Она двинулась в глубину церкви, подальше от алтаря. В конце концов присела на скамью в последнем ряду. Только теперь она позволила себе заплакать, но слезы не приходили, глаза оставались сухими. Подобно своей невестке Анне она отучила себя от слез. Воспоминания о Феликсе тяжелыми камнями ложились на сердце. Снаружи, за церковными стенами, велись, должно быть, какие-то строительные работы: Эмма слышала монотонный стук молотков и жужжание дрелей. В нашей семье, подумалось ей, принято сдерживаться и хранить секреты; мы уважаем мысли, которые не были озвучены; даже Феликс, о котором все знали, был своего рода секретом. Но наши тайны не желают оставаться под спудом. Они грызут наши души, доводят до изнеможения, рвут и терзают изнутри.
На стене висели деревянные таблички с именами и датами. Благодарности, хвалы, сообщения о намерениях… «Спасибо за спасение в автомобильной катастрофе. 1932 год»; «В честь воссоединения супругов после молитвы в храме. 1934 год»; «Спасибо за успешную сдачу экзаменов. 1935 год». Какими досужими мелочами смеем мы надоедать Господу, думала Эмма. «Благодарю за спокойную смерть, о которой молились в сем святом месте». Кто повесил эту табличку и откуда они узнали, что смерть была именно спокойной? Некоторые таблички пустовали, будто искушая посетителей храма что-нибудь на них начертать. Скажем, так: «Молитвы услышаны».
Под табличками, у стены, стояли ведра с освященной водой. Паломники могли самостоятельно зачерпывать эту воду и переливать ее в свою посуду. На столике, просевшем под грудой молитвенников, пылились следы присутствия людей – верхушка термоса, несколько бумажных стаканчиков того сорта, какой выдают автоматы, и пара-тройка пластиковых кружек, причем последние все лохматились по ободу, словно их кто-то грыз. Выглядит неприлично, подумала Эмма; развели антисанитарию. И поспешила наружу, сжимая перчатки в руке.
При входе, у дверей, лежала на столе толстая книга, вся захватанная пальцами. Ее страницы были поделены на столбцы, а объявление над столом обещало: «Все имена, занесенные в эту книгу, удостоятся молитв в храме».
Эмма достала ручку из нагрудного кармана, перевернула страницу и написала вверху дату. Имя Феликса она вписывать в книгу не стала, поскольку была уверена, что духовную энергию следует направлять на живых, а не на мертвых. И собственное имя тоже не внесла, ибо считала, что и без того неплохо справляется. Но аккуратно записала имена своего брата и его жены:
«Ральф Элдред.
Анна Элдред».
Ниже приписала:
«Кэтрин Элдред».
Помедлила, пропустила строчку – и продолжила:
«Джулиан Элдред.
Роберт Элдред.
Ребекка Элдред».
Уже начало темнеть, когда Эмма наконец вышла из церкви. Храм стоял вплотную к дороге; Эмма побрела по обочине вверх вдоль высокой стены, уповая на благосклонность небес, если сзади вдруг появится машина. Снежная крупа колотилась о камни, стучала по оконным стеклам и таяла под ногами. Усевшись в почти пустынном кафе и обхватив ладонями кружку с горячим шоколадом, Эмма вспоминала другой студеный день – когда кучерявая голова Ральфа мелькнула под стропилами чайной в Холте: мелькнула, склонилась, повернулась, взгляд сфокусировался… Если бы Ральф не наткнулся на них в тот день, когда его чувства словно обострились от холода, он до сих пор пребывал бы в своем упрямом и поистине невероятном неведении; когда Феликс умер, они с братом встали бы у его могилы, как положено двум закадычным друзьям усопшего, и Ральф кивнул бы ей с тем видом, какой подобает приличным людям, пришедшим проститься со скоропостижно скончавшимся ровесником. И этого, подумала Эмма, для меня было бы вполне достаточно.
Ей внезапно стали вспоминаться стихотворные строфы. Оден, сказала она себе и порадовалась тому, что смогла опознать цитату; немалое достижение для женщины, не слишком-то сведущей в литературе. Строки все звучали и звучали в ушах, исполненные смутной угрозы:
Вместе с Эммой в кафе грелся длиннополый клирик, читавший «Дэйли телеграф». За спиной гудел и шипел масляный обогреватель. Она снова подумала, не расплакаться ли, но побоялась, что церковник тогда отложит газету и примется ее утешать. Поэтому она застегнула пальто на все пуговицы и приготовилась к сумеркам и холоду – и к дороге домой, в Фулшем. Понять бы, кто я теперь, мысленно усмехнулась она, печальная история или добрая душа.
Глава 3
Кит спит, завернувшись в одеяло вопреки жаре. Перекатывается на спину. Ее губы шевелятся. Что она говорит? Мама, мама; молоко, молоко, молоко. Рука поднимается, откидывает челку со лба. Она снова переворачивается. Простыня сбивается в комок, влажная от пота. Стеганое покрывало сползает на пол.
Пальцы Кит сжимаются и разжимаются. Пухлый детский кулачок… Слишком жарко, чтобы нормально дышать. Скоро придет Фелиция в своем синем платке и выпустит ее из плена противомоскитной сетки.
Взгляд Кит упирается в белую стену. Она отводит глаза в сторону и видит лакированную дверь, упавшее на пол покрывало и собственную голую руку, свисающую с кровати. Кажется, будто это не ее рука, а чужая конечность. На чесах семь тридцать; промозглое лондонское утро, на дорогах начинаются пробки. Немножко пахнет весной.
Во сне она была в Африке.
Она медленно садится, натягивая на себя одеяло, словно пряча грудь от вошедшего в ее спальню постороннего. Студенческое общежитие, женская половина. Крохотные золотые часики негромко тикают на груде учебников. Снаружи, в коридоре, ее сокурсницы расхаживают в халатах, хлопают дверями ванных комнат, их волосы скрыты под тюрбанами из полотенец либо нашпигованы булавками и заколками. Они переговариваются между собой – мол, центральное отопление всех извело, словно в тропики угодили, надо непременно пожаловаться. Шумит вода в туалетах. Снизу доносятся запахи еды. Видятся, как наяву, бледные полоски бекона и тушенные до черноты грибы. И твердеющие на глазах тосты.
В Норфолке, в Ред-хаусе, матери Кит снится, что она в тюрьме. Голая кожа ног ощущает шершавость тюремного одеяла, под рукой холодное железо металлической койки. Женский голос говорит: «Полковник отказал в вашей просьбе насчет зеркала». Анна просыпается.
Холодно. Ральф укрылся одеялом с головой. Она садится в кровати, массирует виски кончиками пальцев. Ловкими круговыми движениями, словно втирая незримую мазь или крем, прогоняет дурной сон. Забывает о нем. Умение забывать – искусство, ничуть не хуже прочих искусств. Оно требует преданности и постоянной практики.
Что касается Кит, та умывается, одевается и спускается по широкой резной лестнице, идет по коридорам, в которых пахнет пастернаком и мастикой. После завтрака, возвращаясь в свою комнату, она вынимает письмо из ящика с буквой «Э» на крышке.
Письмо от ее отца. Ральф умеет и любит писать, а вот у других девочек, она знает наверняка, отцы даже не задумываются о том, чтобы черкнуть пару строчек. Кит сует письмо в задний карман джинсов – прочитает за обедом, под ролл с салатом и йогурт. Она торопливо пересекает сырую площадь Рассел-сквер, ныряет в метро, которое повезет ее к Темзе и к душному университетскому залу для занятий.
Сон скользит следом, отравляя наступивший день.
Джулиан, у которого нет причин просыпаться, дрыхнет до половины девятого. На летнем небе его сна сверкают яркие буквы, складываясь в бессмысленные слова. Это его обычный сон; прежде он внушал ему ужас, а теперь вызывает лишь досаду.
Эмма не видит снов. Она привыкла к бессоннице, к блужданию по комнатам своего коттеджа до самого утра, пока все окрестности объяты глубоким и крепким сельским сном. Она не задергивает занавески, и фонарь напротив коттеджа освещает книги по медицине, расставленные в строгом порядке на полках, и грязную посуду, оставленную с вечера в кухонной раковине.
Ральфу снится его отец.
В этот город, в этот день и час сон возвращает его снова и снова. Ральф идет по булыжной мостовой, ухватившись за руку деда, а его глаза устремлены вверх и будто сканируют высоченную дедовскую фигуру. По улицам и между большими каменными домами гуляет ветер, завывая в печных трубах. Ральфу три года. Дед берет его на руки и укрывает полой плаща, чтобы мальчик не замерз.
– Когда я был молодой, Ральфи, – рокочет он, – мы устраивали скачки ослов вокруг рыночной площади. А дед мне рассказывал, что у них была забава гоняться за свиньями, и трубочисты искали пенни в яме с мукой. Потом все любовались фейерверками и сжигали чучело Бони.
Дядюшка Джеймс хмыкает.
– Бедняжка Ральфи и знать не знает, кто такой Бони.
Ральф поворачивает голову, утыкается носом в шерстяное плечо деда. Задирает подбородок, извивается всем телом, силясь приподняться в дедовых руках. Его папа, Мэтью Элдред, идет на шаг позади. Но плечо деда мешает его увидеть, плечо – или дядюшка Джеймс, заслоняющий собой Мэтью. Отец там, позади, Ральф это твердо знает, но отцовское лицо никак не разглядеть.
Таковы первые воспоминания Ральфа, отложившиеся в памяти: булыжники под ногами, вой ветра и толстая ткань дедовского пальто под щекой.
Семейство Элдред проживало в местности, известной как Брекленд. Эту местность окружали залежи мела и торфа, но сама она выделялась песчаными почвами, из которых торчал кремний и поверх которых стелился папоротник. Здешние поля были обсажены хвойными деревьями, что изгибались под самыми причудливыми углами, приобретая совершенно фантастические очертания. Испокон веков Брекленд был краем камнерезов и охотников на кроликов, а позднее сюда зачастили археологи и военнослужащие. Здесь имелось в изобилии курганов и насыпей, валов и древних дорог, дубов и вязов. Римляне оставили после себя монеты, скелеты и обломки терракотовой посуды; военные разместили свои постройки, обнесенные изгородями, в развалинах монастырей и замков. Повсюду ощущалось, почти угадывалось, присутствие стоячей воды, птиц, бродящих по отмелям, ольховых и ивовых зарослей и лебединых стай, взмывающих в небеса.
Здесь часто ходили в гости и посещали часовни; церкви рассыпались или восстанавливались на скорую руку; прошлое не отпускало ни на миг, незримо сопровождало, угрюмое и зловещее. Поместья и церкви рушились, огонь пожирал солому крыш, новые постройки со временем сливались с пейзажем, их стены ветшали, камни смешивались с кремнем и галькой минувших эпох на полях. Стоило уронить что-нибудь на землю, и утром этого было уже не найти, зато плуг выворачивал из земли настоящие сокровища. В этом краю человеческие труды и старания мнились мимолетными, а человеческое влияние на природу едва ощущалось. Летом нещадно палило солнце, а зима была сырой и тусклой. Небо отливало голубизной, солнечные лучи устремлялись к земле с высоты, подобные тем широким лучам в папистских книжках, что исходят от Святого Духа.
Мэтью Элдред, отец Ральфа, родился в 1890 году неподалеку от торгового городка Суоффем. Он появился на свет в семье печатников и проповедников-мирян. Его дед печатал памфлеты и ученые трактаты. Его отец печатал рекламные листки, аукционные каталоги и биржевые списки, а также брался за частные заказы и выпускал воспоминания местных церковников и школьных учителей. Дома этих людей и дома их друзей были оплотами надлежащего мышления, книжной учености и воскресной скуки, поскольку они строго соблюдали запрет трудиться по воскресеньям; их вера была деятельной, усердной, направленной вовне и исполненной здравого смысла. Они не видели причин задаваться вопросами о природе Божества; к Богу они взывали, вставая рано поутру, прилежно изучая Библию и предпринимая искренние – и неизменно тщетные – попытки научиться смирению. В благотворительности Элдреды преуспевали ничуть не меньше, чем в бизнесе, – пускали, так сказать, хлеба по водам и потирали руки в предвкушении того, когда эти пышные караваи осядут в карманах семьи и друзей звонкой монетой.
Брат Мэтью Элдреда Джеймс, четырьмя годами младше, принял священнический сан сразу после окончания Великой войны. Почти немедленно он отбыл в Африку, где требовались миссионеры, и потому пропустил свадьбу Мэтью. А старший брат женился на сероглазой девушке по имени Доркас Кэри, чей отец торговал лесом и чьи родственные связи за пределами края – ее старшая сестра вышла замуж за йоркширца – были тщательно изучены и прощены.
Джеймс вернулся в Брекленд десять лет спустя, похудевший, веселый и приобретший склонность к язвительности, прямо к крестинам первенца своего брата, мальчика по имени Ральф. На лице Доркас читалось недоумение – наконец-то, после десяти лет замужества, она сумела сделать что-то правильно. Через два года родилась девочка, сестра Ральфа. Джеймс по-прежнему, как он сам выражался, находился в увольнительной, но отнюдь не бездельничал – он трудился в лондонском Ист-Энде, в приюте для душевнобольных и пьяниц. Когда Ральфу было четыре года, Африка напомнила о себе и вновь поглотила дядюшку Джеймса. От него поступали только письма, на тончайших листах бумаги, переложенных фотографиями голых африканских детишек и круглых, крытых соломой хижин. Еще попадались снимки безымянных церковников и их помощниц, с большими зубами в широкополых летних шляпах, а рядом улыбались новообращенные, в белых перчатках и балахонах.
Ральф до сих пор хранил эти фотографии. Держал их в коричневых конвертах, надписанных с тыльной стороны (когда память дядюшке Джеймсу не отказывала) крупным, размашистым почерком, который с годами выработался у Ральфа сам собой. Что касается дат, дядюшка Джеймс, бывало, долго вглядывался в выцветшие снимки, выбеленные африканским солнцем, рассматривал какого-нибудь юного туземца, все одеяние которого составляла нитка бус, и говорил: «Да откуда мне знать? Может, девятьсот тридцатый?» Ральф исправно помечал дату на каждом конверте, однако писал не чернилами, а карандашом, на случай, если дядюшка Джеймс передумает. Он уважал даты, ибо питал почтение к прошлому. Конверты он складывал в ящики своего письменного стола. Однажды, думал Ральф, он возьмется написать историю семейства Элдред. Однако всякий раз его мысли сворачивали в сторону, и он принимался прикидывать, о чем в семейной истории следует умолчать.
Фото отца и матери, в металлических рамках, стояли у него на столе, и родители строго следили за тем, как их сын работает. Мэтью Элдред выглядел внушительно, и цепочка от часов покоилась на солидном животе. Явно ощущавший себя не в своей тарелке под прицелом камеры, он вцепился пальцами в лацкан пиджака. Лицо Доркас заставляло вспомнить лица бурских переселенок или жен американских фермеров: простоватое лицо женщины, которая ждет от Бога только худшего.
Когда Ральфу исполнилось восемь, а его сестре Эмме было шесть, Мэтью решил перевезти семью и свое дело из Суоффема в Норидж. На новом месте он стал печатать продовольственные книжки и быстро разбогател.
Пришла война. «Ты хотел бы быть взрослым и уйти на фронт?» – спрашивала Эмма у Ральфа. Сестра сложила пальчики в кулак и принялась колотить по стоявшей в гостиной кушетке. В воздух поднялась пыль, из кузни прибежала мать и отшлепала Эмму.