Во фронтовой «культбригаде» - Любимов Юрий 5 стр.


Но когда к Немировичу-Данченко пришли на квартиру, чтоб он тоже подписал письмо, что он разоблачает Мейерхольда, что театр его чуждый, антинародный, формалистический, он попросил их выйти из квартиры и сказал: «Видите ли, у нас в России есть такой неписаный закон: лежачих у нас не бьют. А теперь прошу покинуть мою квартиру», – а это были времена Сталина, времена террора, это было такое время, что за это могли ему бороду по волоскам выдернуть.

Теперь уж нет такого страха, а никто себя так не ведет или очень редко, к сожалению. А он был осторожный человек. Но все-таки были какие-то традиции цеховые. Цеха. Солидарность…

* * *

Я стал играть «Много шума из ничего» – Бенедикта.

В «Соломенной шляпке» я играл слугу Феликса. И был отмечен Волковым, который писал о жизни Мейерхольда книгу. Очень крупный театральный критик, такой вальяжный, красивый седой господин. По-моему, он был тогда мужем Зеркаловой, знаменитой актрисы. Ему я понравился. И он написал какую-то статью в «Правде»… И там, что «и в образах молодых людей, населяющих этот водевиль, особенно искрился такой-то в роли…», – я помню, что для меня это было тогда событие, что в газете «Правде» какая-то фраза одобрительная.

В «Егоре Булычове» я стал играть только после войны, потом я получил Сталинскую премию именно за «Булычова», но вписал меня не театр, а художники Кукрыниксы и еще кто-то. Ведь смотрит сталинская комиссия. И театр меня не выставлял. А они вставили, говорят: «А почему, вот замечательный актер Любимов»…

Помню, как меня вводили в «Турандот». Показали, как ходить. Там все стилизовано, поэтому это легче. Но мы перестарались и начали очень орать, когда пытали Калафа, – молотками били, зубилами – в этих масках, которые надевали для фехтования мудрецы. И нам казалось, что нас учат очень строго по системе, а играем мы совершенно в каком-то, на наш взгляд, странном балагане. Ощущение такое. Все не всерьез, очень стилизованно сделаны каждый жест, шаг. И нам казалось, что это какая-то шутка. И мы все придумывали; как посмешней орать, когда пытали его. Один раз они меня разыграли: Спектор Исай и Юра Месхиев. Они вдруг замолчали на секунду, и оказалось, что я один ору – мой бешеный рев – а-а-а-а-а! – и они заржали. И Глазунов, как завтруппой, это узрел, он играл там капитана, – и сразу мы получили нагоняй. Это был такой разнос, что мы не знали, куда деться.

Еще я помню, как мы хулиганили в доме отдыха. Мы жили втроем, три студента: Месхиев, Спектор и я – в доме отдыха в Плесково, в бывшем имении графа Шереметева. Николай Петрович Шереметев же играл в оркестре, муж Мансуровой. Он был прямой наследник Шереметевых. Его все вызывали, бедного, в органы – Мансурова где-то бросалась какому-то высокому начальству в ноги и его оставляли в Москве. Его ответы потрясающие были. Один раз его вызвали, что какое он имеет право жить в Москве, какие у него заслуги, чтобы жить в Москве, – хотели его выселить из Москвы. Он говорит:

– Ну, заслуги какие у меня? Ну, играя с детьми Николая Второго, я часто их бивал.

Он был милейший господин, милейший. Его всегда выпускал Рубен Николаевич, если иностранцы были – он мог и по-французски, и по-английски, и на любую тему: и о скачках, и о литературе, и об охоте – он и охотник был…

Со мной уже был случай, когда мы пошли в ресторан на Арбате, на Старом Арбате теперешнем, там был ресторан – от театра Вахтангова когда идешь к Смоленскому. Небольшой ресторанчик. А он любил очень выпить. И мы пошли с Николаем Петровичем: опять Юра Месхиев покойный, я и Николай Петрович. А хам-официант все не подходит. И Николай Петрович постучал вилкой по рюмочке. Тот подошел и говорит:

– Тоже мне, граф Шереметев.

И я помню, с каким я удовольствием сказал:

– А на этот раз вы не ошиблись – перед вами действительно граф Шереметев, а вы должны немедленно обслужить графа.

И подействовало.

* * *

Когда я увидел впервые «Турандот», спектакль мне очень понравился. Мне понравилось, как играют. Но я не очень смаковал форму. Может, я еще тогда не был достаточно заэстетизирован. Но все равно мне понравилось. Выдумка блестящая, и потом, уж очень все элегантно, красиво, маски шутят. И потом, они очень хорошо играли. Щукин играл лучше, чем потом, после восстановления. Намного лучше.

Но о том, что это другая эстетика, я тогда не думал. Меня поражало это внутренне, и я это как-то переваривал, но так же трудно, как грибы, если есть долго. Что такое? – меня все интересовало: вроде все не так, как в жизни, как в нормальных театрах, а почему-то публике нравится и мне нравится. То же самое произошло и с Остужевым, совершенно в другом аспекте, но то же самое: я все не мог понять – он же совсем не по системе играет, почему же они так хлопают? Почему так публика? И мне нравится, мне немножко кажется странным, потому что вроде меня учат совсем по-другому. Как же, вот он играет не так, как меня учат, и играет вроде неплохо.

У Таирова я видел меньше. Не производило такого на меня впечатления. Вот Мейерхольд произвел впечатление. Я запомнил какие-то такие неясные вещи в «Даме с камелиями», в «Лесе» – но я совсем был молодой – и в «Ревизоре». Это очень запоминалось, благодаря оригинальности какой-то такой. Гарина помню. Помню Райх, как все эти сцены были примерно сделаны. Очень смутно помню проход с толпой, когда идет Хлестаков. Но это была такая выдумка режиссерская, этого в пьесе нет. Это я помню, но очень смутно. Очень смутно.

«Даму с камелиями» я видел, это был ошеломляющий успех, и вся Москва бегала смотреть. Все говорили:

– Какие там вещи из комиссионных магазинов! – Там были какие-то детали потрясающие. И потом Мейерхольд был близок к Вахтанговскому театру. И поэтому я расскажу случай, когда меня Рубен Николаевич познакомил, я играл в «Человеке с ружьем», и Мейерхольд меня приметил. Ведь это сразу приобретает мистический смысл. Симонов меня знакомит, я играю пантомиму: юнкера, которого убивают, срываю погоны, хочу спастись. Небольшая пантомима. Мейерхольду нравится это. Симонов кричит:

– Юра, идите к нам, Всеволод Эмильевич хочет познакомиться с вами.

Мейерхольд:

– Молодой человек, вы хорошо двигаетесь. Запомните, тело не менее выразительно, чем слово.

Видимо, он понимал, что пьеса эта – ерунда, поэтому он обращал внимание на такие вещи. Я-то думаю, не мог же он всерьез принимать эту белиберду. Он делал это, чтоб выжить, я думаю. Он сложный господин был, очень противоречивый, много о нем слухов всяких правдоподобных и неправдоподобных. Но документы в «Огоньке» о его последних днях, конечно, говорят об удивительной какой-то индивидуальности этого человека. Это характер очень странный, редкий. Ведь я верю, что он человек гениальный. Верю. И по рассказам Николая Робертовича Эрдмана и Эраста Павловича Гарина – я всему этому верю.

Я бывал и в театре еврейском, которым руководил Михоэлс. Он дружил с Петром Леонидовичем Капицей, с которым мы несколько раз говорили о «Короле Лире» – как Михоэлс играл. А так не был я знаком. Я с дочерью Ниной, с семьей дружил и был в хороших отношениях, и мы с ней встречались в ВТО в нашем – Всероссийском театральном обществе, а потом в Иерусалиме.

В армии

Меня угораздило попасть в армию до великой войны. Вышло очень строгое распоряжение: отменить все брони. И тогда в театре стали волноваться. Я уже кончал Вахтанговское театральное училище и после этого должен был загреметь в армию неизбежно.

Мне прислали повестку из военкомата явиться в армию. Я уже работал в театре, то есть я учился и работал. И Борис Васильевич Щукин спрашивал у меня:

– Как дела?

Я говорю:

– Вот, мне повестку прислали – нужно идти в армию.

Он говорит:

– Не ходи без меня, – а он уже Ленина играл, – пойдем с тобой вместе и там, может, тебе какую-то отсрочку на год дадут.

Ну, я все и ждал. Мне еще раз прислали повестку. И я с этой повесткой решил идти на призывной пункт, но пришел в театр, как он сказал. В это время репетировали «Ревизора» Гоголя.

Я вхожу в театр и чувствую, что-то стряслось. Ночью умер Щукин.

Помню, замечательная актриса Алексеева, родная сестра Добронравова, знаменитого актера МХАТа, – кричала, выла, с ней просто истерика была. Она, видимо, очень любила Бориса Васильевича. И я постеснялся, такое горе в театре, чего я буду говорить, что мне нужно идти в армию. И я пошел в военкомат – и все. На другой день меня забрили.

Но я очень хотел похоронить Бориса Васильевича. И меня отпустили, к их чести – хороший командир попался, – и я пришел на похороны в театр уже в форме. И пострижен наголо. И я помню такие ощущения, когда я себе все время голову трогал. Первый раз под машинку все сбрили, и было холодно голове.

Потом нас отвезли под Москву в какие-то деревянные казармы довольно страшные. Я попал на учебный пункт младших командиров, один сикель я получил – были петлицы тогда и треугольнички.

Помню своих сотоварищей по армии. И видимо, все-таки куда-то нас отдельно собирали, потому что было много очень музыкантов, еще кого-то, близких к артистической профессии. Видимо, все-таки сортировали. Но попали мы в жесткую школу, и почему-то в железнодорожные войска. Сперва меня хотели забрать во флот – по здоровью – на три года. Я отнесся к этому довольно спокойно, романтически даже как-то – флот. Но потом меня из флота перевели по каким-то соображениям, мне тогда непонятным…

Сперва комиссия же… голый стоишь, комиссия определяет:

– Здоровый, да. Вроде тренированный.

Один говорит:

– Во флот его.

Другой еще чего-то. Потом смотрю – никакой одежды мне флотской, сапоги дают, гимнастерку и говорят:

– Вы будете в железнодорожных конвойных войсках.

* * *

Потом – учеба, солдатские курсы. Вот там нас драили на всю железку. Был какой-то, видимо закрытый, приказ Сталина, потому что менялись внутри армии отношения, вплоть до того, что командир мог влепить вам по роже. И все эти демократические – якобы – установки: собрания, партийные ячейки – все это тогда было ликвидировано. В армии вводилась жесткая дисциплина. Еще оставались политработники, но дисциплина была очень суровая. Карцер за малейшее ослушание. Меня в него посадили, когда я табуреткой запустил в старшину.

Я раздобыл в солдатской библиотечке старый том Шекспира – «Хроники», потрепанная старая книжка издания Брокгауза и Ефрона. И если была свободная табуретка – мы сидели, потому что на кровать нельзя было ложиться – дисциплина. И все свободные минуты, которые там были, я все читал эти «Хроники». А уж командиры муштровали нас до потери сознания. И один, из украинцев – самые жесткие из них, – подошел, полистал грязными лапами заскорузлыми и сказал: «Шекспёр!.. Устав надо читать!» – и книгу взял и сунул мне устав. И у меня с ним как-то не сложились отношения. Но, конечно, я вскакиваю: «Слушаюсь!» – как положено, но он невзлюбил меня – то сортиры чистить пошлет, то казармы мыть.

Ну и вот я мою казарму – огромная казарма, а ребята ходят с улицы и грязь обратно наносят – туда-сюда. Ну и я выругался:

– Ты же завтра, зараза, убирать будешь. Я тряпку бросил, вытереть, что ли, ноги не можешь? Да пошел ты…

И, значит, вдруг он является как из-под земли:

– Что я слышу! В казарме нашей Родины мат! А ну, смирно!

Я говорю:

– Товарищ командир, да я вот мою, мою, а они…

– Руки!

– Да я!..

– Руки! Два наряда вне очереди! – И начал орать, орать на меня. И у меня какое-то замыкание произошло, я табуретку схватил и в него табуреткой. По-моему, уже финская шла война. Короче говоря, приказ сразу последовал:

– Взять! – меня сразу взяли. – Скрутить! И отвести его к врачу психопату!

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Назад