страшились того, что принесет мир. А во многих и обширных частях человеческого поля война яростными ударами сокрушала мужчин и женщин.

Для его членов война была затяжным мраком и несчастьем, духу же она представлялась краткой, хотя и мучительной судорогой тела, парализовавшей мозг. Он видел в ней кризис хронической болезни. Его органы, давно не ладившие друг с другом, разделились теперь в безумной схватке. И, хотя он не мог не желать победы той стороне, которая в целом была за свет, а не другой, слепо заблуждавшейся, но сочувствие его разделилось — ведь на обеих сторонах, хотя и в разной мере, были мужчины и женщины, неумело повиновавшиеся его воле, и на обеих сторонах имелись злокачественные, мятежные разрастания. Каждый день множество его малых членов: драгоценных клеток тела, сосудов, основы его существа — гибли или получали жестокие увечья. Повсюду растрачивались молодые умы, надежды на славные перемены, представлявшиеся духу неизбежными. Великое истребление юных должно было состарить все его ткани. Он, для кого миллион лет был возрастом детства, рисковал преждевременно одряхлеть. В самом деле, если не положить предел взаимному уничтожению людей, вся раса способна погубить себя, и он, дух человеческий, еще такой юный, полный надежд на великие и славные перемены, скончается до срока.

Славные перемены! Прорезая волны и рябь человеческих мыслей, дух человеческий ощутил под ними в каждой стране, в каждом уме, мощные конфликты воль. Те кидались друг на друга, как встречные волны во взбаламученном озере, и пульсировали, бились в конфликтующем ритме. С одной стороны, сознания людей были взволнованны мечтой о возвращении в материнское лоно, о простом блаженстве, о безопасности, о знакомом порядке со знакомыми бедами и знакомыми достижениями. С другой — умы тянулись к новым горизонтам, к свободе жизненных сил, и изнывали на привычных путях. Этих воспламеняло негодование на скудость собственной жизни и жизни ближних. Здесь и там они возвышались даже до страсти к цветению человеческого духа и к новорожденному миру, единственно пригодному для такого цветения. Дух видел, что хотя этот конфликт всегда разделял людей, теперь, в этот напряженный момент, он стал серьезнее и резче. Сам не понимая, отчего, он ощущал, что наступил переломный момент его жизни. Что-то странное, небывалое, опасное, беспокойно бродило в его плоти. Что это за лихорадка: всего лишь кризис известной, долго подавлявшейся болезни, или это жестокое смятение предшествует великой перестройке, рождению нового существа, более тонкого и более живого?

Детство Человека

Ведь столько веков, столько тысячелетий дух человеческий мучительно выяснял цель своего существования. Как это было медленно поначалу!

Он оглядывался в глубины своего прошлого. Эпохи человеческой истории и предыстории теснились в его памяти. Как человек возвращается в свое детство и проникает даже сквозь пелену младенчества, так озирал свою жизнь дух человеческий. Каждая стадия его прошлого лежала перед ним, и первыми вспоминались века, стянутые в узел дочеловеческой древности. Из их тьмы он воспрянул к жизни как отдельный, вполне человечный младенец мужского пола, первый настоящий человек, рожденный предшественниками людей. И сам он внешне едва отличался от своей еще не человеческой родни. Только в редких проблесках духа он был человеком.

В этом нашем праотце впервые пробудилось дыхание Человека. И дух хорошо помнил, как медленно пробуждался в своей первой, зародышевой клетке, как медленно открывал свою уникальность. Ведь никто так мучительно не искал себя, как этот отец наш Адам. Любя свою мать за ее звериную привязанность, он ненавидел ее за тупость к его человеческим потребностям. Принимая своих братьев и сестер как товарищей, он презирал их за глупость. Скоро он, младший, стал их повелителем. И потом, в юности и зрелости, он был их гением, шаманом и тираном дочеловеческого племени. Робкий и надменный, почитаемый и ненавидимый, сходя с ума от одиночества, лишенный речи и поддержки традиций, первый настоящий человек был так беспомощен, что дух, оглядываясь на него из будущего, едва узнавал в нем человеческое. Но даже воспитанный полузверями, невежественный и немой, растерянный, томящейся неосуществленной человечностью, он был по природным способностям вполне человеком. Человеком по природе, хотя по воспитанию — почти животным. Он принимал простые обычаи своих сородичей и довольствовался тем, что побеждал в их незатейливых играх. Но дух человеческий, озирая жизнь первого человека, вспоминал и случаи, когда, в незнакомых муках самосознания, он бессильно, как мотылек в оконное стекло, бился в закрытые окна своей природы, и как ждал от своих товарищей и своей женщины того, чего они никак не могли дать, чего он сам еще не сознавал — осознания его личности и истиной любви.

Далеко, о, как далеко ушел дух человеческий от этого Адама! Теперь он, по крайней мере, ясно сознавал свою природу. И это знание, вопреки всем его ошибкам, было вечным светом. Да — но что же его члены? Сравнивая свои нынешние члены с Адамом, он видел, что большинство из них не многим просветленнее. Вот, к примеру, один кормовой стрелок, которому все пророки и философы его века не помогли разобраться в собственной натуре. Любовь он представлял так же смутно, как Адам в своем дочеловеческом мире; мудрость при всех ухищрениях науки, была ему более чужда, а уж творческой деятельности в нем было много-много меньше, чем в Адаме.

Иные из отпрысков Адама родились со светлым умом, подобным отцовскому, и среди них, в товариществе или инцестуозной связи, впервые пробудилась человеческая любовь.

Когда отец их Адам наконец умер, когда уничтожилось первое истинно человеческое Я, дух человеческий отделился от этого эфемерного существа и пробудился к более ясному, хотя все еще неуверенному проникновению в свою и адамову природу; так же много позже, со смертью одного кормового стрелка, пробудился более светлый дух. Все еще скованный пределами невежества бедняги Адама, он не был связан его жадностью и страхами. И был восприимчив ко всем тонкостям, что смущали его ум при жизни. Вот тогда, еще смутно, еще не обретя крылатой колесницы речи, дух осознал, что главной его заботой всегда будет познавать, любить, создавать.

Дух человеческий, заглядывая в эпохи своего долгого младенчеств, видел, как потомки Адама медленно завоевывали власть над племенами полузверей.

Каждый из этих первых настоящих людей жил той же полузвериной жизнью, хотя и правил жалким получеловеческим скотом; и порой странная искра, вспыхивая внутри, манила их к более человеческому обычаю. Но как же темны, как затуманены были их умы! И все же те проблески, которых были лишены их дочеловеческие предки, влекли некоторых из них, как и последующие поколения, к верности Духу, который уже жил в них манящей искоркой; всего лишь редкими прозрениями, вспышками понимания, взаимного сочувствия, мимолетными чудесами светлой любви или мудрости, краткими, летучими мгновениями божественного творчества. Наши первые предки были внутренне не менее людьми, чем современные люди — так же сознавали себя, были умны, способны любить — но им недоставало сокровищ долгого опыта, собранного и сбереженного тысячами поколений.

А без опыта они лишены были способности судить и определять ясные человеческие цели. Он, дух человеческий, в этом далеком младенчестве, тоже не умел судить; а цель его, хотя по сути уже человеческая, была неопределенной, не обозначенной четко, и даже не постоянной. Ведь в первые эпохи человека даже его дух не обладал остротой зрения.

Тысячелетия младенчества сменяли друг друга, как недели в жизни ребенка. Члены его множились. Они распространялись по всем материкам: редкая чувствительная живая пыль на огромном теле Земли. Дух вспоминал, как вспоминают собственное, добытое тяжким трудом достижение, как они учились и забывали, и снова учились тем искусствам и знаниям, что стали первыми человеческими традициями. Дух упивался воспоминаниями о первых звуках запинающейся еще речи, вспоминал, как из знакомого ворчания и криков в знакомых ситуациях медленно проступал смысл. Как собственное прозрение вспоминал он и работу древних гениев, впервые превративших камень в метательный снаряд или в молот, впервые придавших форму орудия кремню, впервые выхвативших пылающую ветвь из лесного пожара, чтобы приручить и использовать эту яркую кусачую тварь, впервые приручивших собаку, лошадь, превративших катящееся полено в колесо. Вспоминал он, как они шли с материка на материк, как их каноэ с людьми уносила буря. Это он, он сам (Как ему это помнилось!) через разум первых шаманов впервые использовал значки как знаки, он впервые научил их обозначать символами свои нужды и вдохновил на рисунки на стенах пещер, на ритмичные песнопения. Он же помог им посредством растущего искусства жеста и интонации, после — посредством танца и песни, скульптуры и живописи, ускорить познание себя и других, ужаса и красоты мира. Он же зародил в них зуд познания, так что они, спеша понять, ребячески объясняли вселенную в терминах своей охотничьей науки или крестьянской мудрости.

Назад Дальше