Иногда Ольга приносит странные новости. Вот в последний раз рассказала, что видела на платформе Маяковского в окружении молодёжи. Сказала, что выглядел он очень хорошо: высок, строен, коротко острижен… А её знакомая рассказала, как на даче четверо мужчин несли Лилю Брик на простыне голую после купанья в реке, а Маяковский шёл рядом и поливал её водой из лейки.
А вообще она благоговеет перед Коваленским – «прозрачным от «предстательства» перед Богом за Люцифера», и очень подружилась с Александром, которого пытается отвратить от кокаина, анаши и прочих плохих пристрастий. Хотя Даниилу кажется, что она просто в него влюблена. Она не скрывает, что он «сверхъестественно красив».
Но в начале февраля, через год после Шурочкиной свадьбы, женится и Саша Добров. На Ирине Филатовой, которой всего-то шестнадцать лет, легонькой, тоненькой… но совсем не похожей на обитателей этого дома. Она некрасива, но в ней есть какое-то очарование. Их с Александром связывает слабость к бездумной жизни. И Шурочка, подавшись за столом к мужу, Олечке Бессарабовой и Дане, предложила тайный тост «за просветление двух душ». И все, глядя на молодых, подумали о том, что непросто будет Александру жить в непривычной ему среде, явно не склонной к душевным разговорам, в семье Ирины, так настояла тёща…
Вдруг у Коваленского обнаружился туберкулёз позвоночника, эскулапы долго решали: замуровывать его в гипс или же надеть корсет. Даниилу тоже не хотелось, чтобы тот был лишён возможности двигаться, и он порадовался, когда консилиум решил, что достаточно корсета.
В 1923 году Даня и его сверстники покидают стены уже не гимназии, советской школы. Им по семнадцать и восемнадцать лет и отныне их пути разойдутся. Но пока они все вместе и у них есть КИС – кружок исключительно симпатичных, кружок друзей, который сложился к последнему классу. В него помимо Танечки Оловянишниковой вошли Леночка (Нэлли) Леонова, Ада Магидсон, Галя Русакова, Лиза Сон, Юра Попов, Кирилл Щербачёв, Борис Егоров… И после выпускного они едут в именьице Леоновых в село Осинки, недалеко от озера Сенеж. Играют в крокет, бегают в озеро купаться, бродят по окрестностям, острят… и они с Адой творят… «Осиниаду»
«Порой весёлой сентября
Желаньем шалостей горя,
Три восхитительные рожи
Помчались к берегам Сенёжа,
Кирилл, Данюша и Елена…»
Они спят на сеновале, поделив его на мальчишечью и девичью части, временами пытаясь границу сломать, выплёскивая симпатии друг к другу в долгих вечерних прогулках, путешествуя по звёздному небу, когда звёзды выглядывали из-за осенних туч… И каждый пытался отгадать свою судьбу и предсказать будущее друзей…
Галочка, вероятнее всего, скоро выйдет замуж. Может быть даже за нравящегося сейчас ей Юру Попова.
Возможно и он встретит ту, которая сможет заменить ему её. Но он не может не выразить всё накопившееся за эти годы безответной любви, не пробросить в будущее их отношения именно такими, какими он их видит и какими они обязательно должны остаться, несмотря на то, что с ними может случиться и какими они станут.
Потом он ещё не раз возвращается к набросанным тогда строкам, находя в них изъяны и добиваясь предельной точности томивших его чувств.
Над зыбью стольких лет незыблемо одна,
Чьё имя я шептал на городских окрайнах,
Ты, юности моей священная луна,
Вся в инее, в поверьях, в тайнах.
Я дерзок был и горд: я рвался, уходил,
Я пел и странствовал, томимый непокоем,
Я возвращался от обманчивых светил
В твои душистые покои.
Опять твоих волос прохладная волна
Шептала про ладью, летящую над пеной,
Что мимо островов несётся, пленена
Неотвратимою изменой.
Ты обучала вновь меня моей судьбе -
Круговращению ночей и дней счастливых,
И жизни плавный ритм я постигал в тебе -
Приливы моря и отливы.
Союзу нашему, привольному, как степь,
Нет имени ещё на языке народном.
Мы не твердили клятв, нам незнакома цепь,
Нам, одиноким и свободным.
Кто наши судьбы сплёл? когда? в каком краю?
Туман предбытия непроницаем взору,
Но верность странную хранил я и храню
Несказанному договору.
Неясны до конца для нас ни одному
Ни устье, ни исток божественного чувства,
И лишь нечаянно блик озаряет тьму
Сквозь узкое окно искусства.
Да изредка в ночи пустынная тоска,
Роясь, заискрится в твоём прекрасном взоре, –
Печаль старинных царств, под золотом песка
Уснувших в непробудном море.
Тогда смущенье нас и трепет обоймёт,
Мы разнимаем взор, молчим, страшась ответа,
Как будто невзначай мы приоткрыли вход
В алтарь, где спит ковчег завета.
Одна и та же мысль пронзит обоих нас,
И жизнь замедлит шаг – нежнее, чутче, строже,
И мы становимся друг другу в этот час
Ещё дороже.
В прошлом остаётся школьная светлая, несмотря на неразделённую любовь, пора познания мира чувств и мира вокруг. Теряется в пространстве, но не в его существе и Галочка. Он не сомневается, что ему делать дальше.
/Антитеза
Он не задумывался, какие отношения связывают отца и его крёстного; оба они были далеки от него и он нечасто ощущал их участие в своей жизни. Но всегда хотя и незримо, но весомо было родство этих двух людей. Теперь он начинал догадываться, что это духовное родство вытекает отнюдь не из земных отношений, хотя внешне кажется, что именно так, а является следствием каких-то более важных и могущественных связей. Одно время он огорчался от того, что его крёстным был Горький. Ему казалось, что тот не так искренен в жизни, как его, уже ушедший из этого мира, отец. Но в шестнадцать лет, когда он увидел воспоминания об отце, вышедшие благодаря дяде Лёше, он уже мог оценить столь неожиданный поступок того.
Ещё большей неожиданностью было то, что оказывается, узнав о смерти отца, Горький не смог и не захотел скрыть слёз. И во всеуслышание заявил, хотя это было не совсем безопасно, что это был его единственный друг.
И это было неожиданно для Даниила. Может быть они и были друзьями до его рождения или когда он был маленьким, но из суждений взрослых он знал, что они были людьми полярных взглядов и видел их ожесточёнными противниками. Теперь же, когда прочёл воспоминания, удивился: оказывается, они были две половинки единого целого, как ночь и день единых суток. В вышедшей к трёхлетию смерти отца «Книге о Леониде Андрееве» Горький откровенно, а точнее даже будет сказать, исповедально, рассказывал не только о человеке, которого он считал своим другом, но и о себе.
Да, они были разные люди, с разным видением этого мира. Спорили, словно непримиримые противники. Горький, как сам признавался, жил в мире мысли, веря исключительно в её силу, в человека. Отец же воспринимал мысль, как «злую шутку дьявола над человеком», а человека, «сплетённого из непримиримых противоречий инстинкта и интеллекта», духовно нищим.
Отец был нетерпим по отношению ко многому в человеческой натуре. Это Даниил знал и помнил. И часто бывал нетерпим по отношению даже к родным. И хотя он отгонял эту мысль, но порой слыша это от окружающих, не мог избавиться от неё. И порой, в обиде за невнимание, соглашался, что отец именно его винит в смерти матери, поэтому и отдал его в чужую семью. Впрочем, Добровы уже давно не были ему чужими, теперь это было его семья, его отец Филипп и мама Лиля, брат и сестра. И всё же эта мысль не оставила его, не ушла бесследно и словно отгородила их с отцом друг от друга, лишив какой-либо близости и тем более взаимопонимания.
Теперь же, вчитываясь в строки этой неожиданной книги, он узнавал своего отца, глядя на него глазами других людей и прежде всего своего крёстного, последние сочинения которого он не только не понимал, но и не принимал.
Он даже кое-что подчёркивал в тексте.
«Ты врёшь, что тебя удовлетворяет научная мысль,– говорил он, глядя в потолок угрюмо-тёмным взглядом испуганных глаз. – Наука, брат, тоже мистика фактов: никто ничего не знает – вот истина. А вопросы: как я думаю и зачем я думаю – источник главнейшей муки людей. Это самая страшная истина!»
И соглашался с отцом и не соглашался с крёстным, понимая, что тот, в уничижение чужой и в угоду своей философии, описывает своего друга-соперника заведомо слабым: у отца никогда не было испуганных глаз, в споре они у него горели и смотрели куда-то в неведомое собеседнику.
«Высшее и глубочайшее ощущение в жизни, доступное нам – судорога полового акта. Да, да! – приводил Горький слова своего друга, опять же вызывающие сомнение. – И может быть земля, как вот эта сука, мечется в пустыне вселенной, ожидая, чтобы я оплодотворил её пониманием цели бытия, а сам я, со всем чудесным во мне, – только сперматозоид».
Ну конечно же, он подобными откровениями неосознанно старается возвыситься, – подумал Даниил.
И ему было это неприятно.
На самом деле может быть и не было того пьяного разговора. А если и был, то не совсем такой, не в тех словах, в которых теперь зачем-то его вспоминал крёстный. Хотел показать чужую гордыню? Но разве так поступают с друзьями?
«Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка, – не помню, чья, – о гении и безумии. В ней доказано, что гениальность – психическая болезнь. Эта книга – испортила меня. Если бы я не читал её, я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, – достаточно ли безумен?»
Он вновь и вновь перечитывал эти, кажущиеся предельно честными откровения Горького и его покидало чувство благодарности, которое он испытал, увидев книгу. И всё явственнее требовал ответа вопрос: что же связывало столь непохожих, фактически антогонистов, людей. Неожиданно пришла мысль – может быть, таким образом Горький соотносил себя с тем, что считал гениальностью?..
Даниил знал, что их отношения, он и теперь не мог назвать это дружбой, начались с публикации отцовского рассказа «Бергамот и Гараська», от которого, как писал Горький, «повеяло крепким дуновением таланта».
Так может быть это вечное соперничество, которое присутствует во всякой любви. Соперничество Моцарта и Сальери…
И отец это чувствовал.
А Горький, не осознав, что это его саморазоблачение, взял и увековечил эту правду:
«Я боюсь тебя, злодей! Ты – сильнее меня, я не хочу поддаваться тебе.
И снова серьёзно:
– Чего-то не хватает мне, брат. Чего-то очень важного, – а? Как ты думаешь?
Я думал, что он относится к таланту своему непростительно небрежно и что ему не хватает знаний.
– Надо учиться. Читать, надо ехать в Европу…
Он махнул рукой.
– Не то. Надо найти себе бога и поверить в мудрость его…
Как всегда, мы заспорили. После одного из таких споров он прислал мне корректуру рассказа «Стена». А по поводу «Призраков» он сказал мне:
– Безумный, который стучит, это – я, а деятельный Егор – ты. Тебе действительно присуще чувство уверенности в силе твоей, это и есть главный пункт твоего безумия и безумия всех подобных тебе романтиков, идеализаторов разума, оторванных мечтой своей от жизни».
И Даниил был благодарен Горькому за это признание в собственном безумии и от этого ещё больше уважал отца, сожалея, что не имел счастья вести с ним подобные беседы. Может быть потому, что был мал. А может по какой другой причине…
«Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь её смысл, в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их плотью и кровью мира. А вложив все, до конца, силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет. Они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чём нет».
Эту фразу Даниил выделил особо, ещё до конца не постигув её смысла, но отчего-то зная, что обязательно к ней вернётся.
А ещё он подчеркнул, с улыбкой и удивлением:
«…И наконец русский писатель обязан быть либералом, социалистом, революционером – чёрт знает, чем ещё! И – всего меньше – самим собою.
Усмехаясь, он добавил:
– По этому пути шёл мой хороший приятель Горький, и – от него осталось почтенное, но – пустое место. Не сердись».
И Горький представился ему грешником, который вот так исповедально пытался всенародно покаяться…
Теперь Даниил более всего близок с Коваленским. Тот всё ещё ходит в корсете. К тому же у него обнаружилась эпилепсия. Даниилу семнадцать, ему двадцать шесть и он жалуется всем знакомым, что до сих пор ничего не сделал в жизни значимого и не стал чем-нибудь… Но для Даниила он прежде всего поэт. У него необыкновенный творческий ум, эрудиция, музыкальный вкус, хорошо играет на фисгармонии, рисует. Он очаровывал самого скептически настроенного собеседника, не скрывал своих мистических убеждений и знакомые женщины влюблялись в него, а заодно и в Шурочку. Ольга Бессарабова не скрывает своего обожания и по возможности приезжает к ним из пригорода и тогда они говорят ночи напролёт…
Шурочка мужа обожает и даже перестала любить театр, который тот не признавал. И зовёт его ласково «Биша», чтобы отделять от других Александров. А тот в свою очередь стал Даниила, с которым быстро сошёлся, звать «Брюшон».
Коваленский писал стихи в стол, не надеясь на публикацию и читая только самым близким людям. Даниил любил эти вечера читок:
«… Но папоротник абажура
Сквозит цветком нездешних стран…
Бывало ночью сядет Шура
У тихой лампы на диван.
Чуть слышен дождь по ближним крышам.
Да свет каминный на полу
Светлеет, тлеет – тише, тише,
Улыбкой дружеской – во мглу.
Он – рядом с ней. Он тих и важен.
Тетрадь раскрытая в руке…
Вот плавно заструилась пряжа
Стихов, как мягких струй в реке.
Созвездий стройные станицы
Поэтом-магом зажжены,
Уже сверкают сквозь страницы
«Неопалимой купины».
И разверзает странный гений
Мир за мирами, сон за сном,
Огни немыслимых видений,
Осколки солнц в краю земном…»
«Неопалимая купина» – это поэма Коваленского. Для своих.
А ещё Коваленский писал детские стихи. Для всех.
И Даниил хотел быть похожим на него и также легко писать…
Он собирался поступать в университет, но несмотря на то, что вышла книга об отце и тем самым как бы тот был признан новой властью, он был уже «сыном контрреволюционного писателя» и таких даже не допускали к экзаменам.
Поэт Брюсов только основал литературный институт, в который охотно поступали даже наследственные поэты. Здесь учились Игорь Дельвиг, потомок поэта и друга Пушкина, внучка издателя Лена Сытина, дети менее известных, но имеющих отношение к литературе людей, и Даниил решил пойти туда, не сомневаясь в своём поэтическом призвании.
…Сочельник 1924 года встречали большой компанией у искусствоведа Анатолия Васильевича Бакушинского, который был хранителем галереи. устроителем выставок и преподавал Даниилу. Пришли Коваленские, Добровы, Александр с Ириной, Даниил, Оля Бессарабова и другие знакомые хозяина. За столом сели так, что один его конец был занят гостями пожилыми и солидными, другой молодыми. Говорили как всегда в основном об искусстве и может поэтому женщины посплетничали и об облике мужчин. Александр Добров всеми без исключения был признан самым высоким и самым красивым. Коваленский – самым умным. Что же касается Даниила, то Вавочка сказала, что его голова похожа на голову Байрона с профилем Гоголя, но остальным больше понравилось сравнение его с врубелевским демоном, с чертами его отца. Кто-то сказал, что Даниилу можно играть Гамлета без грима. И следом посыпались предположения, что он похож и на композитора Листа и на Паганини, если, конечно, сделать хороший грим.