Туристический сбор в рай - Липскеров Дмитрий


Дмитрий Липскеров

Пыль

В детстве его на «копейке», так автомобиль называли, возили в деревню с нехитрым названием Костино. Там он с пацанами ловил в речушке щурят и, щурясь на солнце, объедался сваренной прямо на берегу ухой. Собирал грибы и ягоды, помогал деревенским бабкам копнить сено, завел полную шевелюру вшей, которых потом выводили керосином, укутав голову для паровой бани женским платком. Здесь же, в Костино, случились у него и первые отношения с местной девочкой Тасей. Они ночевали на сеновале и слушали материнский радиоприемник, а он пытался целовать ее малиновые губы и проникнуть тонкими пальцами под ватник, отчаянно желая нащупать юную грудь…

Днями он с пацанами играли в карты в старом колхозном амбаре, от которого остались только стены и крыша, а пол был разобран до самой земли. Те, кто проигрывал, впрягались в проржавелый тяжеленный плуг и должны были пропахать борозду от стены до стены… Он любил сидеть с местными на завалинке и слушать охальные, до красных ушей, частушки, пить самодельный квас и тайком курить сигареты «Прима». Луна к вечеру всегда была огромной, с полей поднимался прозрачный туман, а спать не давали тщеславные соловьи.

А наутро солнечным светом залило весь мир. И уже птичий гомон вокруг невыносимый, и он под него рубает яичницу с огородной картошкой, впивается в огромный помидор, лопающийся и истекающий соком.

Это было счастье.

Повзрослев, он уже сам добирался до Костино: сначала до города Владимира переполненной электричкой, затем на автобусе до городка Судогда, а от него на попутке к почтовому отделению «Бег». Здесь асфальт кончался, и пять километров нужно было идти деревенскими дорогами до своей избы – если только кто-то дружелюбный не ехал на телеге в ту же сторону и не прихватывал пешехода в попутчики. Только лошадь была недовольна лишним седоком и храпела от жары.

Обычно приходилось идти пешком. Если был жаркий день, он снимал обувь, связывал ее за шнурки, перебрасывал через плечо к дорожной сумке и отправлялся в путь.

Те, кто считает, что деревенские дороги – сплошная вековая грязь, правы только отчасти. Осенью и весной дороги размывает дождями, получается такая черная густая хлябь, что ни пройти, ни проехать. Зато в летние жаркие дни все это черноземье иссыхает и светлеет под могучими лучами июльского светила, пока не превращается окончательно в белую пыль. Мелкая, будто аптекарская взвесь, почти зубной порошок, она манила к себе исходящим теплом, и тогда он, закатав до колен штанины, ступал в нее босыми ногами, будто в теплую воду, и шел по ней, улыбаясь миру.

Можно было остановиться и прислушаться к стрекоту кузнечиков, к полевым птахам, охраняющим свои гнезда, затем поймать самого большого кузнеца и, приставив к его головке палец, смотреть, как из крохотного рта насекомого выливается коричнево-пурпурная капля. Кузнечик спрыгивал с ладони в пыль, и он шел дальше.

Иногда кто-то куда-то торопился на лошади, и тогда пыль взметалась до самых небес, кружилась молекулами по всему миру, а потом оседала на волосы, плечи, джинсы… Один раз он видел ящерицу. Сначала она бежала по крепкой обочине, но, увидев чужого спрыгнула в нагретую зноем пыль и будто поплыла по ней как по реке. Он словно мальчишка погнался за ней, поскользнулся и проехался по пыли всей физиономией. Встал на ноги, держа в руке извивающийся хвост ящерицы… Где-то за лесом пели бабы, тарахтел трактор, пахло цветочным медом, густыми басами жужжали шмели.

Это было счастье.

По каким-то обстоятельствам, строя семейную жизнь и работая после института, он лет десять не приезжал в Костино, а когда в его душе случился раздрай, вдруг вспомнил о деревне, даже запах ее живительный учуял.

В субботнее жаркое утро он под свист электрички несся туда, где ему всегда было хорошо. Всю дорогу он представлял себе, как разуется, как закатает брючины и погрузит ступни в теплую пудру драгоценной пыли. Всю дорогу до Судогды он почти трясся от предвкушения. Доезжая на «зилке» к окончанию цивилизации, мужчина даже поднялся в кузове во весь рост, чтобы из-за последнего поворота увидеть всю широту своего мира…

За время, которое он отсутствовал, дорогу до деревни Костино заасфальтировали, и шофер мигом доставил его в родные пенаты. Он был бледен, как пыль в его прошлой жизни.

Единственное место в мире, тысячелетиями не тронутое цивилизацией, единственное, не нуждающееся в асфальтовой дороге, было изуродовано этой черной извилиной битума, ведущей к последней живой старухе в деревне.

Он вспомнил, что древние берберы поклонялись пыли, затем вызвал Яндекс-такси и уехал из прошлого навсегда.

Папа

Он любил ездить в пионерские лагеря. Просто у него, как и у большинства советских детей, не было альтернативы. Только один раз его отправили в Евпаторию к какой-то родственнице Раисе в городскую квартиру. На море съездили два раза, иногда ели клюквенное мороженое. Вот и все, что вспоминалось из той поездки. Правда, лучше всего в памяти отпечаталось, что в квартире Раисы не закрывалась дверь в туалет. Имеется в виду на щеколду – она просто отсутствовала. Он, семилетний, справлял свои нужды под страхом, что одинокая Раиса за чем-то войдет…

Потом его пару раз отправляли в Абхазию, в Агудзеры, где он пробыл по три смены в каждый год. Ему полюбился этот лагерь, так как свободы в нем было больше, чем у Раисы, а купались дважды в день, там он первый раз влюбился в девочку Свету, которая в тени громадного эвкалипта предложила показать друг другу свои «глупости». Он показал, а она нет – просто убежала, заливаясь смехом, а он в свои девять еще не понимал, что это предательство.

Он слегка подрос и по дружбе записался в духовой оркестр в Дом пионеров. Ему дали попробовать на трубе, затем на теноре, а потом, за неимением слуха, сослали на медный альт, функцией которого было производить из-за такта звуки типа «ум-ца-ца, ум-ца-ца». Зато друг оказался одаренным и через несколько месяцев играл на тромбоне различные соло.

Управлял домпионеровским оркестром Вадим Вадимович, добрейшей души человек, лет пятидесяти, который почему-то носил прическу, как у Гитлера, а окурки называл «охнариками», а не как все «бычками». В то время у всех подростков был популярен такой стишок: «Покурил – оставь бычок, не бросай его в толчок, положи на унитаз, мы покурим еще раз». В том поколении детей все курили с десяти лет, даже трубачи-корнетисты, которым дыхалка нужна была, как у лошади.

Он ненавидел альт, да и весь оркестр, как человек, у которого нет даже малой способности к музицированию, но Вадим Вадимович Гитлер его не отчислял, так как в оркестре был вечный недобор, за который скашивали премии, а подросток не уходил из-за пионерского лагеря «Березка», куда духовой коллектив приглашали на все лето – полное обеспечение плюс пять рублей зарплаты за тридцатидневную смену, ну и конечно свободный график. Обычные лагерные плелись после обеда на тихий час, а они, музбанда, обожравшиеся котлетами и макаронами, бежали на Оку купаться. Ока по большей части река мелкая, но с омутами. Один такой они знали и, раздевшись догола, без устали прыгали в него с песчаного холма. А неподалеку на мели застряла баржа с рыжим матросом и усатым капитаном, у которого были две дочки-подростки. Девчонки в послеобеденное время ставили на носу баржи стульчики и с умилением смотрели на голую мальчишескую ватагу. Конечно, пацаны делали им непристойные жесты, даже те, которые еще сами не вышли из детства, подражали более взрослым, но девчонки не поддавались и продолжали сидеть на стульчиках, как в театре. У пацанов теплилась надежда, что наступит тот день, когда эти милые незнакомые создания потеряют голову и, раздевшись донага, попрыгают с баржи в прохладную Оку и будут плавать вместе с ними.

Но случился тот день, когда баржу ранним утром сдернули с мели и утащили куда-то в порт. После обеда, не обнаружив баржи на привычном месте, многие приуныли, грустно было даже самым маленьким…

Обязанностями оркестрантов в лагере было музыкальное сопровождение всех мероприятий пионеров. Игра на утренней линейке, на вечерней, в день Нептуна и на лагерных спортивных соревнованиях. Были особенные случаи – например, оркестр музицировал, сопровождая чью-нибудь драку. Играли бравурные марши, пока кто-то не оставался лежать побитым на ярко-зеленом газоне. В эти моменты всегда игрался «Похоронный марш», где отличался жиртрест Гуркин, наяривая в медные тарелки. Тем самым коллектив давал знать администрации, что в лагере произошло ЧП.

На спортивных соревнованиях под стометровку коллектив исполнял вальс «Не спеши», разученный самостоятельно, за что на них, срывая горло до хрипоты, орал Гитлер:

– Сволочи! Паразиты! Вам Родина дала возможность, а вы охнарики собираете на железной дороге!!! А ну, «Славянку» пять раз!!!

С куревом в пионерском лагере было напряженно, и они действительно после полдника отправлялись на железку собирать окурки. Сортировали по маркам и по длине.

Когда терпение концертмейстера лопнуло и он запретил покидать территорию лагеря под страхом немедленного исключения, они, дотягивая окурки до ожогов пальцев, прикидывали, как существовать дальше. Каждый отчитался за имеющиеся запасы, равные нулю, а он вдруг заявил, что у него кое-где, в дупле старого дуба, припрятана целая, еще в целлофане, пачка «Пегаса», самых популярных у пацанов сигарет. Просто выдумал парень, чтобы хвастануть, на минутку приковать к себе общее внимание, а затем признаться, что шутканул. Но так не вышло. Никто не обрадовался новости, а наоборот, лица оркестрантов приняли выражение крайней серьезности.

Самый старший из них, барабанщик Сапрыкин, придвинулся к нему и переспросил:

– Так где, ты говоришь, «Пегасик» заныкал?

Уже в эти мгновения он понял, что произошло что-то страшное, неповторимое.

– В дупле…

– Так-так… А где дупло? – шептал Сапрыкин в самое ухо. Из его рта пахло могилой.

Альтист не знал – каким-то образом до него не дошла информация, – что еще в начале смены, в первые ее дни, какая-то сволочь стянула именно пачку «Пегаса», и теперь Сапрыкин объявил, что сигареты были общаковые, на черный день.

Первый раз его избили так, что он лишь через два часа отдышался. Велели вести к дуплу, и он, теряя сознание поплелся куда-то к лагерной ограде, и откуда-то издалека на разные голоса доносилось лишь одно: «Вор!.. Вор!»

Его били каждый день, основательно и жестоко, поскольку «Пегас» так и не нашли, да и не было его, как известно. Две с половиной смены – это семьдесят дней. Даже друг-тромбонист разбил в кровь косточки кулаков… Весь в кровавых подтеках, хромающий в столовую, он первые дни мучений удивлялся, что никто не видит его физических повреждений – или не обращают внимания. Администрация лагеря не считала правильным влезать в дела духового оркестра. А самому пожаловаться в таком случае смерти подобно. Лишь один раз Гитлер собрал всех в актовом зале и полчаса орал, что его подопечные – садисты, лютые фашисты и нелюди. Тогда подростку показалось, что мучениям его настал конец. Но Сапрыкин ответил безбоязненно:

– Сам ты фашист!

– Что?!! – закричал педагог. – Это я фашист?!!

Все знали что Гитлер не фашист, что прошел он всю войну, и не без геройства, так как на груди к пиджаку были прикручены потертые орденские планки.

Сапрыкин быстро нашелся и сказал про альтиста, что вор он, что украл общее, за то и получает справедливость. Все одобрительно загудели…

Последний раз его избили перед посадкой в автобусы, чтобы отбыть в Москву в связи с окончанием летних каникул и приближающейся осенью.

В Москве, возле телецентра, куда прибыла колонна, его встретил отец, взял за руку и повел к метро. Он был подшофе и безостановочно спрашивал про купание, кормежку и девчонок. А сын шел, чувствуя тепло отцовской руки, весь отбитый и почти убитый, с неоткрывающимися от гематом глазами, с ребрами, которые, казалось, плавали внутри него осколками. Все его тело было сизым и походило на фиолетовую сливу… Он шел за отцом, под музыку его пьяной болтовни, и думал, что вот как все закончилось странно, не так, как ему казалось убиваемому, когда верилось, что наступит день и его отец отомстит всем, отмудохает вожатых, безмолвно допустивших пытки, вместе с ними и директора, и уроет в грязь Сапрыкина, который не верил в его невиновность и как старший руководил издевательствами. И не спасшего подростка Гитлера отец должен был расстрелять… А тот все шел с ним, ладонь в ладони, и безостановочно тарахтел…

…Прошло лет сорок. Подросток вырос в мужчину и жил приличной жизнью, воспитывая детей, а потом и внуков.

Его восьмидесятилетний отец был еще жив, но сила воли за шестьдесят лет алкоголизма истончилась и улетела в небеса намного раньше души.

Он иногда звонил сыну и почти всегда плакался о своих бедах, ужасном здоровье, рассказывал, что у него кишочки на полтора метра длиннее, чем положено анатомией, что крепит его бетоном, что голова плоха настолько, что, вероятно, он скоро умрет.

В один из дней, прослушавший привычное отцовское нытье, вместо того чтобы привычно посочувствовать, он вдруг неожиданно ответил:

– Слава богу, что хоть у кого-то в нашей семье все хорошо!..

И повесил трубку.

Око за око

Все было не так.

Жизнь не вырисовывалась, и в последний год думалось, что все будет ухудшаться до последнего завтрака в его жизни.

И Серафима, нежная, прозрачная и грустная, исчезла в неизвестность, унося прочь свои голубые глаза, которые он когда-то нежно целовал.

– Хер с тобой! – попрощался тогда. – Приползешь, сука!

Стал злым, как бабуин, бросался на всех по поводу и без оного.

Через год резко ушел с работы, с которой его отпустили с явной охотой. Хлопнул напоследок дверью так, что закаленное стекло треснуло, точно жизнь его.

Три года таскался ночами по городу, играл в карты, выигрывая и проигрывая, пил все, что ударяло по полушариям мозга кувалдой, дрался пьяно и с кем придется. Ему казалось, что он мокрый и липкий от постоянных случайных соитий с противоположным полом. Твари!

Мать на одной из случайных встреч у метро как-то сказала:

– От тебя пахнет вагиной! Даже когда ты звонишь – сквозь мембрану пахнет…

– Хочешь, чтобы от меня исходил тонкий аромат пидорской жопы?

Обидел ее, впрочем, не в первый раз.

Часто унижая мать, сам понимая, что не за что, не стыдился этого вовсе, а она всегда в такие моменты смотрела прямо ему в глаза и будто задумывалась, как же он получился таким… от выдающегося отца, седовласого красавца, демона с черными глазами, придумавшего новейший военный самолет. Может, из-за того, что конструктор был старше ее на тридцать два года, а она, профессорская дочь, воспитанная в скромности и достоинстве, пленилась пылкостью уже немолодого человека, слушая его рассказы о будущем цивилизации, о поколениях, тянущихся к прекрасному, будто демон-ученый сам явился из будущего? Двадцать шесть лет как без него… Может, слияние старости и юности дали такой плод? Чего-то там смешалось не так…

Мужа-конструктора мать не любила, но безмерно уважала. Может, из-за этого компромисса остался неизвестной породы взрослый сын, которого безмерно не уважала, но любила, как всякая нормальная мать. От нерастраченного чувства, наглухо запертого в душе судьбой, рано состарилась и ничего от жизни более не ждала. Ее сын был не из будущего, не из прошлого – откуда-то издалека, сбоку, чужой. Всю жизнь прожил гадко, злобно, циником, равнодушным ко всему на свете. Разве что только с Серафимой был похож на человека…

Сегодня ночью он возвращался в свою квартиру-студию, переполненный алкоголем и горстью новых таблеток, сделавших его зрение пятимерным; от кадыка до пяток весь влажный, скользкий и вонючий, как…

Дальше