И рапсод направился в сторону квартала ремесленников, где его старый знакомый, лишённый жрецами за какие-то грехи ольвийского гражданства, держал убогую харчевню. За ним, припадая на раненую ногу, поковылял и пёс…
Аполлоний был радостен и доволен — его товары шли нарасхват и по цене почти вдвое выше той, на какую он рассчитывал. Особенно хорошо брали вина и украшения. Свои повозки боспорский купец разместил на площади в центре скифской столицы. Обычно здесь занимались выездкой лошадей и обучали мальчиков верховой езде.
За товары скифы платили мехами, вычиненной кожей, кадушками с горным мёдом (его привозили в Неаполис тавры), кругами тёмного воска, реже — чеканной монетой самого разного достоинства и государственной принадлежности: херсонесскими драхмами и тетроболами, статерами Понта и боспорскими халками, ольвийскими лептами и аттическими оболами, денариями и сестерциями Рима.
Благодушествующий Аполлоний обратил внимание на скифского подростка лет пятнадцати, в восхищении уставившегося на акинаки, выкованые кузнецами Пантикапея. Что-то очень знакомое почудилось купцу в чертах лица мальчика: крутые скулы, тяжёлый подбородок, орлиный нос, серые до голубизны глаза, длинные тёмно-русые волосы…
И тут чья-то тяжёлая рука опустилась на его плечо.
— Ба, кого я вижу? Ты ли это, мой старый друг? Не верю глазам своим — Аполлоний отважился на путешествие в Неаполис. Хайре, дружище!
— Эвмен?! — купец с удивлением воззрился на низкорослого мускулистого мужчину с длинной седеющей бородой, подстриженной на скифский манер — лопаточкой. — Вот уж не ожидал…
Они обнялись.
— Отпусти, задавишь… Медведь… — лицо Аполлония покрылось красными пятнами, так крепко облапил его волосатыми ручищами Эвмен. — Уф-ф…
— А ты всё толстеешь… — посмеиваясь, похлопал его по загривку Эвмен. — Но дела твои, похоже, оставляют желать лучшего, коль уж сам сюда пожаловал.
— Не совсем, не совсем… — смутился Аполлоний и спросил, торопясь перевести речь на другое: — Ну, а ты как здесь очутился?
— Большим человеком стал, — подмигнул Эвмен. — Ольвию прибрал к рукам царь Скилур, торговать хлебом ольвийским купцам он запретил, вот я и предложил государю скифов свои услуги. Теперь у меня титул придворного эмпора. Продаю скифскую пшеницу.
Он наконец заметил мальчика, который в этот миг робко дотронулся до чеканных электровых бляшек, украшающих ножны дорогого акинака. Подметив что-то необычное во взгляде старого приятеля, Аполлоний спросил:
— Ты его знаешь?
— Ещё бы… — Эвмен говорил вполголоса. — Это сын царя Савмак.
— Что?! Сын… Царевич? — изумился Аполлоний. — У него ведь Палак… — только сейчас он сообразил, кого напоминал облик подростка — Савмак был очень похож на старшего брата.
— У Скилура три законных жены и двадцать наложниц, — рассмеялся Эвмен, глядя на обескураженного приятеля. — И сыновей с полсотни. Дочек я не считал. Их тоже немало. Палак — соправитель Скилура, будущий его преемник. Недавно царь заказал камнерезам Ольвии барельеф. На нём должен быть изображён он вместе с Палаком. Плиту с барельефом установят в портике общественного здания. Это своего рода завещание, чтобы после смерти Скилура у его подданных не возникало сомнений в праве Палака на царский скипетр.
— Савмак… — боспорский купец всё ещё не мог прийти в себя от такой неожиданности. — Но он так бедно одет…
— Ничего удивительного. Его мать Сария когда-то слыла первой красавицей Неаполиса. Она дочь миксэллина из Танаиса. Отец дал ей прекрасное образование, но не сумел вымолить у богов для Сарии хотя бы малую толику счастья. Когда Савмаку было два года, взбесившаяся кобылица во время дойки вышибла ей копытом глаз. С той поры Сария покинула гарем повелителя скифов и влачит жалкое существование. Правда, живёт она в акрополе в какой-то каморке, но на положении прислуги.
— А как относится царь к сыну Сарии?
— Довольно прохладно. Впрочем, и остальных сыновей, кроме Палака, тоже особо не жалует. Крут и строг. Но на их воспитание средств не жалеет. Нанял за большие деньги весьма известного педотриба из Пантикапея и одного из лучших ольвийских гимнасиархов.
— Чудно… — покачал головой Аполлоний. — Нам трудно понять жизненный уклад и обычаи варваров…
После ухода Эвмена, поколебавшись какое-то время, купец решительно подошёл к Савмаку, всё ещё разглядывавшему оружие.
— Нравятся? — спросил, кивком указав на акинаки. — Покупай.
— Да, — сдержанно ответил подросток. — Только денег у меня нет…
Чистый, без обычного для варваров акцента эллинский язык мальчика и его подкупающая откровенность, вызвали у Аполлония неожиданный приступ щедрости.
— Возьми, — купец выбрал акинак в дешёвых ножнах и протянул подростку. — Бери, это подарок. Воину без оружия быть негоже.
— Это… мне? — Савмак медленно, словно во сне, взял акинак и крепко прижал его к груди.
Он смотрел настороженно, как хищный зверёк, попавший в западню, всё ещё не веря своему счастью — акинаки были очень дороги, и приобрести их могли только знатные воины, разбогатевшие в набегах.
— Тебе, тебе… — успокоил его Аполлоний и достал из кожаного мешка плоский точильный камень с отверстием для подвешивания его к поясу. — А это — в придачу…
Когда топот босых ног Савмака, от радости рванувшего в сторону акрополя как молодой олень, затих, Аполлоний, в досаде дёрнув бороду, принялся ругать себя последними словами: обычная для него расчётливая купеческая прижимистость не могла простить неожиданного мягкосердечия…
Сария, мать Савмака, сушила на солнце иппаку, любимое лакомство скифов. Плоские белые кусочки сыра, разрезанные на квадраты, лежали на холстине под навесом из деревянных реек, набитых через равные промежутки. Проникая сквозь щели, солнечные лучи теряли испепеляющий жар, лёгкий ветерок, гуляющий в сушилке, быстро уносил излишнюю влагу, и сыр постепенно превращался в лёгкие плотные бруски, пригодные для длительного хранения.
Эллины научили скифов заготавливать сыр впрок, а царь Скилур даже построил в акрополе небольшую сыродельню с прессом и чанами, где все тяжёлые работы выполняли рабы. Кроме иппаки, известной скифам с давних времён, здесь делали из козьего и овечьего молока твёрдый сыр, который продавали в припонтийских апойкиах эллинов, сыр тёртый с добавками ароматных трав, солёные и несолёные сырки с вином и мёдом… Сыр коптили, сушили, выдерживали в рассолах или закупоривали вместе с виноградным соком в просмолённые бочки, заливая их крышки воском.
— Мама! Смотри! — возбуждённый Савмак выхватил из ножен подаренный акинак и принялся фехтовать с воображаемым противником.
— Откуда он у тебя? — устало спросила Сария, отгоняя веткой больших зелёных мух, роившихся над сохнущим сыром.
— Подарил купец из Пантикапея. Мама, теперь я настоящий воин!
— Этот купец — добрый человек. Пусть хранит его Великая Табити.
— Меня возьмут в отряд Зальмоксиса и мы пойдём в поход, — вслух мечтал Савмак. — Я привезу тебе в подарок красивые ткани и украшения… и новые сандалии, расшитые золотом.
— Воину нужен хороший боевой конь, сынок. На той старой кляче, которую дал тебе царский конюший, только воду возить.
— Конь… — мальчик нахмурился, вложил акинак в ножны, сел на пустую бочку и понурил голову.
Сария, коротко вздохнув, подошла к сыну, обняла его за плечи. Было ей чуть больше тридцати, но тяжёлая работа на сыроварне и рваный багровый рубец на месте левого глаза превратили некогда стройную красавицу с осиной талией в худую, плоскую, как доска, старуху с морщинистым, жёлтым лицом и уродливыми распухшими руками в язвах от рассола.
— Потерпи… — шепнула она ему на ухо. — Ты родился весной, в полнолуние. А это значит, что ждут тебя впереди деяния великие, славные… — неожиданно в её голосе зазвучала печаль.
— Мне бы только коня… — Савмак, казалось, не расслышал слов матери.
— Ах, глупый, глупый… — Сария присела рядом и крепко прижала сына к себе. — Ты один у меня, сынок. Единственный. Ты моя любовь, надежда, моя жизнь. Если Папай заберёт тебя в свои златокованные чертоги, моя душа истлеет, кровь превратится в песок. Прошу тебя, не спеши на поле брани. Успеешь. Мне не нужна твоя воинская добыча. Мне нужен ты…
«Конь, мне необходим боевой конь… — думал тем временем Савмак, сжимая рукоятку акинака. — О, Гойтосир, повелитель стрел, помоги! Я так хочу, чтобы меня приняли в дружину Зальмоксиса…»
Эрот просидел в харчевне почти до вечера. Компанию ему составлял хозяин харчевни Мастарион, рослый сорокалетний мужчина с низким скошенным лбом, заросший почти до глаз густой неухоженной бородой. На левой руке Мастариона не хватало двух пальцев, широко расставленные глаза косили, из-за чего нельзя было понять, куда он смотрит.
— …Нет, нет, плачу я! — упорствовал Эрот, делая вид, что хочет распустить завязки своего кошелька.
— Зачем обижаешь меня? Ты мой гость… — изображал себя оскорблённым Мастарион, пытаясь на глаз определить сколько монет может быть в кошельке приятеля и какого они достоинства.
— Ну, если ты настаиваешь… — с невинным простодушием отвечал ему Эрот и в который раз привязывал кошелёк к поясу.
Конечно же, Мастарион и не догадывался, что в этом кошельке дребезжали только медные оболы; серебряные монеты, плата за вчерашнее выступление перед молодой скифской знатью, друзьями Палака, лежали за пазухой Эрота…
— Подскифь! — пододвигал рапсод к хозяину харчевни свой фиал, показывавший дно с обескураживающей Мастариона скоростью.
Мастарион с вожделением вздыхал, поглядывая на кошелёк Эрота, и наливал из кратера неразбавленное вино серебряным киафом, невесть каким образом оказавшимся в этих убогих саманных стенах, один вид которых навевал грустные мысли.
Они сидели в задней комнате, крохотной, как мышеловка, отделённой от обеденного зала перегородкой из вязок камыша. Впрочем, то помещение, где располагались клиенты Мастариона, залом назвать было трудно — глинобитный пол, посыпанный грязным песком, стены из поточенного мышами самана с кое-где сохранившейся побелкой неизвестно какой давности, потолок из неокоренных жердей, лохматившихся чёрной от копоти корой. Подслеповатые окна были затянуты вычиненными до полупрозрачности бычьими пузырями, а сколоченная на скорую руку дверь болталась на ремённых петлях.
Людей в харчевне было мало. В обед сюда забрели четыре скифа-кочевника, пригнавшие в Неаполис от самого Борисфена стадо быков — дань вождя их племени царю Скилуру. Привыкших к оксюгале скифов поразило изобилие дешёвого и крепкого виноградного вина. В их кочевье вина эллинов были редкостью, и пили их только знать и старейшины. Беднякам они были не по карману. Потому, дорвавшись к кислому и терпкому боспорскому, скифы упились до изумления, оставив в цепких руках Мастариона не только свои скудные сбережения, но и всё более-менее ценные вещи, вплоть до кожаных кафтанов.
Ближе к вечеру в харчевню потянулись и воины городской стражи. Добрый кусок конины, приправленный пряными травами, вызывал жажду, и стражники, несмотря на запрет, утоляли её отнюдь не родниковой водой, привозимой в Неаполис из балки за стенами города, где били ключи. Но долго они в харчевне не задерживались — быстро осушив чашу-другую, спешили в свои казармы на вечерний смотр перед выходом в дозор.
Когда жаркое солнце подёрнулось вечерней дымкой, и длинные тени улеглись на уставшие от дневной суеты улицы и переулки, в харчевню стали заходить и люди степенные, немногословные, с деньгами: камнерезы, кузнецы, гончары, кожемяки, ювелиры. Эти располагались обстоятельно, надолго, заказывали по эллинскому обычаю разбавленное холодной водой вино — немного, но хорошего качества. Еда, предлагаемая Мастарионом, была немудрена, но сытна: кровяная похлёбка с луком и зажаренный бараний рубец, набитый смесью пшена, свиного сала и мелко насечённых куриных потрохов. Кроме скифов, среди ремесленников были и эллины, заброшенные капризной судьбой на эту окраину Ойкумены нередко помимо их желания, а также фракийцы, иллирийцы, колхи, меоты… — да мало ли славных мастеров из далёких стран услаждали взоры скифиской знати красивой посудой, украшениями бесценными, доспехами чеканными, мечами харалужными. Знали богатые скифы толк в красивых и прочных вещах и платили, не скупясь.
— Провалиться мне в Тартар, любезнейший Мастарион, но это вино — дрянь, помои! — вскричал Эрот, отведав новую порцию хмельного напитка, принесённого служанкой-меоткой.
— Как ты посмела, негодная, моему другу… ик!… лучшему другу подать такое вино?! — попытался изобразить гнев Мастарион; несмотря на свой внушительный рост и вес, в застолье он оказался послабее рапсода.
— Господин, но ты мне сам сказал, чтобы я принесла это, вместо родосского, — с негодованием воззрилась на него меотка.
— Врёшь, ай, врёшь! — поспешил перебить её Мастарион. — Убери этой пойло и выплесни на улицу. Нет, постой! На улицу не нужно. Замени родосским. Нет, давай лучше косское. Оно покрепче… — вцепившись в рукав Эрота, он забормотал, заискивающе заглядывая ему в глаза: — Врё-ёт, паршивка… Чтобы я тебе, своему… Никогда! Веришь?
Презрительно фыркнув, служанка вышла.
— Скажи, Мастарион, за что тебя изгнали из Ольвии?
— Как другу… только между нами. Цс-с! — приложил палец к губам хозяин харчевни. — Ни-ни… Никому.
— Клянусь палицей Геракла, буду нем, как рыба.
— О! Хорошая клятва! Богам олимпийским не верю. Нет!
— Не богохульствуй, Мастарион, — улыбнулся рапсод. — А то Харон — старикашка злопамятный…
— Враки! Всё враньё, мой Эрот! — беспечно махнул рукой Мастарион. — Единый бог, пред кем преклоняюсь — лучезарный Гелиос.
— Теперь мне понятно… — посерьёзнел рапсод. — Но не стоит кричать об этом на всех углах.
— Плевать! В Неаполисе до этого никому нет дела.
— А в Ольвии?
— Жрецы, эти бешеные псы, едва не сожрали меня, когда сикофанты донесли им, что я поклоняюсь Гелиосу. Пришлось сюда бежать.
— С семьёй?
— Не успел обзавестись. Мне хватало гетер… — Мастарион прикусил язык — в их каморку зашла служанка с бурдюком в руках и стала лить в кратер янтарное вино.
Подождав, пока она скроется за перегородкой, хозяин харчевни продолжил:
— У меня был раб-пергамец. Я купил его у наварха скифского флота Посидея. Помнишь его?
— Родосец Посидей? Этот блудливый старикашка?
— У каждого свои слабости, Эрот… — хихикнул Мастарион. — Но он хороший флотоводец, надо отдать ему должное. Посидей отбил пергамца у пиратов-сатархов. Тот был едва жив, кожа да кости, и достался мне всего за две драхмы. Дешевле яловой козы. О, это был мудрейший человек! Если бы Посидей знал, какое сокровище он упустил…
— Почему — был? С ним что-то случилось?
— Ещё как случилось… Через год я отпустил его на волю, дав манумиссию. А ещё полтора года спустя пергамца распяли римляне, как скотину на бойне. Ах, мерзавцы! — стукнул кулаком по столу Мастарион.
— Чем же он провинился?
— Тем, что почитал превыше всех богов Гелиоса. И участвовал в восстании Аристоника Пергамского. Всего лишь.