Три дочери - Поволяев Валерий Дмитриевич 6 стр.


Все было понятно. Никто из наперсников не захотел продолжать этот разговор. Изгеш так и остался Изгешем. Манеры у него были похуже, чем у Вовика, но место в мире воровском он занимал повыше. Иначе бы ему не досталась первая красавица Сретенки.

Туфли на Оле – изящные лодочки также были изготовлены дядей Виссарионом. Выходит, Изгеш крепко взял сапожника за глотку, раз тот начал обслуживать его.

Был дядя Виссарион человеком богатым и важным, жену свою Маняню охотно обвешивал, будто новогоднюю елку, золотыми побрякушками, покупал ей шелковые платья и халаты… Но таким он бывал только между запоями.

Когда уходил в запой, то первым делом сдирал с Маняни все цацки и сбрасывал в таз, будто железный хлам, потом начинал срывать с несчастной женщины шелковые одежды.

Иногда Маняня успевала выскользнуть из квартиры до расправы и умчаться куда-нибудь на нижний этаж или в квартиру напротив, тогда все обходилось, если же удача отворачивалась от Маняни, то дядя Виссарион мог раздеть ее догола.

Но речь пока идет не о сапожнике, речь об Оле с ее приятелем-вором, с которым, как поняла Солоша, ухо надо держать востро. Чутье у Солоши на этот счет было развито превосходно. Иногда ей казалось, что она видит, как внутри человека бегают, стучат некие шестеренки, издающие звук работающего сердца, рождающие разные чувства и эмоции, она и сейчас видела, что происходит внутри у Изгеша…

Ох, и опасный человек, этот Изгеш, очень опасный, – как бы с ним Оля не вляпалась в какую-нибудь беду.

– Как тебя зовут, мурка разлюбезная? – спросил однажды ласковым тоном Изгеш, глядя в упор на Солошу.

У Солоши внутри что-то нехорошо сжалось – слишком неприятным был взгляд у Олиного ухажера, он словно бы протыкал насквозь чем-то острым, похожим на вязальную спицу. Солоша даже физическую боль ощутила.

На вопрос Изгеша она не успела ответить – серебристо рассмеялась Оля:

– Да это же Солоша Золотошвейка, лучше всех на Сретенке умеет шить платья и белье. Разве ты не знаешь Солошу?

– Вот что, Солоша, – голос у Изгеша сделался деловым, – сшей-ка моей мурке, – он легонько похлопал по Олиной руке, обвивавшей его локоть, – пару таких платьев, каких нет ни у кого в Москве. Сможешь сделать?

Вместо ответа Солоша неопределенно приподняла одно плечо. Оля, делано возмущаясь, встряхнула руку своего кавалера.

– Отчего же не сможет? Солоша умеет делать все.

На том и расстались. Солоша заказ этот выполнила в лучшем виде, сшила такие два платья, что Оля, прикинув их на себя, расцвела, словно яркая звезда, и пустилась в пляс.

Вечером в квартире, где жил дядя Виссарион, раздался грохот, в квартире номер двенадцать даже затряслись стенки, будто бы по ним бегали невидимые люди, до Егоровых, пивших чай, донесся далекий, женский крик.

– Сейчас начнется, – Василий не выдержал, крякнул. – Смотрите представление ограниченной части труппы Большого театра в Печатниковом переулке, – еще раз крякнув, добавил, – в доме номер двенадцать…

Крик повторился, Василий вздохнул, словно бы ему предстояло совершить что-нибудь героическое (на этот счет у Егорова даже присказка имелась соответственная: «Совершить бы чего-нибудь героическое… рубля так на три») и, осуждающе покачивая головой, выбрался в коридор.

Там, среди банных тазов, на крюке висела раскладушка – складная кровать, собранная из алюминиевых трубок, с провисшим, в двух местах украшенным заплатами брезентом, кровать специально предназначалась для приезжих гостей и была в квартире популярна – ею пользовались владельцы почти всех комнат, у которых бывали гости. Кряхтя, стараясь не сшибить чью-нибудь шайку со стены – грохотать ведь будет так, что жестяной треск этот услышат даже в Кремле, Василий снял с крюка раскладушку, перетащил ее в комнату. Установил на полу.

– Все, Солош, – молвил с сочувственным вздохом, – стели постель для Маняни.

В других комнатах Маняню так не привечали – не было у ее семьи таких добрых отношений, как с Егоровыми, поэтому, когда запивал Виссарион, несчастная жена его с всклокоченными волосами прибегала в основном к ним.

Через полминуты в дверях квартиры захрипел старый электрический звонок.

– Вот и Маняня, – сказал Василий, поправил на раскладушке одеяло, свесившееся до пола. Солоша побежала открывать дверь.

Открыв, заохала, запричитала, захлопала руками – Солоша привыкла принимать всякую чужую боль, как свою.

– И чего это Виссарион, он что, совсем у тебя свихнулся?

К оханью и причитаниям Солоши прибавились глубокие грудные взрыды Маняни. Маняня еле шла – ногами переступала с трудом, Солоша, обняв ее за талию, ввела в комнату.

Уши и щеки у Маняни были в крови: Виссарион вживую рвал украшения у нее из мочек, рычал, шипел на жену, выплевывал изо рта звериные звуки. Девочки, все трое, уставились на Маняню с испугом, глаза у них влажно блестели.

– Не бойтесь, дочки, такого с вами происходить не будет, – откашлявшись, пробасил Василий. – Если кто-то обидит вас – станет смотреть на мир через дырку в собственной заднице…

Судя по лицу Василия Егорова, так оно и произойдет, если какой-нибудь непутевый жених или даже муж – «муж объелся груш», – обидит когда-либо Ленку, Полинку или Верку. А расплющенных родственников этого человека Василий Егорович намотает на кулак. Как тряпку.

Пройдет два дня – и протрезвевший, красный от испуга сапожник Виссарион на коленях приползет в соседнюю квартиру и в рубахе, как в подоле, притащит золотые цацки, покрытые рыжими кровяными пятнами.

– Манянечка, прости! – тут Виссарион раза три обязательно бухнется башкой об пол – с такой силой бухнется, что со стенок посыпется штукатурка, а матерчатый абажур с китайскими драконами ошалело закачается на длинном шнуре. Абажур – достойное украшение егоровского жилья, потолки здесь высокие, с растительной лепниной, дышится тут легко – много пространства, воздух не загнивает. – Прости меня, Манянечка!

В этот кульминационный момент из глаз сапожника обязательно начинают литься слезы. Самые настоящие, крупные, чистые. И Маняня, сердито кряхтящая от негодования, сдается. Ведь не разводиться же ей с Виссарионом… Выйдет замуж за другого, а тот окажется еще хуже.

– Манянечка, – тряся плечами, спиной, руками, продолжает плакать Виссарион, вновь опасно бухается лбом в пол, чем изводит невольно Солошу: как бы сапожник не развалил дом, – прости меня, Манянечка…

– Виссарион, – в конце концов начинает вторить ему Маняня, также брызгаясь слезами и тряся плечами.

– Я никогда больше не буду обижать тебя, – обещает Виссарион, размазывая по лицу мокреть и по-мальчишески хлюпая носом. И хотя Маняня тоже хлюпает носом, она хорошо знает, что обещаниям мужа верить нельзя, это знают все жильцы их дома, и домов соседних тоже, – тем не менее Маняня согласно кивает головой: все верно, Виссарион никогда больше не будет обижать ее (но и меньше не будет, вот ведь как, Виссарион есть Виссарион).

В этот раз повторилось все то же самое, один к одному – по знакомому сценарию… И финал у этого спектакля был знакомый, – когда Виссарион почувствовал, что прощение уже близко: Маняня вот-вот, забыв про разорванные уши, кинется ему на шею, гордо выпрямился и произнес неожиданно строгим, хотя и не лишенным ноток душевности голосом:

– Все, Маняня, давай я тебя обниму, и мы пойдем вдвоем домой.

Виссарион действовал, как полковой командир, не терпящий возражений, менялся на глазах. Это означало, что через месяц, когда он ударится в очередной короткий, но буйный запой, снова оборвет Маняне мочки ушей.

Солоша удрученно покачала головой: бедная Маняня! Как бороться с этой бедой – с запоями Виссариона, ни Солоша, ни Маняня не знали. Может, положить сапожника в больницу, вырезать ему там что-нибудь или, наоборот, пришить и тогда он изменится?

Можно, конечно, но только вряд ли это поможет. Солоша вздохнула жалостливо: сердце все-таки болело за Маняню.

А Виссарион тем временем обнял Маняню, прижал к себе покрепче и повел к двери, приговаривая:

– Идем, идем домой, Манянечка… к себе домой. Шире шаг!

Ну действительно полковой командир, лишь гимнастерки с петлицами не хватает и рубиновые шпалы в петлицах не поблескивают…

В дверях сапожник оглянулся, распустил лицо, словно кошелку с товаром, пообещал Солоше:

– Я тебе такие туфли сошью, такие туфли… Ни у кого на Сретенке, ни у одной барышни нет и не будет. По итальянским лекалам. Я итальянские лекала достал.

Молвил это дядя Виссарион, пошевелил усами, будто гигантский таракан, вылезший из-за печки, и закрыл за собою дверь.

Жизнь в доме продолжалась, все шло своим чередом, заранее установленным и расписанным.

Получив аттестат, Лена Егорова оказалась на распутье – идти ли ей учиться дальше, либо устраиваться на работу. И о личной жизни надо было основательно подумать – вокруг нее уже вились различные друзья-товарищи, а то и целые господа со смазливыми физиономиями, жадно ощупывали девушку масляными глазами. Хорошо, что среди них бандитов не было – ни сретенских, ни марьинорощинских.

– Ну что, дочка, чего решила? – спросил у нее жарким июньским вечером отец. – Учиться будешь или работать пойдешь? – глянул потеплевшим взором: Ленку он любил больше других своих дочерей. – А? Как решила?

Вместо ответа Лена вскинула руку и медленно поводила ею из стороны в сторону, было в этом жесте что-то загадочное, непонятное, может быть, даже дворянское, идущее из далекого далека, Василий не выдержал, улыбнулся поддерживающе. Он-то любил Ленку, называл ее Лелей, Лелечкой, Лелюсиком, а вот Солоша нет, Солоша больше внимания оказывала младшим дочерям, при виде же Ленки часто фыркала пренебрежительно, будто это и не ее дочь была.

– Понимаю, понимаю, – проговорил Василий со вздохом, – не выбрала еще… Но выбор придется делать обязательно, Леля.

– Я знаю, папа… Хочется учиться, но очень уж не хочется сидеть на твоей шее – ты же не двужильный.

– Об этом не беспокойся, я вытерплю. Но об одном прошу очень, Ленок, – Василий неожиданно погрозил ей пальцем. – Ты только не вздумай раньше времени выскочить замуж. Вначале выучись, приобрети профессию, а уж потом натягивай на безымянный палец обручальное кольцо.

Василий знал, что говорил: около Ленки уже два месяца слишком уж назойливо вился музыкант со жгучими антрацитовыми глазами.

Недавно музыкант освоил саксофон и устроился «на должность» в оркестр Утесова, зарабатывал теперь неплохие деньги. Парнем он был видным, мог вскружить голову любой сретенской красотке, не то, что неопытной и очень уж дорогой Василию дочери.

– Не знаю, пап, ничего пока не знаю, – проговорила Ленка задумчиво и налила из большого заварного чайника душистого темного чая в стакан.

Василий по части заварки был большим специалистом – заваривал чай со смородиновыми листьями и почками, с мятой и чабрецом, с сухим липовым цветом и душицей, – когда Егоровы устраивали у себя чаепития, соблазнительные запахи плавали, блуждали не только по всему дому – по всему Печатникову переулку.

– А насчет того, что ты сидишь на моей шее, – об это даже не спотыкайся. Мне семья совсем не в тяжесть, я потерплю и денег на кусок хлеба и фельдиперсовые чулки всегда заработаю. Только учись, Лель… Прошу тебя!

Учиться Лена не пошла – устроилась на работу. И не куда-нибудь, а в ведомство, при упоминании которого люди тревожно втягивали головы в плечи, в НКВД, чьи сотрудники носили издали приметные красно-голубые фуражки.

– Ох, Лелечка! – узнав об этом, только и молвил отец, кадык у него подпрыгнул на шее с громким звуком, словно бы Василий хотел заплакать, но глаза оставались сухими. Он покачал головой и больше ничего не сказал – слов не было.

Лицо его, обычно светлое, доброе, – отец всегда был готов прийти на помощь, – неожиданно посуровело, в подглазья наползли озабоченные тени: он боялся за дочь.

Некоторое время он молча сидел на табуретке, опустив с колен тяжелые, в белых скобочках порезов руки, потом поднялся, натянул на голову кепку.

– Пойду, где-нибудь кружку пива выпью. Пива что-то хочется.

У Солоши на лбу возникла лесенка озабоченных морщин.

– Да ты же никогда этим не увлекался, Василь. Чего на пиво тебя потянуло, а?

– Вот именно – а! – Василий махнул рукой и, чуть сгорбившись, – дело было после работы, чувствовал он себя устало, поэтому и тяжесть давила ему на плечи, и вел он себя, словно десять лет не был в отпуске, – зашаркал ногами к выходу.

В глазах Солоши, проводившей его взглядом до дверей, возникло невольное изумление.

В мире запахло пороховым дымом, сожженным жильем, войной. Хоть и был Советский Союз повязан с германцами мирными договорными узами, а ожидать от германцев можно было чего угодно. Василий Егоров не верил немцам еще с четырнадцатого года.

Хотя сам он в окопах не сидел, но наслушался от окопников много, так что после чертей рогатых немцы находились у него на втором месте. И уж потом – все остальные.

Когда Лена принесла домой первую зарплату, и это дело, как и положено в таких эпохальных случаях, решили торжественно обмыть, Василий Егорович, которого и раньше звали в основном по имени и отчеству, а сейчас без отчества не обходились вообще, неожиданно помрачнел и сжал в кулак подбородок.

– А ведь с немцами будет война, – объявил он потускневшим голосом.

– Да ты чего, пап? – удивилась Лена, неверяще покачала головой. – У нас с ними полное согласие, любовь взаимная, тип-топ, как говорят в таких случаях, а ты… – она вновь покачала головой, в глазах ее завертелись веселые брызги, – ты неправ, папа…

В слове «папа» она сделала ударение на последний слог, по-французски, и произнесла это слово с прононсом, так лихо, что отец невольно вскинул одну бровь.

– Ты лучше выпей за меня, – предложила Лена, – ты водочки, а мы с мама, – опять ударение на последней слоге, уж не собираются ли в этих органах учить Ленку на разведчицу? – с маман и сестричками выпьем сладкого ликера.

– Так и поступим, – согласился с ней Василий, – выпьем за тебя, – потянулся к бутылке с зеленым, пахнущим мятой ликером.

Лена тем временем хотела сообщить новость, которая вертелась у нее на языке, но не решалась, хотя новость стоила того, чтобы ее обсудили: сегодня днем в милицейском управлении почти лоб в лоб она столкнулась с Нелькой Шепиловой. Та шла по угрюмому служебному коридору, будто по сретенскому тротуару, звонко цокая каблучками и гордо вскинув голову, нарядно одетая, неземная какая-то…

Увидев сретенскую знакомую, сделала такое лицо, что Лена едва не закашлялась на ходу, наклонила голову и стремительной походкой проследовала мимо…

Интересно, что делала бандитская подружка Нелька Шепилова в НКВД? Вызвали к кому-то на допрос? Скорее всего, ее Вовик что-то натворил и его ухватили под микитки. А чтобы он случайно не удрал – подстраховались, взяли за шиворот и втолкнули в камеру предварительного заключения. Сокращенно именуется КПЗ. Лена уже видела эти камеры, побывала рядом и невольно поежилась – не хотелось бы там очутиться.

Она опустила стопку с ликером на стол, помахала ладонью перед глазами – неприятно сделалось.

– Ты чего? – встревожился отец. – Чего изображаешь из себя ветряную мельницу?

– Да хочу видеть всех вас получше.

– Зачем?

Глупый вопрос. Только нежный беспокойный отец может задать его.

– Потому, что всех вас я очень люблю.

И ответ глупый. Но другим быть он не может.

Елена Егорова все-таки вышла замуж раньше, чем того хотел отец: задурил ей голову хлопец с горячим южным взглядом, задурил и окрутил девчонку, – натянула она на палец обручальное колечко.

От радости парень этот целый вечер терзал свой саксофон во дворе Лениного дома, развлекал жильцов. Развлекал до тех пор, пока из своего окна не высунулась Трындычиха – вздорная баба с крутым бойцовским характером и не прокричала визгливо:

– Эй, парень, кончай свой патефон крутить, у меня в доме уже все мухи передохли.

Ленкин избранник отлепил от губ мундштук саксофона, сплюнул себе под ноги:

Назад Дальше