Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 - Иван Наживин 28 стр.


Жара стояла невыносимая. Хворь не унималась. Всё изнемогало. Но душными ночами кабаки шумели. Слава некоторых из них была настолько велика, что часто по кабаку целая местность прозванье получала: Веселуха, Щипок, Палиха, Заверняйка, Скачок и прочие. Особенно шумно было в кабачке Каток, что на Подоле, под самой стеной кремлёвской притулился. Митька держал себя атаманом.

— А какого хрена спину-то на них гнуть? — дерзко говорил он. — Что там ее ни гни, всё в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи… А вот чертям запустить бы теперь петуха красного — сушь-то какая стоит! А как тревога подымется, и пощупать, где что лежит… А стены класть да стрельницы высокие нам ни к чему: нам прятать за ними нечего — яко благ, яко наг, яко нет ничего… Эй, ты там, хозяин! — крикнул он, бахвалясь. — Не видишь, что у добрых молодцев в чарках высохло?

— Да ведь на Радунице только Москва горела, — молвил кто-то в жаркой и вонючей полутьме. — Три месяца не прошло.

— Ну, коли жалостлив больно, за печью сиди, — зло оборвал Митька. — Нас не больно милуют, ну, и нам глядеть нечего.

В жаркой ночи, полной трепетания далёких зарниц, всё более разгуливался ветер-суховей. Он гнал вдоль сонных улиц косматые тучи пыли, яростно стучал ставнями, кружил, как нечистая сила, по пустым площадям и снова свистел в пролётах недостроенных стрельниц кремлёвских, пугал воем в трубе старух, а на Остоженке, где вдоль реки шли луга государевы, он яростно раскидал несколько стогов.

— Расходись под ветер, — шептал в воющем, пахнущем пылью мраке Митька. — И как только полночь у Ивана под Колоколы ударит, так и запаливай. Главное, чтобы смятенья больше было: тут тушить начнут, в другом месте зажигай. Ну, не зевайте Ты, Облом, со мной пойдёшь.

С последним ударом полночного колокола спящие в пыльной тьме деревянные домики вкруг Кучкова поля вдруг осветились розовым светом. Две тёмные тени торопливо убежали в воющий мрак. И вдруг ночь вздрогнула от истошного крика:

— Горим! Ратуйте, православные.

И без того бешеный, ветер точно обрадовался этому сумасшедшему крику, закрутил, забился над землёй, и сразу чьи-то богатые хоромы занялись красно-золотыми полотнищами пламени. Ветром нагнуло огненный столп на соседние дворы, они сразу запылали, и раздуваемое ураганом пламя понеслось из улицы в улицу. Раздетые люди с безумными глазами там, вопя, тащили своё добро из пылающих домов, там плескали в бешеные костры воду из смешных шаек, там старались заградить огню путь святыми иконами. Волосы их трещали, глаза покрывались слезой, одежда дымилась и загоралась, но они, совсем потеряв рассудок, вместо того чтобы просто спасаться, тщились остановить бушующий пожар. Плач, крики, рёв испуганной скотины в уже горящих стойлах, вой, визг и свист пламени, грохот раскатывающихся стен и падающих стропил, злой, рвущий душу набат с розовых колоколен, страшный огненный дождь галок с зловеще-багрового неба, вой собак и — новый истошный крик:

— Родимые, смотрите-ка, и у Ильи Пророка занялось!

С каждой минутой грозный ужас нарастал. Ветер, раньше дувший с востока, теперь крутил так и эдак, пригибал пламя к земле вдоль испуганных красных улиц, вновь вздымал его к небу, рвал на части и красно-золотыми полотнищами этими выстилал часто целые улицы сразу.

Из красного Кремля, пригнувшись к сёдлам, вылетели конники: то навстречу огню спел сам великий государь со своими боярами.

С невероятной быстротой среди страшного воя звонниц и огненной метели галок в пламенеющем небе широкий разлив бушующего пламени обошёл по Неглинке рдеющий Кремль, разом, без усилия, перебросился через реку в Замоскворечье, и вдруг ветер, переменив направление, опять погнал огненное море из-за реки на Кремль. Вихрь оторвал необъятной величины красно-золотую ткань, перенёс её в бешеных корчах на другую сторону реки и покрыл ею Кремль. Попы выступили было с великим пением, во всеоружии своих святынь, но нестерпимый жар огненной бури заставил их побросать всё и с безумными лицами бежать вниз, к воде. Но и там спасения не было: Подол уже пылал, и на огненной реке загорелись барки. Люди задыхались в едком дыму и зное, падали на землю лицом вниз, загорались, бросались в точно пылающую воду…

Вспыхнул и Вознесенский монастырь. На крики испуганных монахинь бросились все, кто был поблизости, а среди них — князь Василий. И вдруг он остолбенел: во дворе пылающего монастыря, прижавшись спиной к стене, вся сияющая в знойных отблесках пожара, пред ним стояла в чёрном одеянии монахини — Стеша! Он никак не ждал встретить её тут. Он был уверен, что она по-прежнему спасается в Княгинином монастыре во Владимире. И, может быть, не скоро очнулись бы оба от столбняка, если бы не страшный крик неподалёку: то вспыхнул священник, бежавший из уже пылающей монастырской церкви с антиминсом. Он покатился на землю, а монахини в ужасе, как стадо испуганных овец под грозой, разбежались во все стороны.

— Стеша, скорее!.. — едва выговорил князь Василий. — Бежим…

И, схватив её за ледяную руку, он потащил её уже дымившейся улицей к реке.

— Скорей, скорей!

Большая галка, пылая, упала на чёрную рясу, ряса затлелась, задымилась, и князь, потушив огонь руками, среди густого огненного дождя, в жару и дыму, тащил Стешу прочь. Они и не заметили, как очутились на горящем Подоле, на берегу реки, густо усыпанном тысячами перепуганных людей. Кто-то догадался обрубить чалки пылающих барок, и они, все в огне, крутясь и сея ужас, пошли по огненной реке…

Стеша едва держалась на ногах. Князь неотрывно смотрел на неё, и в душе его полыхал свой пожар, огромный, страшный, полный дикой радости…

— Стеша!..

Она уже справилась с собой. Отказаться от счастья, от жизни раз — тяжело, отказаться ещё раз — невыносимо. Но она нашла в себе силы. Она закрыла белое, исхудавшее лицо обеими руками. Она молилась.

— Стеша…

Она в глубокой истоме вздохнула и подняла на него свои новые, тихие глаза.

— Стеши давно нет, — едва выговорила она. — Есть только мать Серафима… Кончено всё и навсегда…

И страшны были эти слова в чёрной женщине в полном расцвете её тридцатилетней красоты. Князь в бешенстве топнул ногой.

— Нет для меня никакой матери Серафимы! — рванул он. — Для меня была и осталась только Стеша, сгубившая себя и меня… Стеша, радость моя, одно слово твоё — и мы унесемся с тобой на край земли, где нас никто не найдёт.

Всё шире разливалось по Москве море огненное. Всё тише становился жуткий набат: звонницы загорались, и колокола рушились в огонь и замолкали. В стенах кремлёвских не было уже почти ничего, кроме груд рдеющих углей, по которым бегали синие огоньки, и чёрных трупов вдоль уже не существующих улиц. Пламя с воем, свистом и треском неслось посадами к окраинам. Тучи рдеющих галок носились над погибающим городом, и река шипела и съедала их, но снова под ударами бури бешеными тучами они налетали на неё со всех сторон.

— От Бога спрятаться нельзя нигде, княже… — чуть слышно выговорила Стеша, изнемогая. — Оставь меня…

— Стеша… — простонал он, сжимая её руки. — Опомнись…

По красно-чёрным берегам реки пронёсся стон: в Садовниках, среди разливов огня, с глухим грохотом рухнула вдруг пылавшая, как свеча, колокольня Кузьмы-Демьяна… Дети, голодные, испуганные, плакали. Уже заспорили из-за беспорядочно сваленного на берегу скарба. Какой-то подьячий с вострым носом озабоченно выражал опасения о судьбе великого государя. Толстая, как перина, попадья, неутешно рыдала над погибшим сытым и тёплым гнездом своим. Неподалёку истерически' выкрикивала что-то простоволосая женщина, растерявшая своих детей.

А дальше смертным боем били татя пожарного: это был хмурый Облом, который, растерявшись от того, что они наделали, украл напоследок старую беличью шубку у проскурницы от Николы Мокрого и теперь отдавал под кулаками Богу свою угрюмую душу. А Митька — он от испуга украсть и не мог ничего — от Тайницкой стрельницы отай смотрел страшными очами своими на князя Василия и Стешу и укрепился в своей мысли: тут деньги ещё есть, а потом ему нож в бок, а её в леса…

Как колокольни, пылавшие над огненным морем, рушились в пожаре души князя Василия его последние, только что было родившиеся надежды. Стеша стояла, закрыв лицо руками, и он слышал едва уловимый шёпот молитв о спасении души её от пожара его души, который тянул её в себя, в котором ей так хотелось блаженно сгореть, погибнуть навсегда… Он с усилием отнял её руки от лица, он жадно пил глазами красоту его и знал уже, что вот ещё немного — и она снова уйдёт от него. Она плакала горько, неудержимо, но не было и следа колебания на её милом, исхудавшем, нездешнем лице, ставшем ещё более похожим на лик фряжской богородицы.

— Проводи меня до обители, — тихо сказала она.

— До какой обители? — злорадно усмехнулся он. — От неё и головешек-то не осталось!..

— Всё равно. Там мать игуменья и сёстры. А то я пойду одна.

Как зачарованная, она долго глядела в лицо его. Над ними в багровом сумраке, вся розовая, стояла Тайницкая башня. Пожар уходил к окраинам.

— Пойдём… — тихо сказала она.

Медленно, повесив головы, они шли среди рдеющих груд жара, по которым бегали синие огоньки. Временами зной был так силен, что они должны были полами прикрывать лица. Часто приходилось перешагивать чрез обугленные, смрадные трупы людей, собак, кошек, голубей.

И когда вдали, в отсветах пожара у Фроловской стрельницы, увидали они сбившихся в кучку полных отчаяния, в прогоревших рясах и клобуках монахинь, Стеша вдруг решительно остановилась перед князем. Из глубины прекрасных глаз её смотрел открыто и нежно тот рай, в который так рвалась его озлобленная душа.

— Вася… — чуть дохнула она и вдруг вся точно загорелась. — Милый, радость моя… солнышко моё светлое… слушай… Того, чего ты хочешь, не будет никогда… Нельзя за минутную радость отдать жизнь вечную… Но… но ежели это хоть чуточку утешит тебя в горе твоём, знай: ни единого дня, ни единой ночи не было эти годы, когда я не думала бы о тебе, не звала бы тебя… Но против судьбы не пойдёшь… Помни одно: куды бы ты ни пошёл, что с тобой ни случилось бы, всегда душа моя будет около тебя, как касатка вкруг своего гнезда, виться… Вот… И это грех, и великий, слова эти мои, но авось Господь за муку мою простит меня… А теперь прощай… Не ходи за мной… И не ищи меня…

Низко, по-монашески, поклонившись ему, она быстро пошла к монахиням, горевавшим над сгоревшим гнездом своим. Он, повесив голову, пошёл сам не зная куда в багровую ночь. Над огненно-красной землей, в тучах удушливого дыма, страшно пел набат с уже немногих, последних, колоколенок…

— Батюшка… князь…

Он поднял глаза: где это видал он эту страшную образину?

— Диво дивное и чудо чудное, княже… — продолжал Митька, следовавший за ним всё время издали. — Сёдни ночью перед пожаром мне — вот истинный Господь! — словно видение было: будто, вишь ты, князя Андрея лихие люди на большой дороге убили… Вот истинный Господь!

Князь Василий не понял ничего и, нетерпеливо тряхнув головой, пошёл от урода прочь. Митька понял, что можно действовать…

XXXVI. НАД СВЕТЛОЙ РЕКОЙ

Жуткое зрелище представляла собой на другой день Москва. Москвы собственно почти уже не было, а были только чудом уцелевшие небольшие островки её и огромные чёрные дымящиеся пустыри между ними. А среди всего этого разрушения и острого смрада на высоком Боровицком холме возвышались закопчённые стены и стрельницы недостроенного Кремля. В дыму виднелась чудовищная царь-пушка, только недавно отлитая фрязями и ни на что не нужная — стрелять из неё было невозможно, — а около неё тяжело чернели четыре громадных ядра. Сверху сыпался мелкий дождик, а по чёрной, раскисшей земле уныло бродили голодные люди. Огромное зарево, стоявшее всю ночь над городом, без слов сказало всем соседним городкам и деревням, что Москва приказала долго жить, и в помощь пострадавшему населению её и в надежде на хорошие барыши уже тянулись со всех сторон обозы торговых людей и крестьян со всяким добром. Великий государь — семья его спаслась тем, что её на большой завозне вывезли на серёдку реки и там под огненным дождём стояли, пока огонь не ушел на посады, — сам распоряжался восстановлением жизни разрушенного города. Все работы на стенах и башнях были приостановлены, и работным людям было прежде всего повелено собрать по пожарищам погибших москвитян и рыть скудельницы для тысяч чёрных трупов, похожих на грубо сделанные куклы. Попы пели и кадили над несчастными, и их наспех зарывали.

Потом стали наспех разбирать пожарище, чтобы скорее, до холодов поставить дома. О том, что следовало бы строить город из камня, и думушки ни у кого не было: во-первых, лес был очень дёшев, во-вторых, поставить даже самые большие хоромы из лесу можно было в месяц, а в-третьих, каменных дел мастера на Руси были наперечёт. Уцелевшие среди огня Успенский собор, царские палаты да каменный двор купца Таракана у Фроловских ворот не особенно убеждали москвитян, что каменные постройки лучше: всё одно, внутри всё так выгорело, что всё надо начинать сызнова. Но Зосима, погоревав над сгоревшими грибками своими, рыбами жирными и прочей доброю снедью, всё же велел ставить себе хоромы каменные. Приказные, скорбно помавая главами над сгоревшими бумагами своими, уже вострили перья, чтобы возобновить труды свои на пользу государства Московского и получить скорее от просителей соответственное плодоношение на погорелое место…

И затюкали по чёрному пожарищу плотницкие топорики… Митька Красные Очи тёрся среди озабоченных москвитян и жалобно тянул:

— Батюшка боярин, светлые твои очи, милостыньку-то убогому Христа ради…

А ежели кто не давал или давал мало, Митька лаялся.

Великий государь в сопровождении бояр ходил по чёрным развалинам Кремля и отдавал распоряжения, как ставить новые постройки: Софья права — теперь надо строиться пошире. В некотором отдалении за ним следовали фрязи. К ним только что прибыл новый хитрец, Алевиз, который привёз из страны италийской немало новостей.

— Много разговоров идёт теперь об этом самом Христофоре Колумбе, который новые земли за морем открыл, — тихонько рассказывал Алевиз, высокий, худой, с длинной бородой римлянин. — Он поплыл от наших берегов прямо на запад, а вышел, как сказывают, в Индии, повыше реки их Ганга. И народ там будто кожей красный, а в голове перья воткнуты, и ничего по-нашему не понимает. И говорит Христофор, что земля совсем не шар, как раньше думали, а скорее вроде груши, и на соске ее, где стебель-то выходит, и расположен будто рай…

— Ну, а в Риме как дела? — спросил весёлый Солари.

— А в Риме столпотворение вавилонское, — отвечал Алевиз. — Пьют и бесятся с утра до ночи. И во главе всего святой отец стоит. Теперь он придумал новую игру: назовёт к себе куртизанок голых да своих гвардейцев и устраивает состязания в любви, причем победители получают из рук святого отца награду.

— Вот всё о соединении-то церквей толковали, — тихонько засмеялся Солари. — В самом деле, если бы его святейшество Александра Шестого да здешнего Зосиму соединить, толк был бы!

— Ну, что там Зосима! — пренебрежительно усмехнулся Трифон, органный игрец, ставший настоящим москвитянином. — Зосиме только бы пожрать пожирнее да напиться, у него выдумки совсем нет. Это мужик простой, безобидный. Нет, а вот его святейшество-то со своими затеями, этот потешил бы православных!

Все тихонько рассмеялись.

— Аристотель, поди-ка сюда, — позвал дьяк Фёдор Курицын Фиоравенти, уже выпущенного из тюрьмы. — Великий государь насчёт кирпича спрашивает.

Почтительно согнувшись, Фиоравенти поспешил на зов.

А тем временем на Тайницкой стрельнице, закоптевшей над светлой рекой, сидело двое. Тихо беседуя, они точно не замечали ни страшного разрушения вокруг, ни нудного запаха гари и испражнений, ни пёстрого и шумного табора погорельцев по берегам реки. Один из собеседников был маленький боярин Тучин, постаревший и точно изнутри лампадочкой освещённый, а другой — старец Нил в бедном монашеском одеянии своём, такой же чёрный, как башня, на которой они сидели. Нил тоже заметно похудел, постарел, но силой напряжения чрезвычайного теплились его спрятавшиеся за мохнатыми бровями глаза. Он усердно трудился в глуши своей над «Преданием своим ученикам о жительстве скитском». Недавно один из иноков-соседей взял у него творения иже во святых отца нашего аввы Исаака Сириянина да нечаянно и сожёг свою келию и все книги, что в ней были. И вот Нил сплыл до Ярославля Шексной с мужиками на плотах, а затем пешечком притащился и в Москву, чтобы добыть тут нужную ему книгу. Нил очень сдружился с маленьким боярином и любил беседовать с ним: тот был дерз душою, и глубок, и светел, и мягок сердцем, как голубица. Сомнений Нила он не знал: его мысль нащупывала в безбрежных полях жизни всё новые и новые пути, дерзала, окрыляясь, всё более и без колебания рушила то, что по исследовании оказывалось негодным. Маленький боярин совсем не заботился о том, что будут о его откровениях думать люди: он ощущал душу свою как источник света, в котором, радуясь, может купаться всякий. Об этом говорили они и теперь, над светлой рекой, сонно текущей среди чёрных холмов вдаль. А вокруг, по развалинам, уже хлопотали люди, заботились, терзались, бранились.

Назад Дальше