– Погоди немного, – попросил Тимоха Василия, отлепил от нижней губы размякшую, спаленную почти до основания «козью ножку», швырнул себе под ноги. Принадлежал Тимоха, судя по всему, к категории людей, которые курить начали еще в утробе матери, а может быть, даже раньше.
Был Василий человеком послушным, в душе своей, несмотря на крестьянское происхождение, интеллигентным, и, если его просили подождать, он терпеливо ждал, и вообще у людей двухметрового роста и комплекции Добрыни Никитича вздорных, вечно всему и всем сопротивляющихся, крикливых и злобных характеров не бывает. В истории такие случаи почти не были замечены.
Подождать так подождать. Василий отвел Лыску в тень, привязал к дереву, сам присел на землю, стал наблюдать за Тимохиными действиями.
Как это происходит у людей, Василий Егоров уже знал, а вот как у лошадей – знал не очень. Видел один лишь раз и только.
А Тимоха тем временем вывел из стойла своего нервно вздрагивавшего Рыжего. Жеребец, увидев кобылу, со смирным видом ожидавшую его, чуть на дыбы не поднялся, заржал обрадованно, звонко, даже птиц с ближайших деревьев разогнал своим полным любви криком, – Бердичев едва удержал его, резко рванул вниз повод:
– Но-но, разбойник с большой дороги!
Но удержать Рыжего было сложно, боевой орган его, висевший длинной метровой кишкой, приподнялся лихо, щелкнул головкой по пузу – позавидовать можно было такому знатному инструменту. К Рыжему поспешно подвели кобылу, и жеребец, продолжая нетерпеливо ржать, полез на нее.
Ситуация опасная: напористый жеребец мог запросто изувечить кобылу, такие случаи бывали, попадал своим инструментом не туда, куда надо, в отверстие рядом, и сбивал в кучу издырявленный смятый кишечник… Кобыла в муках погибала.
Отвечал за действия жеребца его владелец, это было естественно, не хозяина же кобылы подпускать к ржущему, дрожащему от нетерпения зверю, – всем должен руководить хозяин, и если жеребец начнет увечить кобылицу, он может сдавить рукой лопающиеся от натуги гениталии, и тогда «жених» осядет.
Следил Тимоха за процессом очень внимательно, вовремя подхватил тяжелый инструмент обеими руками и начал направлять его в нужную щель.
С первой попытки не получилось – инструмент воткнулся в хвост. Тимоха плечом подпер пузо жеребца, с криком осадил, пробуя подать «жениха» назад.
– Сейчас по морде кулаком засвечу, – пообещал он жеребцу. – Хочешь?
Этого жеребец не хотел и немного сдал назад.
Вторая попытка была более удачной, точнее, более меткой, но все равно попадание было не в десятку, а, скажем так, в шестерку, надо было скорректировать «направление главного удара», и Тимоха едва ли не целиком залез под брюхо жеребца и, держа, инструмент двумя руками, внес точную артиллерийскую поправку, подал из-под живота команду своему подопечному:
– Ну-ка, ну-ка, ну-ка… Давай, давай, не промахнись!
Услышав знакомую команду, жеребец и надавил, что было силы надавил, вгоняя орудие в чрево кобылицы.
Тут Тимоха сплоховал, здорово сплоховал, просчитался с мгновениями и не успел выскочить из-под брюха Рыжего. Жеребец притиснул Тимохину голову к заднице кобылы.
Натиск был страшенный, Тимоха даже закричать не смог, крик у него застрял в глотке, оглушающе громко захрустела черепушка, да еще был слышен тонкий длинный звук. Непонятно было, откуда он исходил – то ли из стиснутого рта, то ли из штанов.
Мужик, хозяин кобылы, тощий, в легких лаптях с длинными бечевками, обмотанными вокруг штанин, – запрыгал воробьем вокруг жеребца, задергал повод, чтобы сделать что-то, спасти Тимоху, но силенок и сообразительности у него было маловато, совладать с горой напружинившихся мышц Рыжего он не сумел.
– Э-э-э-э! – отчаянно заблажил, заорал мужик, задергался, повисая на ременном поводе.
Этот крик привел в чувство Василия Егорова, находившегося в состоянии некого онемения, чуть ли не столбняка, он вскинулся, прыгнул к жеребцу.
Почти на лету перехватил повод и, глядя на красный, по-разбойному налитый кровью глаз Рыжего, – ему был виден только один глаз коня с небрежно наброшенной на него челкой, что было силы потянул вниз закушенную зубами уздечку.
Жеребец захрипел и немного сдал, ослабил нажим. Тимоха вялым кулем свалился Рыжему под копыта. Василий оторвался от уздечки, поспешно нырнул вниз, подхватил незадачливого владельца «жениха» под мышки и оттащил в сторону – туда, где весело посвистывал ветерок и около свежей поленницы бродили куры, выискивая что-нибудь съестное.
– Дядя Тимоха! – выкрикнул Василий громко, похлопал бедолагу по иссиня-бледным, враз запавшим щекам. – Ты живой?
Ответа не последовало – Тимоха находился без сознания. А может, и не без сознания, может, вообще уже находился в далекой дали, куда предстоит отправиться каждому человеку – никто этой дороги не избежит. Василий тряхнул Бердичева, выкрикнул громко, прямо в ухо:
– Ты живой?
Вопрос должен был дойти до Тимохи, тот должен был услышать, но ничего не услышал поверженный владелец племенного жеребца, он даже не пошевелился.
Перепуганный мужичонка, прибывший из соседнего села, поспешно выволок кобылу из-под жеребца и вознамерился побыстрее дать деру, словно бы боялся, что его обвинять в членовредительстве.
– Ты куда? – прокричал ему Егоров, но мужичонка уже не слышал его, подпрыгнув ловко, он завалился грудью, а потом и животом, на спину лошади, развернулся лежа, будто артист из балаганного цирка, и врезал лаптями по бокам лошади, – тот еще был драгун… Гвардеец!
Кобыла послушно замолотила копытами по деревенской улице.
– Тьфу! – плюнул вслед мужичонке Василий, нагнулся над неподвижным Тимохой. – Ты погоди, я сейчас… Чего-нибудь сговорю. Ты погоди!
Медицины в селе не было никакой, для этого нужно ехать в Волоколамск, где прямо на окраине стояла плохонькая больничка с красноносым, часто пьяным доктором, еще были два фельдшера… Хоть и незавидное это было хозяйство, но все-таки было, при благоприятном стечении обстоятельств могли и запор проткнуть деревянным шомполом, и насморк вылечить двумя умелыми ударами кулака.
А в Назарьевском только соседские куры могут прискакать на помощь, да Тимохин индюк кучкой вонючего вещества, выдавленного из-под хвоста, пометить физиономию увечного… Была еще бабка Мирониха, но она ничего, кроме заговоров, не знала. Могла бородавку с носа свести или чирей с неудобного места удалить – вот, наверное, и все.
– Погоди малость! – вновь прокричал беспамятному Тимохе Василий и поспешно вымахнул на улицу.
Куда бежать? Наверное, все же к Миронихе, больше ведь некуда. Побежал к ней – хоть и не сделает она ничего, но все же подскажет, как действовать дальше. Лишь бы дома застать старуху.
Мирониха была дома, готовила корове теплое пойло – корову свою, дававшую ей каждый день целый подойник жирного молока, Мирониха любила больше самой себя, лелеяла буренку, готова была уступить ей свою кровать с пышными подушками, а сама переселиться в хлев на ее место.
– Баба Мирониха, баба Мирониха, – зачастил было Василий, но сорванное дыхание мешало ему говорить, комком застряло в горле, голос обратился в какое-то сдавленное птичье пищание. – Баушка…
Глаз у Миронихи был наметанный, она сразу сообразила: дело не абы какое, не рядовое.
– Ну чего? – Мирониха нетерпеливо притопнула ногой.
– Баушка…
– Ну, я баушка. И что?
Василий всосал птичий писк в себя, с трубным звуком выбил и заговорил нормальным голосом:
– Баба Мирониха, там жеребец Тимоху до смерти зашиб. Не шевелится Тимоха…
Мирониха всплеснула руками и разом забыла о коровьем пойле.
– Пошли!
Надо отдать ей должное: она всегда была готова оказать помощь, только не всегда могла помочь, но в такой вещи, как отзывчивость, ей отказать было нельзя. По деревенской улице, подметая пыль длинным подолом юбки, Мирониха припустила так, что Василий за ней едва поспевал.
В Тимохин двор она вбежала первой, увидев владельца жеребца, валявшегося на земле кучей смятого тряпья, кинулась к нему. Жеребец, подергивая яркой рыжей шкурой, стоял рядом и, удивленно скаля зубы, которыми он мог, наверное, запросто перекусить бревно, смотрел на хозяина: неужели это он завалил его?
Когда жеребец навис над Миронихой, словно бы хотел что-то спросить, та вскинулась и сунула ему в храп кулак:
– Прочь отсюда, окаянный!
Жеребец поспешно оттянулся к стойлу, тут его перехватил Василий, накрутил повод уздечки на кулак и затащил негодника в стойло. Свою Лыску подставлять под этого душегуба он пока воздержится.
А Мирониха тем временем колдовала над Тимохой, всплескивала руками, совершали какие-то сложные движения и бормотала про себя неведомую молитву.
– Ну чего, баба Мирониха? – не выдержал Василий, попробовал повиснуть над ней, подобно жеребцу, вместо ответа Мирониха также вскинула над головой кулак – молитву она не прерывала. Василий понимающе кивнул, присел на корточки рядом.
Сколько ни мучилась Мирониха, в сознание Тимоху так и не привела, привстала с горестным вздохом.
– Что, жеребец совсем убил его? – неверяще спросил Василий.
– Нет, еще не совсем, но близко к тому, – такой приговор вынесла Мирониха, затем, помяв пальцами верхнюю губу, добавила: – Тимоху надобно везти в Волоколамск, в больницу, там ему должны помочь. И чем быстрее отвезти, тем будет лучше. Понял, Василий?
– Понял, чем… – Василий хотел выругаться, но вслух это делать не стал, выругался про себя.
Ох, и налетел же он… На камень посреди чистого поля, где камней никогда не бывало, зацепился за него обоими лаптями, а потом еще и физиономией гвозданулся, одним ударом поставил себе синяк сразу под оба глаза.
Вместо того чтобы дело дельное справить, подвести кобылу под жеребца, он должен теперь Тимоху этого, кривым пальцем сотворенного, в уезд транспортировать. На своей несчастной Лыске, которая может без жеребенка остаться. В телегу придется беднягу запрягать…
– Поторопись, Василий, – подогнала его Мирониха, продолжая щипать твердыми пальцами верхнюю губу, – не то этот умелец может закусить губу и умахнуть на ближайшее облако.
Жалко, конечно, если Тимоха вместо того, чтобы мять лаптями землю и жевать картошку, переселится на небеса, но забота о нем будет не Василия, а деревенского «обчества», старосты Жилина и его помощника по навозно-колесной части Муранькина. Василий Егоров в дела «обчества» не полезет.
Пришлось на бедную Лыску натягивать хомут и втискивать в оглобли, сделал это Василий быстро, поскольку Мирониха покоя не давала, все подгоняла его, монотонно бубня под нос:
– Быстрее, быстрее! Поторопись, Василий!
В Волоколамске, когда Егоров прикатил в уездную столицу, пришлось не только с фельдшерами и доктором общаться, но и с полицейским, приписанным к больнице – пучеглазым, медлительным, усатым, очень похожим на мартовского кота.
Полицейский был такой важный и сам себе казался таким большим начальником, что готов был рассматривать Василия, как обычную мелочь, худосочного комара или блоху, позволившую себе укусить какого-нибудь государственного мужа, сквозь увеличительное стекло.
– Хто ты таков и почему довел человека до такого состояния? – полицейский вперил выпученный взгляд на вход в палату, растворившую в себе Тимоху. Унесли его, как покойника, ногами вперед и это был плохой признак. – Это надо же, голова у человека стала сплющенная, как банка с сапожной ваксой…
Пришлось объяснять этому носорогу, что виноват в увечье не Василий, а совсем другое лицо – жеребец Рыжий.
То, что Рыжий – жеребец, полицейский пропустил мимо ушей и грозно вздернул пучки бровей.
– Хто таков Рыжий? Как фамилия?
Пришлось подробно, едва ли не на пальцах, рассказывать полицейскому чину, что за субъект о четырех ногах по прозвищу Рыжий.
– Значит, у разбойника этого рыжего фамилии нету?
– Нету.
– Придется отвечать за него.
– Ну как я могу отвечать за чужого жеребца?
Полицейский еще больше выпучил глаза, брови загнал едва ли не под самый козырек форменной фуражки и признался откровенно:
– Этого я не знаю. Но отвечать придется обязательно.
В общем, кругом болото с квакающими лягушками, грязной задницей воняет, – не думал Василий Егоров, что попадет в такую беду.
Он считал, что полицейский препроводит его вместе с Лыской в кутузку, посадит там на голодный паек – по стакану холодной воды ему и Лыске утром и вечером и больше ничего, но пучеглазый чин все-таки понял, что не мог Василий выступить в роли парового молота и сплющить башку человеку, велел ему расписаться в казенной бумаге и, как всякий начальник, прочитал назидательную проповедь.
Хорошо, что Василий знал грамоту, сумел лихо расписаться и еще начертать в той казенной цидуле три слова: «Это не я!» После проповеди полицейский отпустил его домой.
Кобыла Лыска осталась в тот год непокрытой, полтора куля картошки пропали, поскольку Тимоха вернулся домой дурак дураком, не помнил совершенно, кто он и что он, как его звали и где живет. За жеребца «обчество» выдало ему целый червонец денег – одной красной ассигнацией, – и продало Рыжего на сторону за пятнадцать рублей золотом, – особенно рьяно тут старался помощник старосты по навозно-колесной части Муранькин, – и село Назарьевское навсегда лишилось коня-производителя.
На следующий год Лыску пришлось гнать в родное село Солоши Егоровой – Александровское, – там и жеребец имелся нормальный, и хозяин у жеребца тоже был нормальный.
Василий, жалея кобылу, только головой качал:
– Бедная Лыска, бедная Лыска! – озабоченно запускал пальцы в вихры, теребил их, мял, да вздыхал, заботясь о своем хозяйстве, с которого стало кормиться все труднее – до весны не хватало ни хлеба, ни картошки, и взаймы взять что-либо было не у кого – ни денег в Назарьевском, ни еды.
Дети, которые справно, один за другим, появлялись у Солоши, не выдерживали деревенских условий – умирали от истощения, а то и просто от голода, у Солоши пропадало молоко, в хате было холодно, поскольку дров было взять негде, любая порубка считалась незаконной и за нее сажали в тюрьму.
Из Назарьевского там тянули срок уже четверо мужиков, упаси Господь было присоединиться к ним – без мужика любое хозяйство легко заглохнет.
И хотя у всех была свежа в памяти война с японцами и потеря Порт-Артура, назревала война новая, ее запах носился в пространстве – похоже предстояла большая баталия с германцами.
Солоша плакала, уткнувшись головой Василию под мышку:
– Тебя, Вась, возьмут германца бить, что же я одна буду делать?
Василий молчал, вздыхал горестно и гладил Солошу по голове своей огромной рукой.
– Терпи, Солош, терпи…
На войну, впоследствии названную Первой мировой, империалистической, Егорова не взяли, – он был рукастый, сообразительный, мог хлипкое железо превращать в закаленную твердую сталь, а из резинового клея варить гуттаперчевые галоши, поэтому определили его на военное производство, открытое прямо в уездном центре, в Волоколамске. Чем он занимался там, на военном производстве, Василий не говорил, это было тайной, которую, не дай бог, выведают немцы, поэтому даже Солоша не знала, что делает в Волоколамске ее муж…
Да и приезжал он в Назарьевское редко, чаще не позволяло начальство. Солоша вновь находилась на сносях – ждала очередного ребенка. Часто плакала по ночам, плакала сильно – подушка промокала насквозь, хоть выжимай ее. Когда в доме появлялся Василий, прижималась к нему, оставляла на рубчиковом пиджаке сырые пятна:
– Что же с нами будет, а, Василь?
Этого Василий не знал, напряженно морщил лоб и, стиснув зубы, качал головой.
– Война ведь, затяжная война, – стонала Солоша, – тебя тоже заберут на войну, Василь Егорыч…
– Не должны вроде бы, – глухо бормотал Василий.
– Это «вроде бы» всегда оказывается не «вроде бы», – плакала Солоша. Слезы горьким горохом сыпались на пол. – В Москве слышал, что происходит?
Москву сотрясали погромы – бравые молодцы в черных картузах и красных рубахах крушили дома, где проживали зажиточные немцы – Розены, Дельберги, Мекки, Винклеры, Беккеры, заодно с ними попадали и евреи, сумевшие просочиться в Москву через черту оседлости и имевшие фамилии, схожие с немецкими – Блаунштейны, Купервассеры, Розенблюмы…