Так же спокойно выслушала она слова Курбатова о том, что теперь они будут жить вместе. Ночью, сквозь сон, он смутно слышал ее долгие счастливые вздохи.
XIII
Вскоре он устроился приказчиком в морскую компанию, торговавшую с Россией. Здесь он прослужил десять лет. Россия постепенно забывалась, теряла реальность, пряталась в снах, напоминая о себе одними бесконечными списками связок мехов, бочек икры, смолы, поташа, сала…
Скопив денег, он исполнил давнюю мечту Эльзы: купил гостиницу в Саардаме. К тому времени он обзавелся потомством – Эльза аккуратно каждые два года производила на свет крепкую малышку. Гостиница содержалась ею в образцовом порядке и приносила небольшой, но постоянный доход. Курбатов с удовлетворением чувствовал, как приближается спокойная, обеспеченная старость. Не переставал жалеть только об одном, – что пришлось оставить тогда, в Париже, заветную тетрадь…
Он сделался книгочеем. Вечерами, поручив Эльзе постояльцев, покидал шумную, окутанную табачным дымом гостиную, поднимался в свой кабинет, брал с полки увесистый том, с удовольствием устраивался у камина, тщательно набивал длинную трубку, раскуривал и привычным движением отстегивал застежку с переплета… Мирно, незаметно текли часы; потом появлялась Эльза, поила его липовым отваром и вела в теплую, нагретую грелкой постель…
Как-то раз сосед кузнец Кист (недавно вернувшийся из Москвы, где он работал у молодого государя Петра Алексеевича), желая сделать приятное Курбатову, подарил ему на Рождество книгу.
– Пусть она напоминает тебе о покинутой родине, – сказал он, вручая ее. – Я знаю, что значит жить на чужбине.
Книга оказалась романом Энрико Суареса де Мендосы-и-Фигероа «Евсторий и Хлорилена, московитская история». Читая его, Курбатов чувствовал нараставшее в нем возмущение: да где же здесь Россия, так ли в Москве говорят, думают, любят?..
В этот вечер он решил написать о России сам.
С этого момента для него наступила пора ночных бдений, душевной смуты, полупризрачного существования здесь, в Саардаме, рядом с Эльзой и детьми, и настоящего там – среди грез и воспоминаний… Он писал так, словно старался извлечь Россию из небытия, спасти, сохранить ее для себя. Несмотря на это, книга получилась довольно жестокой.
Россия – бедная страна сравнительно с европейскими государствами, размышлял Курбатов, потому что несравненно менее их образованна. Здесь, в Европе, разумы у народов хитры, сметливы, много книг о земледелии и других промыслах, есть гавани, процветает морская торговля, земледелие, ремесла. Россия же заперта со всех сторон либо неудобным морем, пустынями, либо дикими народами; в ней мало торговых городов, не производится ценных и необходимых изделий. Ум у народа косен и туп, нет умения ни в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве; люди сами ничего не выдумают, если им не покажут, ленивы, непромышленны, сами себе добра не хотят сделать, если их не приневолят к тому силой; книг нет никаких ни о земледелии, ни о других промыслах; купцы не учатся даже арифметике, и иноземцы во всякое время беспощадно их обманывают. В Боярской думе бояре, «брады свои уставя», на вопросы царя ничего не отвечают, ни в чем доброго совета дать не могут, «потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и не студерованные». Подобно им и другие русские люди «породою своею спесивы и непривычны ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго дела не имеют и не приемлют, кроме спесивства и бесстыдства и ненависти и неправды; для науки и обхождения с людьми в иные государства детей своих не посылают, страшась, что, узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начнут свою веру бросать и приставать к иным и о возвращении к домам своим и к сородичам никакого попечения не будут иметь и мыслить». Истории, старины мы не знаем и никаких политичных разговоров вести не можем, за что нас иноземцы презирают. Та же умственная лень сказывается и в некрасивом покрое платья, и в наружном виде, и во всем быту: нечесаные головы и бороды делают русских мерзкими, смешными, какими-то лесовиками. Иноземцы осуждают нас за неопрятность: мы деньги прячем в рот, посуды не моем; мужик подает гостю полную братину и «оба-два пальца в ней окунул». В иноземных газетах пишут: если русские купцы зайдут в лавку, после них целый час нельзя войти в нее от смрада. Жилища наши неудобные: окна низкие, в избах нет отдушин, люди слепнут от дыма. Всюду пьянство, взаимное «людодерство», отсутствие бодрости, благородной гордости, одушевления, чувства личного и народного достоинства. На войне турки и татары хоть и побегут, но не дадут себя даром убивать, обороняются до последнего издыхания, а наши «вояки» ежели побегут, так уж бегут без оглядки – бей их, как мертвых. Великое наше лихо – неумеренность во власти: не умеем мы ни в чем меры держать, средним путем ходить, а все норовим по окраинам да пропастям блуждать. Правление у нас в одной стороне вконец распущено, своевольно, безнарядно, а в другой чересчур твердо, строго и жестоко; во всем свете нет такого безнарядного и распущенного государства, как польское, и такого крутого правления, как в славном государстве русском. Даже у магометан русским есть чему поучиться: трезвости, справедливости, храбрости и стыдливости.
Так какое же место занимаем мы, русские, среди других народов, задавал себе вопрос Курбатов и отвечал: наш народ – средний между «людскими», культурными народами и восточными дикарями и как таковой должен стать посредником между теми и другими. Мы и Европа – два особых мира, две резко различных человеческих породы. Европейцы наружностью красивы и потому дерзки и горды, ибо красота рождает дерзость и гордость; мы ни то ни се, люди средние обличьем. Мы не красноречивы, не умеем изъясняться, а они речисты, смелы на язык, на речи бранные, колкие. Мы косны разумом и просты сердцем; они исполнены всяких хитростей. Мы не бережливы и мотоваты, приходу и расходу сметы не держим, добро свое зря разбрасываем; они скупы, алчны, день и ночь только и думают, как бы потуже набить свои мешки. Мы ленивы к работе и наукам; они промышленны, не проспят ни одного прибыльного часа. Мы – обыватели убогой земли; они – уроженцы богатых, роскошных стран и на заманчивые произведения своих земель ловят нас, как охотники зверей. Мы просто говорим и мыслим, просто и поступаем: поссоримся и помиримся; они скрытны, притворны, злопамятны, обидного слова до смерти не забудут, раз поссорившись, вовеки искренне не помирятся, а помирившись, всегда будут искать случая к отместке. А потому мы, русские, должны всячески их междоусобные раздоры поддерживать и разогревать, ибо, как только западные народы меж собой замирятся, они сразу всей силой прут на нас.
Закончив книгу, Курбатов ощутил пустоту и ровную, тихую боль, которая с тех пор так и осталась где-то внутри, у сердца. Россия ушла из воспоминаний, снов, мыслей, и он снова увидел себя в Саардаме, в гостинице, рядом с Эльзой и детьми.
Издателя для книги он нашел без труда. Несколько экземпляров отослал в Москву, в государеву библиотеку.
XIV
Прошло еще шесть лет.
Седьмого августа 1697 года Курбатов зашел к Кисту – хотел попросить его подковать лошадь. Жена Киста отперла дверь и проводила в гостиную. Кузнец сидел за столом вместе с каким-то молодым человеком, одетым в красную фризовую куртку, белые парусиновые штаны и лакированную шляпу. Когда Курбатов вошел в комнату, гость повернул к нему свое округлое испитое лицо с тонкими кошачьими усиками, живо сверкнув на него большими умными глазами.
Кист поднялся навстречу Курбатову, усадил его за стол.
– Это ваш соотечественник, герр Питер, – сказал он гостю. – Василий Курбатов, держит здесь, рядом, гостиницу.
– Русский? – удивился молодой человек. – Да, где только нашего брата не встретишь… А мы с этим славным кузнецом были добрые знакомцы в Москве. Я Петр Михайлов из свиты великих государевых послов, что сейчас в Амстердаме. Слыхал о сем?
Курбатов немного разволновался, стал расспрашивать. Сели за стол, жена Киста принесла еще одну кружку и трубки. Петр Михайлов достал из кармана куртки кисет, пошарил в нем.
– Вот незадача, табак кончился, – сказал он и обратился к Курбатову: – Дай-ка щепоть своего…
Курбатов протянул ему свой кисет и поинтересовался, считают ли в Москве по-прежнему курение табака грехом.
– Считают, – отозвался собеседник, недобро усмехнувшись. – Ну да великий государь переделает их на свой лад!
– Неужто его царское величество Петр Алексеевич курит? – изумился Курбатов.
– И сам курит, и своим боярам велит.
Курбатов посидел еще, потом стал прощаться. Михайлов переспросил, где находится его гостиница, и пообещал зайти на днях, потолковать.
Вечером следующего дня Курбатов сидел у себя в кабинете за книгой. Неясный гул голосов за окнами отвлек его от чтения. Выглянув в окно, он увидел вчерашнего гостя кузнеца, идущего к гостинице. За ним несколько в отдалении следовала толпа голландцев – мужчин, женщин, детей. Раздавались крики:
– Der Kaiser! Der Russische Kaiser!17
Петр сердился, топал на зевак ногой, замахивался кулаком… Один чрезвычайно назойливый бюргер подошел к нему очень близко, рассматривая его в упор, как диковинку. Петр одним прыжком оказался рядом с ним и влепил звонкую пощечину. Бюргер растерянно замигал, в толпе раздался смех. Петр в сердцах сплюнул и, больше не оглядываясь, размашистым шагом направился к дверям гостиницы.
Курбатов поспешил вниз.
Петр запирал дверь. Увидев растерянное лицо Курбатова, он улыбнулся:
– Ты-то что таращишься или вчера не насмотрелся?.. Ну да, я и есть царское величество великий государь Петр Алексеевич. Просил ведь Киста вразумить жену, чтоб не разглашала мое инкогнито… Проклятые бабские языки!
Курбатов подавленно молчал. Петр посмотрел на окна, к которым приникли лица зевак, вздохнул.
– Книгу твою я читал, – сказал он, – и была она мне в великую досаду…
Курбатов потупился.
– …ибо чуял правду слов твоих, – продолжал царь. – Ныне и сам знаю, что имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей. Потому всегда радуюсь, встретив человека, согласно со мной мыслящего. Слушай меня, Курбатов. Вины, какие были за тобой, я тебе прощаю. Если не хочешь уподобиться ленивому рабу евангельскому, закопавшему талант свой в землю, поезжай в Москву, будешь числиться при Посольском приказе. А пока что жалую тебя дворянским званием и чином поручика. Ответ свой дашь завтра, а пока налей водки, что ли…
В сентябре, продав гостиницу и устроив все дела, Курбатов вместе с семьей выехал в Москву сухим путем. В дороге был весел, подшучивал над невозмутимой Эльзой, говорил с детьми только по-русски. В Кенигсберге, поднимаясь по трапу на корабль, который должен был везти их в Либаву, он вдруг остановился, дико выпучив глаза и ловя ртом воздух, схватился за грудь и под пронзительный визг Эльзы рухнул в воду. Через полчаса матросы баграми достали его тело, уже почти окоченевшее.
Эльза похоронила его в Кенигсберге по лютеранскому обряду. Затем она продолжила путь и к зиме добралась до Москвы. Петр, возвратясь из Голландии, оставил за ней и ее детьми дворянское звание и назначил приличную вдове поручика пенсию.
Карлик Петра Великого
I
Деда своего Роман Денисович помнил хорошо, но где берет начало род Елененых, доподлинно не знал. В летописях и старинных грамотах фамилия эта не упоминалась, а каких-либо преданий на сей счет никто в семье не хранил. Во всяком случае, не были Еленены в прошлом ни стольниками, ни воеводами, ни мужами именитыми, и ни о ком из них в Разрядных книгах не писалось с осуждением, что-де в горячем споре о местах с боярином князем таким-то учинил непотребное буйство перед лицом государевым и нанес великую обиду означенному боярину.
Но хотя не стоял у истоков рода Елененых ни славный Рюрик, ни царь Трапезундский, фамилия эта была, по всему вероятию, старинная, в чем Роман Денисович нимало не сомневался. Подобно предкам своим, послушно тянул он служилую лямку, из года в год уходя с пятком вооруженных холопов посторожить южные украйны Московского государства, за что при царе Алексее Михайловиче получил в новгородских землях небольшое поместье – имение Устье с полусотней крестьянских дворов; там и осел, чтобы умеренным кормом пополнить оскудевшие от походов животы.
К своим сорока пяти годам Роман Денисович был уже вдов, но телом крепок, нравом тих и богобоязнен, прилежно ходил в церковь, строго соблюдал посты, своих людей содержал в страхе Божием, зорко следил за хозяйством. Насколько мог он судить по деду и батюшке, Елененым вообще свойственно было долголетие, а потому надеялся Роман Денисович и свой век изжить не скоро.
Только с судьбой не разминешься.
Однажды, ранней зимой, охотился он на кабана вместе с двумя дворовыми людьми. Взятый след привел их к густому запорошенному ельнику, в котором Роману Денисовичу почудилось движение. Кивком головы и глазами он показал слугам, чтобы те заходили по краям и, ухватив покрепче рогатину, навострил лыжи к лесу. Но вместо кабана навстречу ему из-под еловых лап, взрывая снежный прах, вылетела исчернабурая, переливающаяся, как студень, туша с разверстой плотоядно-розовой пастью, извергающей вместе с клубами пара гулкий нутряной рев. В три прыжка огромный шатун оказался рядом с охотником, подмял его под себя и начал грызть голову… От немедленной смерти Романа Денисовича спас лисий малахай, не позволивший медведю расщелкать елененскую голову, как орех; но когда подоспевшие холопы, в упор разрядив в зверя все имевшиеся самопалы и пистоли, высвободили хозяина из-под обмякшей туши, он уже едва дышал.
Бережно подсунув лыжи под переломанное, истекающее кровью тело Романа Денисовича, слуги доставили его домой. Положенный в сенях, он впал в полузабытье. Послали за священником. Отец Мелентий по прозвищу Двупалый прибыл тотчас. По скрипучим ступеням поднялся он в сени и прошел к раненому, по пути осеняя домашних Романа Денисовича изувеченной десницей, на которой, как, впрочем, и на другой руке, было только два пальца: средний и указательный. То был памятный знак давнего богословского спора со стрельцами-староверами, проходившими через Устье во время большой рати с польским королем Яном Казимиром. Побежденные доводами отца Мелентия в пользу троеперстия, они в ярости отрубили ему по три пальца на обеих руках и ушли, гогоча и выкрикивая, что теперь поп-никонианин при всяком крестном знамении будет исповедовать истинную отеческую веру. После этого случая в епархии поднялся было шум, кое-кто заговорил, что следует извергнуть отца Мелентия из сана, дабы вид его двуперстной длани не вводил в соблазн и смущение паству, но новгородский владыка положил конец пересудам, оставив его на приходе и пожаловав наградным крестом изумительной работы.
Сын Еленена нес службу в новгородском гарнизоне, дочери его были давно замужем за окрестными помещиками. Поэтому из близких у ложа Романа Денисовича встали только двое – дворовая девка Марфуша, с которой Еленен жил после смерти жены, и карлик-малолетка по имени Яков – плод их греховного союза. Они-то и приняли последний вздох умирающего, облачком слетевший с его застывших уст. «Вот и дух его отлетел, аки дымец малый», – печально заметил отец Мелентий. А может, просто в сенях плохо натоплено было.
После смерти Еленена-старшего Устье временно перешло под надзор управляющего. Марфуше и ее сыну позволили жить, как и прежде, на господском дворе.
Особинка Якова открылась не сразу. Лет до восьми был он вровень с другими ребятками, его сверстниками, вместе с ними играл в лапту, в свайку, в салки, водил лошадей в ночное, в одной ватаге ходил на соседских, нигде и ни в чем не был последним. А потом вдруг все другие мальчишки ушли в рост, а Яков словно заматерел в своем малолетстве и не возрастал с годами ни на вершок.