Словцов и Калашников были теми, кого можно назвать сибиряками на службе империи. Вполне справедливо видеть в них предтеч областнической тенденции и локального патриотизма, но если мы зададимся вопросом, кем они считали себя сами, мы увидим, что самоотождествление с империей будет играть несравненно более существенную роль в структуре их идентичности. Идея антрополога Виктора Тёрнера о «звездной группе» может послужить продуктивным способом решения этой проблемы:
«В сознании большинства из нас существует так называемая «звездная группа», судьба которой – предмет нашей чрезвычайной заботы. Это та группа, с которой человек идентифицирует себя наиболее интенсивно и в которой он видит осуществление своих личных и общественных устремлений. Мы все оказываемся членами разных групп, истинных или условных, – от семьи до государства и даже до международных религиозных и политических структур. Каждый человек дает собственную оценку относительной ценности той или иной группы: состоять в одних человеку просто «нравится», быть в других – означает выполнять свой «долг защиты» и т.д. <…> И только в рамках своей «звездной группы» человек рассчитывает на максимум любви, признания, престижа, должностей и прочих как вполне осязаемых, так и символических наград. В такой группе индивидуум добивается самоуважения и чувства сопричастности к другим, которых он уважает» .82
Несмотря на то, что Калашников и Словцов регулярно называли себя сибиряками, эта своеобразная группа была в их сознании только одной из множества других и явно не была той, в которой, по В. Тёрнеру, они могли найти «любовь, признание, престиж, должности». Их «звездной группой» являлся слой тех, кого мы можем назвать «просвещенными чиновниками»83. Участие в этой группе было для ее членов как актом сознания своей передовой роли в распространении просвещения, так и материальной действительностью, предполагавшей обретение всех атрибутов службы (жалованья, чинов, мундира, орденов и проч.).
Реконструкция особенностей самосознания человека на основе имеющихся исторических источников является непростой задачей. К счастью, в случае со Словцовым и Калашниковым ее упрощает значительный массив их сохранившихся документов. Наилучший источник для определения «звездной группы» обоих – это их эпистолярное наследие, создававшееся в течение 27 лет, с 1816 по 1843 гг. Именно оно будет далее находиться в центре нашего внимания. В то время как опубликованные опусы авторов в основном связаны с сибирской темой, их переписка сосредоточена на личных чувствах, роли просвещения и природе государственной службы. Наша задача заключается в анализе главных вопросов их многолетнего диалога: Что происходит с миром вокруг нас? Как надо служить? Где нужно жить? Понимая, как Словцов и Калашников отвечали на эти вопросы, мы будем в состоянии не только более наглядно представить их концепцию Сибири, но и выяснить, как государственная служба формировала имперскую идентичность человека.
Ни одно слово в этой переписке не было настолько значимым, как слово «просвещение». В истории Российской империи просвещение действительно было одним из важнейших концептов, в особенности когда режим в конце XVIII – начале XIX вв. формировал национальную образовательную систему84. То, что Александр I организовал Министерство народного просвещения – в противоположность Министерству народного образования, – уже было значимой деталью. По Далю, понятие «просвещение» содержит множество смыслов. «Свет науки и разума, согреваемый чистой нравственностью; развитие умственных и нравственных сил человека; научное образование, при ясном сознании долга своего и цели жизни. Просвещение одной наукой, одного только ума, односторонне и не ведет к добру»85. Характерно, что в словоупотреблении XVIII-XIX вв. просвещение как светская интеллектуальная доктрина, заимствованная из Европы, совмещалось с традиционным христианским смыслом слова. Это хорошо выразил, например, Н.М. Карамзин, писавший о крестителе Руси князе Владимире, что он «старался просветить россиян» (курсив Н.М. Карамзина. – М.С.)86. В этом отношении просвещение трактовалось как нравственно-религиозное возвышение общества, оказываясь гораздо шире, чем образование в собственном смысле слова.
В написанных Словцовым в 1821 г. инструкциях визитатору Сибирских училищ цели народного образования в Сибири определены так: «Паче же всего водворить и укоренить в сей стране домашнее просвещение, просвещение наших праотцев, основанное на учении Христа Спасителя <…> и тем заградить вход в сей отдаленной край света разрушительному духу лжеименнаго западно-европейскаго просвещения»87. Несмотря на то, что эти слова были написаны в середине «десятилетия Библейского общества», Словцов вовсе не собирался подобным определением лить воду на мельницу своего начальника М.Л. Магницкого. В «Прогулках вокруг Тобольска», опубликованных более десятка лет спустя, он повторяет это же определение и помещает Библейское общество во вполне респектабельное окружение: «Человечество, относительно к высшему духовному просвещению, совершает великий эллипс, бывая по временам то в апогее, то в перигее. Ныне вы несетесь к большому эксцентрицитету, но и опять будете в перигее, подобно тем возвратам, какие случались при Ное, Моисее, Давиде, в благодатное время Евангелия, во время Библейских обществ»88.
В контексте жестоких реалий повседневной жизни в Российской империи просвещение было, согласно воззрениям Словцова и Калашникова, тем, что государство должно было предложить своим подданным, а они должны были воспринять. Н. Булич одобрил бы их обоих, утверждая в 1887 г.:
«Если наука и высшее образование в нашем отечестве, со времени великого дела Петрова, составляют историческую необходимость пробужденной и развивающейся жизни, то даже до самых последних годов нельзя утверждать, чтобы стремление к ним было свободным актом самого общества. В главе всех научных и образовательных учреждений России должна быть поставлена необходимо державная воля. Она пробуждает дремлющие общественные силы, она указывает цели, она и требует высшего научного образования от подданных для целей своих, государственных»89.
Их самоотождествление с имперской государственностью было обусловлено реалиями российской действительности, которая была сурова сама по себе и, кроме того, регламентировалась целым рядом социальных и культурных иерархий90. Эти последние выстраивали перед лицом Словцова и Калашникова своеобразного «Другого», по отношению к которому оба автора конструировали свою концепцию просвещения и, как следствие, определяли в своих текстах принадлежность к «звездной группе», слиться с которой они стремились.
Оба подчеркнуто дистанцировались от того, что в иерархии имперской службы было как выше, так и ниже их собственного статуса. Так, Словцов часто жаловался на пороки светского общества, в особенности на карточные игры и «вольнодумство». Он внушал Калашникову, что человеку лучше держаться от них подальше, а начинать день следует с чтения Евангелия, нежели с обрызгивания себя одеколоном в духе тех самых «светских людей»91. В свою очередь, Калашников на первых порах гордился своим вхождением в сообщество русских писателей, однако быстро разочаровался. «Это уже не собрание умных и просвещенных людей – писал он Словцову в 1838 г. – но подлейший рынок торговцев»92. Словцов соглашался. После прочтения неблагожелательной для Калашникова рецензии Н.А. Полевого на роман «Камчадалка» Словцов адресовал своему другу утешительные слова: «Он показался мне несправедливым и колким, но чего ожидать от души мещанской (курсив наш. – М.С.)?»93. Один из первых вопросов, который он задал Калашникову по приезде последнего в Петербург в 1823 г., заключался в том, насколько государственные службы столицы изобилуют «людьми просвещенными, по крайне мере учившимися в высших учебных, или по полам с подьячими»94. Позднее, раздраженный промедлением в получении нужной ему копии архивного документа из Санкт-Петербурга, Словцов писал своему корреспонденту: «Дайте подъячему за переписку 50 и даже 100 р. Пусть он и пьется и напьется!»95
Поскольку просвещение должно было, как полагали Калашников и Словцов, распространяться из столиц в Сибирь, сибирская идентичность не могла возобладать в структуре их личности над ощущением себя в качестве слуг империи. Так, Калашников отметил, что в обеспечении просвещенными чиновниками Сибирь полагалась на Россию, ибо в самой Сибири «туземные служаки все оставались, большею частию, в загоне, по известному изречению: несть пророк во отечествии своем». Именно по этой причине, добавляет Калашников, наиболее одаренные чиновники – как он сам – были вынуждены искать счастья «на чужбине»96. В ранней редакции «Записок иркутского жителя» он снова подчеркнул свое отличие от непросвещенных сибиряков. Здесь уровень образованности иркутян показан в рассказе о Санге, обезьянке, содержавшейся на поводке во дворе генерал-губернаторского дома. Иркутяне, пишет Калашников, смотрели на этого «дивного зверя» с ужасом и судачили, что он может, сорвавшись со своей цепи, начать звонить в колокола Спасской башни и даже ворваться в их собственные жилища. Мемуарист сравнивает этот беспричинный страх с беззаботным отношением этих же иркутян к Мишке – громадному медведю, сидевшему на цепи в мясном ряду. Мишку не боялся никто несмотря на то, что все знали: «не редко» он раздирал в клочья дразнивших его. «Медведь был, видите, тоже Сибиряк, так его бояться было не для чего? Другое было ужасная санга (курсив И.Т. Калашникова. – М.С.)!»97 И это на том основании, что обезьяну никто раньше никогда не видел – она ужасала провинциалов-иркутян именно своей необычностью. Этой яркой бытовой зарисовкой Калашников характеризовал жителей Иркутска – тех, с кем его объединяла «родина», но никак не «звездная группа».
Успех в деле просвещения означал преодоление социальных и культурных границ, что на самом деле являлось чрезвычайно трудной задачей в условиях жестко иерархизованного имперского общества. В этой связи одним из излюбленных персонажей переписки Словцова и Калашникова был «наш Кривогорницын» – Василий Прокопьевич Кривогорницын, нижне-колымский казак, который помогал Словцову в его путешествиях по Иркутской губернии, а впоследствии сделался близким другом Калашникова в Иркутске. Во время своих путешествий Словцов пытался образовать Кривогорницына и, по словам Калашникова, «душа его (Кривогорницына. – М.С.) возвысилась и облагородилась». Позднее Кривогорницын руководил каторжанами в иркутском рабочем доме и на Тельминской суконной фабрике. Здесь служба неоднократно заставляла его становиться свидетелем жутких сцен, однако, как писал Калашников, ничто не могло испугать этого «неустрашимого потомка Хабаровых и Дежневых»98. Кривогорницын вел регулярную переписку со Словцовым и Калашниковым, относящуюся ко времени, когда оба покинули Иркутск99. В этих письмах их многословный автор беспрестанно благодарит своих «благодетелей» за то, что при их поддержке он расстался со своей прежней жизнью. «Благодетели», в свою очередь, гордились его продвижением по службе, видя в нем плод собственных просветительских усилий. В 1830 г. Калашников писал Словцову: «Посреди большею частию черных людей Сибири, он перло, которым должны дорожить таможные начальники»100.
Если история Кривогорницына была более или менее случайным успехом, то главным путем, на котором Словцов и Калашников могли участвовать в священной имперской миссии распространения просвещения, была служба. Эта идея четко отражена в их переписке. Так, по Словцову, исполнение этой миссии не оставляет времени для развлечений. «Увеселений общественных, если не восходят к уму и духу, быть не может, кроме двух периодов, когда бы народ находился в состоянии или равномерно диком, или равномерно умственном»101. В то время как основой престижа империи оставались ее военные успехи, оба корреспондента пытались выделить для себя нишу подвига на гражданской службе. Характерным образом Калашников трансформирует известную метафору: «Военные умирают на поле чести, а мы умрем на стуле чести»102.
Служба воспринималась как битва, приготовление к которой нужно было начинать в домашних условиях. Поощряя решимость Калашникова в службе и в воспитании детей, Словцов отмечает, что образование, получаемое ребенком дома, чрезвычайно важно для будущей государственной деятельности, ибо «университет делает ученого, а человека родители»103. В 1824 г., месяц спустя после рождения сына Владимира, Калашников был награжден орденом Св. Владимира. По этому случаю Словцов писал ему: «Искренно поздравляя вас, почтеннейший кавалер Иван Тимофеевич, с Владимиром, а более с рожденным Владимиром, желаю вам быть достойным отцом своему семейству и благодарным сыном отечеству. Государь или, что все равно, отечество, еще не дождавшись конца вашему ученью, спешат отличить уже вас от прочих ваших сверстников»104. Этот пассаж свидетельствует о том, насколько глубоко идеалы службы проникали в личную жизнь семейства. Кроме того, можно заподозрить Калашникова в том, что выбор имени его сына был связан с ожидавшейся наградой.
Словцов не уставал напоминать Калашникову, что службу нельзя воспринимать легкомысленно или использовать для достижения личных целей. Так, он был весьма обеспокоен частыми переходами его ученика с места на место после того, как он перебрался в Петербург. Узнав однажды, что Калашников недоволен занимаемой им должностью, Словцов не преминул послать ему настоящий выговор: «Да, молодой человек, надобно исполнять всё повеленное, и думать о себе как о ничтожном человеке»105. А когда Калашников сообщил Словцову о своем намерении жениться, тот посоветовал прежде прочно обосноваться на службе, поскольку «по русским законам тот, кто не имеет аттестата на чины, есть точный школьник или вечный подьячий»106. Вместо стремления к наградам Словцов наставляет Калашникова «свою службу украсить посильными подвигами», исполняя поручения начальников без ропота – даже если они «командировали тебя в Камчатку»107. В пример он привел тобольского гражданского губернатора А.С. Осипова: «Здешний Губернатор, посвятив всего себя на службы, не имеет даже пары лошадей собственных. <…> Не прекрасно ли смотреть на сего чиновника, когда он на ямской смиренной парочке спешит в Губернское Правление?»108.
Если мы будем иметь в виду, что, по существу, с 1808 по 1828 гг. Словцов был ссыльным, его неоднократно высказанная преданность службе и трону будет выглядеть весьма знаменательно. В этом отношении давнее учреждение Тобольского наместничества было важным опытом лично для Словцова, событием, которое сообщило высокие цели всей его жизни. На роскошной церемонии открытия наместничества 30 августа 1782 г. 15-летний Словцов удостоился чести прочесть свою оду «К Сибири»109. В тобольской истории не было более торжественного дня, чем этот, особенно если учесть, что печальные времена были уже не за горами – скоро пожары и наводнения нанесут большой ущерб городу110. Событие знаменовало собой, как позднее писал Словцов, начало «благодатн[ой] эпох[и]», когда «всякому нравственному существу даны право и сила действовать в общей жизни человечества». Все эти щедроты, естественно, были дарованы властью: учреждение наместничества, как указал Словцов, «слава Богу, сделало Сибирь недалеко от царя и верховного правительства»111. На себя он смотрел как на орудие в этом процессе и в течение всей своей многолетней жизни ни разу не усомнился в справедливости этого убеждения. «Сибирская Минерва, – как он писал Калашникову в 1825 г. о своей визитаторской должности, – вряд ли увидит так усердного ей служителя, каков я был; умнее и ученее меня многие будут, но усерднее едва ли!»112.