Во фронтовой «культбригаде» - Любимов Юрий 3 стр.


– А что это за сырок?

– Ну, сырок.

По-моему, даже цена там была, не помню сколько, двадцать копеек, что ли. Он говорит:

– Ну дай попробовать.

– А как я дам вам попробовать? Потом никто не купит.

– Да я куплю.

Он ковырнул пальцем:

– Да он не сладкий!

А были кислые сырки и сладкие сырки. Значит, я понял, что никто не купит сырок, я завернул этот сырок опять в эту бумагу и ехал уже зайцем от Люберец и дрожал, что меня контролер сейчас схватит, а у меня нет билета. То есть страх какой-то, что нельзя так делать, внушенный родителями, дедом, оставался – что нельзя это делать. Это я к тому рассказываю, что сейчас же ничего этого нет…

Кстати, нищих и хулиганья тогда тоже было много. Носили расклешенные книзу брюки, на верхние – здоровые! – зубы ставили золотую коронку. Мели тротуары клешами брюк, а чтобы они не обтрепывались, обшивали их молниями. Они носили финские ножи (финки). Их сторонились, боялись и старались не связываться. Шпана!

В ФЗУ на Таганке, где я учился, было много хулиганья, шпаны, меня там били на Коммунистической улице – ворье таганское. Били по ошибке – приметы сошлись. Они лупить должны были своего. Они ждали, а я выходил из ФЗУ, шел домой. И они меня избили до полусмерти, а ребята, кто со мной шел, разбежались, испугались. Нас шла компания человек пять. Они все убежали, я остался один. А потом я на трамвай вскочил. Они за мной – добивать, я перескочил на другой трамвай – убежал, короче говоря, ушел от них, а мама открыла дверь и упала в обморок, в таком я виде был хорошем. И я недели две лежал. Мне выбили они два зуба, пробили голову. Очень сильно они меня избили, зверски. Но я отбился. Я отлежался и пошел, уже вооруженный финкой, и монте-кристо у приятеля взял. Знаете, маленькие пистолетики с пульками как от мелкокалиберной винтовки, мы их звали монте-кристо. И я дал себе слово, что я уже не дамся в следующий раз, решил сам себя отстоять, ни к кому не обращаясь.

Потом они еще раз появились с тем, что, мол, ты там ладно… это по ошибке… мы не тебя хотели бить. Но я сразу ему по роже кулаком со всего маха. Он говорит: «Ну подожди, мы теперь тебя еще раз». Я ему сказал: «Попробуй только, прирежу!»

Это всегда было страшное место, там же тюрьма. Когда сломали тюрьму, то потом сделали театр. Так я в конце жизни вернулся опять на Таганку. В четырнадцать лет я туда поступил, а в сорок пять лет вернулся руководить театром.

Все у меня кругами идет, замыкается.

Приход в театр

Я очень любил все время что-то играть, изображать, танцевать, участвовать во всяких кружках, маскарадах. Очень маленьким я садился перед зеркалом, надевал папину шляпу – поперек головы треуголка, – накидывал пальто и изображал, что я Наполеон на острове Елены и что я уже старый. И все читал стихи Лермонтова:

Зовет он любезного сына,
Опору в превратной судьбе.
Ему обещает полмира,
А Францию только себе.

Читал, и у меня текли слезы, я был в упоении.

Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын.
И молча его поджидая,
Стоит император один.

И так мне это нравилось, я был в восторге.

Отец, видимо, решил проверить мои способности и привел меня к Вишневскому, был такой актер во МХАТе. Я помню только комнату старой красной мебели, такую добротную, сидел старый человек – тогда мне казался глубоким старцем – в кресле. Папа говорил с Вишневским – видно, он знал многих актеров мхатовских. И я что-то декламировал. Что – даже я не помню. По-моему, я уже был в ФЗУ. Может быть, мне было лет пятнадцать. Я, видимо, приставал к отцу, что хочу в театр. Он очень огорчался и настраивал меня, чтобы я закончил университет. (Как я потом рекомендовал детям Андропова, не зная, что они его дети).

Потом Вишневский сказал:

– Мальчик, ну что ж ты так кричишь? Комната-то небольшая. Ты можешь и спокойнее. И ты очень много машешь руками. Ты меньше маши руками и расскажи мне спокойно. Ну, давай еще раз.

Я прочел еще раз, и он говорит:

– Вы знаете, он совсем молодой. Трудно сказать, что из него получится. Но видите, он все-таки соображает. Я просил его, и он меньше стал руками махать. И потом, видите, стал спокойнее говорить и вразумительнее. Так что, видно, он у вас сообразительный.

И отец сказал:

– Вот видишь, ничего из тебя не выйдет.

Я говорю:

– Как же не выйдет? Он сказал, что я сообразительный.

– Ну, – говорит, – он же сказал: «Трудно сказать». Значит, у тебя нет большого таланта.

* * *

Как я уже сказал, я готовился поступать в вуз, в Энергетический, – инженером-электриком. Так как рабочий стаж у меня шел, значит, можно было надеяться, что если я сдам, то примут, несмотря на подпорченную биографию. Поэтому и папа был доволен, что я работаю, учусь на каких-то курсах вечерних – тогда это было очень распространено. И вдруг я читаю в какой-то газете, что МХАТ второй объявляет набор в свою школу. И что-то во мне проснулось, мои эти танцы, самодеятельность, вот индейца я играл, все чучело орла распотрошил у тети Насти.

Мой старший брат рассказывал мне, как играл Михаил Чехов, и я с ним мальчишкой пробирался во МХАТ второй и видел «Петербург». В общем, брат был театралом. Он бегал и меня куда-то волок, даже приволок на похороны Ленина, за что ему попало очень от отца. Он кричал:

– Большой балбес! Куда ты потащил маленького! Он себе все щеки отморозил!

Дикие морозы были, все жгли костры. Брат же был такой идейный комсомолец.

Начали мы думать с братом – я поделился только с ним, – а не попробовать ли мне свои силы. Он говорит:

– А что, попробуй, конечно.

Начали обсуждать, что же делать. Ну, там положены стих, басня и проза. Значит, какую прозу? В это время как раз шел Первый съезд писателей, где выступали и Пастернак, и Юрий Олеша, и Бухарин еще был жив – он выступал на открытии съезда. Это был 34-й или 35-й год. И брат, конечно, читал, он следил за всем этим. Интересовался. Я говорю:

– Вот, мне очень нравится.

– Ну вот, нравится и читай, никого не слушай.

И я выучил кусок. Ну, и какой-то стих – кстати, забыл я, что я читал на вступительных экзаменах, – и пошел я во МХАТ второй, ныне Детский на Театральной площади.

– Юноша, а что же вы нам прочтете?

– Я прочту очень важное: речь Юрия Олеши на Первом съезде писателей.

Тут они как-то так очень повеселели:

– У-у! А вы что же, интересуетесь речами?

Я довольно мрачно сказал:

– Я многим интересуюсь.

Это мы с братом решили, когда думали, что бы такое взять. Мы речи читали на Первом съезде писателей, и мне очень понравилась речь Юрия Олеши, что вот он шел, шел, ничего он этого не принимает. А потом он вышел за город, там солнце светит на красный кирпич – мне это так запомнилось, что я в «Матери» сделал стену Таганки красным кирпичом.

И, значит, я начал читать. А, видно, я обладал очень конкретным воображением. И поэтому, когда я начал говорить, от Юрия Олеши, конечно:

– И вот выхожу я в какой-то двор запущенный, там трава, коза какая-то ходит, – я так очень все конкретно, – и вот я увидел молодую кожу рук, – я начал сдирать кожу на ладонях…

Короче говоря, дикая ржа была. Видимо, с таким я увлечением сдирал кожу с рук, озирался кругом: «Солнышко всходит, заливает все», – заливался я. Очнулся я от своих грез от дикого хохота. Я, как упавший с небес, посмотрел на них и мрачно сказал:

– Ничего смешного тут нет.

Еще больший хохот. Я тогда сказал:

– Мне жаль вас.

И ушел. И участь моя была решена. Но я все-таки на следующий день приехал. И, видимо, я так был «свободен», что я не увидел себя в списке. Читал-читал, но я себя не увидел. Потому что я не верил, что меня возьмут. И так тихонечко на всякий случай вошел. И там уже ходили какие-то наглые: Юра Месхиев, из актерской среды, его, конечно, приняли – он меня догнал и говорит:

– А чего вы? Вас же приняли, а вы такой мрачный.

Я говорю:

– Меня не приняли.

– Так вот же ваша фамилия в списке. Вот вы.

Я вышел на Театральную площадь, а там ходил трамвай. Я вскочил на трамвай, чтобы ехать домой и сказать брату: «Приняли!»

Я же должен был работать монтером, уже лазил в мороз на столбы, долбил шлямбурами стены, гнул трубы – когда провода к моторам подводят, – работал. И мне нужно было еще три года отработать. А если б я поступил в учебное заведение, то я мог продолжать учебу – такие были тогда правила, – можно было и не отрабатывать. И я выскочил из трамвая, потому что мне казалось, он медленно идет.

* * *

Я очень мало во МХАТе втором видел. «Двенадцатую ночь» я видел, когда уже стал студентом. Азарин играл Мальволио, но не Чехов. Чехова не было уже. Уже Берсенев был художественным руководителем.

Видел «Блоху». Все помню: и Бирман, и Дикого помню, и оформление блистательное. Очень сильное впечатление произвело. «Блоха» мне очень понравилась. Тогда я был студент, я уже играл. Например, там была такая инсценировка «В овраге», по чеховским рассказам, и я там «шумел» – приезжала телега, уезжала. Был такой замечательный человек Владимир Попов. Когда МХАТ второй закрыли, он ушел во МХАТ и играл во МХАТе так же великолепно, как и во МХАТе втором. Он ведал шумами. Замечательно он делал дождик – горохом сыпал в решете, горох пересыпали. Он изобретал все эти машины – ветер, «приезд телеги», «уезд телеги». И вот я должен был «приехать на телеге» и «уехать» за кулисы. Я «приехал» благополучно, а «уезжать» нужно было минут через сорок – долго шла сцена в конце. И я заснул. И не «уехал». Вот это был ужас! Прибежал Попов…

– Как же вы можете! И так вы начинаете свою карьеру?! И вы думаете чего-нибудь достигнуть? Вам поручили такой ответственный момент – отъезд телеги.

А я действительно был напуган и очень переживал. Я уж извинялся и все. Он говорит:

– Нет. Только вот работой вы можете как-то исправить свое положение. Безукоризненной работой в «шумах».

Так что нас выдерживали. Выход на сцену считался большим доверием. А уж как я в «Мольбе о жизни» целый эпизодик играл – мальчишку, помощника парикмахера, – это успех… Нужно было все это элегантно делать, ловко…

Был у нас замечательный преподаватель литературы Соболев – такой шарик толстенький. У него есть книги интересные. Он был действительно влюблен в литературу. И когда мы сдавали экзамены, он спросил у Исая Спектора:

– Ну, скажите, кто такие Моцарт и Сальери?

Спектор (потом замдиректора Вахтанговского театра и муж Борисовой) подумал и говорит:

– Ливонские рыцари.

– Кто-кто?!

Тот перепугался и говорит:

– Выходцы из Ливонии.

Соболев ему и говорит:

– Ну вот, выходец, идите отсюда, идите, идите как можно дальше. В Ливонию.

А до этого мы ночи две учили эту литературу – у нас на квартире. Мы были во второй комнате, в первой все спали, а мы до утра учили, и утром у нас все перепуталось. Но я как-то запоминал, видимо, у меня память была лучше, а Спектор, видите, как опозорился. Мы ведь как все студенты – лишь бы сдать экзамен.

Это же не по специальности – нам казалось, дуракам.

Мы сдавали экзамены по семестрам, а уже за полгода мы сдавали серьезно. Уже в первые полгода кого-то отчислили. Отчисляли очень жестко. И я боялся экзаменов – боялся, что отчислят. Литературу, «ливонских рыцарей», – я сдал хорошо. Потом у нас было фехтование, гимнастика – это я тоже хорошо сдал. Ну а больше всего, основное – это мастерство: как ты сдашь специальность. Какие еще предметы? Дикция была, голос был. Дикция преподавалась прекрасно: Юзвицкая такая. Она, по-моему, в Малом театре преподавала. И она была требовательная. Это она меня прозвала «флюгер на помойке», потому что я очень много вертелся и непоседлив был. И потом у меня это закрепилось, в моем обиходе – «флюгер на помойке». «На помойке» – это она подразумевала советскую власть. Она была старорежимная дама и в текстах не стеснялась. Так же как Серафима Германовна Бирман, когда сердилась на бездарность учеников, говорила:

– Вас ждут заводы! Осваивайте там программы, если вы здесь не можете.

* * *

Из знаменитых актеров со мной учились там Вицин Гоша и Леля Фадеева, потом она ушла в Ленком. В Вахтанговский я попал, Спектор попал, Месхиев попал. Потом была такая актриса Галя Григорьева, она у Охлопкова играла в «Гамлете» королеву.

Мы делали иногда самостоятельные отрывки сами, и вот тут я больше себя проявлял – в самостоятельных работах. С педагогом, правда, я неплохо сделал одну работу – с Лидией Ивановной Дейкун, которая работала с Вахтанговым, «Сверчок на печи» играла. Хорошо ко мне относились и Софья Владимировна Гиацинтова, Благонравов, Чебан Александр Иванович – видите, даже все имена-отчества помню.

Аркадий Иванович Благонравов – он у нас преподавал грим – добрейший был человек, милейшая личность. Он так умел располагать к себе людей, и перед ним ученики раскрывались, не боялись, а вот Серафиму Германовну Бирман боялись. Она была странная женщина, и хотя она обожала Станиславского, но я считаю, что дара педагога у нее не было. Она была диктаторски властна по отношению к ученикам. Но это очень все субъективно, это довольно сложное занятие – педагогика. В общем, с ней у меня ничего не получилось. Я только и спасался на экзаменах, когда она ругала меня и говорила, что меня надо отчислить, а меня не отчисляли на экзаменах, а, наоборот, ставили мне высший балл. Я даже получил две пятерки по мастерству, что очень странно, потому что Серафима Германовна им доказывала, что «он ничего не понимает, он выходит и все делает по-своему, я с ним работала, он совершенно не так должен все делать – как же так? Значит, он не усваивает программы!». Она была и против того, чтобы меня принимали. Потом уже, когда она приходила в Театр на Таганке смотреть спектакль, она всякие хорошие слова говорила мне. А там я ее боялся, как огня. Она на меня действовала, как удав на кролика. Я терял дар речи, был абсолютно зажатым – ничего не мог делать.

Но все это скоро кончилось: МХАТ второй закрыли.

Мы собирались на грим, вошел Благонравов и прочел постановление в газете. Что делать? – оцепенели, как в бессмертной комедии Гоголя.

А бедный потерянный старый актер, убитый постановлением хамского правителя, безнадежно произнес:

– Давайте проведем урок. – Он так грустно сказал. А потом говорит: – Ну чего уж проводить. Уж раз они напечатали, они и закроют…

Когда МХАТ второй закрыли, мой приятель старый, Боря Аврашев, был в студии Хмелева (потом он был актером в Ермоловском театре). И он с восторгом говорил о Хмелеве, какая там атмосфера в студии, как интересно работает Хмелев. И тогда он устроил мне показ. И я что-то читал, играл чего-то перед Хмелевым. Ну, и все время передо мной стоял Турбин, я очень волновался, как он играл замечательно эту роль. Вообще, он был великолепный актер, необыкновенный актер, один из лучших актеров мхатовских.

Я его видел в «Анне Карениной», во «Врагах», в «Днях Турбиных», конечно… Те, знаменитые, где играл Яншин, где играл Прудкин, где играл Ершов Скоропадского, Хмелев играл, Калужский играл, то есть весь тот мощный состав знаменитых «Дней Турбиных».

Для меня это было, конечно, событие, мне это очень понравилось, но я не знал закулисной стороны дела и не знал, как с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым обращаются советские власти, а руководители МХАТа учили его писать пьесы! Тогда я еще не читал его «Театрального романа».

Я был тогда, конечно, совсем далек от закулисной жизни и только старался учиться.

Хмелеву, видно, я не очень хорошо показался, и ответ затянулся, то есть ни «да», ни «нет». Тогда я стал снова сдавать экзамены – в Вахтанговский театр. Они были доброжелательно настроены, я, видимо, понравился, и меня приняли, но снова на первый курс. Так из-за закрытия МХАТа второго и получилось, что я учился на один год больше, чем все.

Назад Дальше