Замирая от счастья - Степановская Ирина 5 стр.


В темном подвале пододвинуть стремянку, залезть наверх, снять нелегкий для хронически голодного человека ящик, спустить и отнести на специальный стол, осмотреть каждое гнездо, перевернуть каждый клубень, продиктовать, закрыть, убрать, не оступиться, не уронить, ничего не пропустить…

Илья Ильич в байковых шароварах, валенках и ватнике ходил за ним с керосиновой лампой и журналом. Ящики таскать не помогал.

– Не нужно, – говорил Нестеров. – Я сам. Следите за лампой, а то еще устроим пожар.

Кстати, после начала войны Илья Ильич куда-то дел свою роскошную фетровую шляпу. Сменил ее на простой черный берет, в котором походил на испанского антифашиста, но уже к началу сорок третьего года почти не снимал с головы задрипанную меховую шапку-ушанку, уши которой завязывал тесемочками под подбородком.

– Знаете ли, в нынешние времена у меня голова пухнет от голода, беретик не налезает.

Осенью Губкин еще пытался острить, но к февралю замолчал. И вообще как-то вдруг опростился. Речь его, раньше даже не лишенная изящных литературных оборотов, теперь полна была матерщины. Нестеров молча слушал. Не исправлял, не поддерживал, за рамки служебных обязанностей не выходил. Тем более что мат был ни о чем конкретном. Просто мат. Потом замолчал и Губкин. Так они теперь и ползали по хранилищу, как две тени. Небольшая и уже переставшая быть крепкой тень Нестерова в его теперь странной для хранилища кепке, и страшная, кривая и горбатая тень Ильи Ильича. Сравнение с Квазимодо часто приходило Губкину раньше в голову, но теперь уже перестало казаться ему остроумным и проситься на язык. Работая, Губкин то и дело взглядывал на ручные часы. Наверное, он торопится к дочери, думал Нестеров. Петр Яковлевич сам таких часов не имел – пользовался на лекциях старым хронометром на цепочке, который носил в кармане пиджака. Прасковья Степановна приколола конец цепочки с изнанки на булавку:

– А то непременно заговоришься со студентами и потеряешь.

Когда Нестеров почему-либо медлил – ящик не удавалось сразу снять или сорт картофеля написан был чернильным карандашом и размылся, – Губкин вздыхал красноречиво, своими вздохами торопя Петра Яковлевича.

А Нестеров тоже рад был бы торопиться, но не получалось. Не дай бог ошибиться. Приходящие контролеры из органов не только забирали отбракованный материал, но и выборочно проверяли содержимое остальных ящиков.

– Ну-ка, ну-ка, давайте посмотрим, все ли у нас тут как надо хранится, – ласково приговаривал здоровенный чекист и в два легких и сильных маха оказывался на вершине стремянки. – Картошечка-то на черном рынке знаете сколько сейчас стоит? – Он заглядывал в ящики, спускал их вниз, переворачивал картошку.

– Вы осторожней, пожалуйста, не уроните! – вежливо говорил ему Нестеров. – Клубни у нас сортовые, редкие. Если ударить о твердое, быстро сгниют.

– Так вот и я о том же говорю, – все с теми же убаюкивающими интонациями приговаривал чекист, будто детскую песенку пел. – Хорошо, если еще ненароком ударить. А вот если ящичек-то специально уронить… Так это какие же на ней можно деньжищи сделать? Да и в отварном виде, я думаю, будет картошечка недурна … А-а? – И он вдруг будто менял маску на лице. Свирепо смотрел на Нестерова.

– Вы, товарищ, будьте спокойны, – ровным голосом отвечал чекисту Петр Яковлевич. – У нас каждый клубень находится на государственном попечении. Кроме того, этот картофель больше имеет научную ценность, чем кулинарную.

– Вот то-то и оно. Я и говорю – ценности надо сохранять. – Работник из органов легко проворачивался на каблуках, даже не думая убрать назад снятые с верхних полок ящики.

– А на государственном попечении у нас, товарищ доцент, сироты и инвалиды. Вы это имейте в виду! – Он строго смотрел на Нестерова и уходил не прощаясь.

– Хамы. – Однажды, не выдержав, сказал Губкин, с ненавистью глядя на закрывшуюся за чекистом дверь.

– Парень, наверное, из деревни, – отозвался Нестеров. – Слово «попечение» понимает только буквально.

– Это он не в деревне так рожу отъел. – Губкин крепко завязал под воротником шарф и направился к двери.

– Тише! Уборщица может быть за дверью! – с возмущением вслед ему шептал Нестеров. – Осторожнее надо быть! Ведь у вас дочь!

– Знаю, что дочь, иначе давно бы уж ушел…

– На фронт? Вас бы не взяли…

– На фронт… Ага… – Илья Ильич не договорил и вышел. А Нестеров еще долго сокрушался про себя, выходил в коридор, не гася лампу, осматривал помещение, где хранились ведра и веники и с замиранием сердца вспоминал, слышал ли он, когда и куда заходила и выходила Настасья во время их разговора.

Разговор этот, даже не разговор, а полунамек состоялся в хранилище в феврале. А в марте и Нестерову, и Губкину стало совсем плохо.

Лекции на неопределенное время отменили. Для тех, кто добирался в институт хоть погреться – ни общежитие, ни так называемые жактовские дома не отапливались, – занятия все-таки проводились. Но Нестеров теперь уже не вставал. Ни к доске, ни за кафедру.

– Садитесь, товарищи, поближе к столу.

Товарищи женского пола, замотанные в платки и шали, в валенках, в варежках – подползали. Рассаживались тихо, старались не шуметь. Нестеров раскрывал гербарии. Показывал дореволюционные еще атласы. Губкин развешивал на доске таблицы. На девушек не смотрел. В институтском вестибюле список фамилий сотрудников, погибших на фронте, занял всю стену. Паек, и так очень маленький, еще сократили. Академик, директор института, выпустил приказ об отмене еженедельных собраний. В большой аудитории от холода покрылись инеем стены, а в один из темных и пустых, по счастью, вечеров обрушилась в актовом зале люстра.

Нестеров теперь все свободное от занятий время проводил в подвале. С каждым днем все тяжелее и мучительнее было забираться на стремянку, стаскивать вниз ящики, поднимать их обратно на стеллажи. У Губкина на руках распухли суставы. Карандаш он мог держать теперь только всей кистью. Он не жаловался, но Нестеров видел, как часто ему приходится менять руки, чтобы дать отдохнуть мышцам. Он не осмеливался спросить, как живет теперь его Маша. Губкин тоже все время молчал, но, как только Нестеров убирал наверх последний ящик, кидался к двери, торопливо прощаясь кивком. Нелепо размахивая для скорости одной рукой и приволакивая ногу, он напоминал теперь не элегантного тайного принца, страдающего от разгульной жизни своих знатных родителей, а торопливого паука, поспешно уползающего куда-то в недра своей паутины. Он исчезал в темноте, а Нестеров еще оставался гасить лампу, запирать дверь, иногда ждать, когда Настасья закончит уборку. Потом он выходил в институтский двор и тоже старался как можно быстрее двигаться в сторону дома. Трамваи после девяти не ходили, путь был неблизкий, а вдоль сугробов была протоптана только узкая тропинка. Нестеров брел и с нежностью думал о Прасковье Степановне. И еще к этим думам примешивался страх, что если он упадет, то неизвестно, сможет ли подняться.

У-у-уф! Нате стало жарко. Так бывало всегда, когда стучать по клавишам приходилось очень быстро. Возникающий в голове текст опережал пальцы. Ната знала это состояние. Оно давало самое большое количество страниц. Мысли, уже записанные и еще не оформленные в слова, носились в голове, создавая картины и путаясь в прошлом и настоящем. Ее сын и муж, присутствуя в сознании подспудно и постоянно, в такое время перемещались на более глубокий уровень, уступая временное место воображаемым героям. И уже не живые люди, а персонажи становились для Наты живыми и значимыми, такими же реальными и почти родными, как свои собственные родные. Нередко Ната работала так по ночам. Как правило, после ночного напряжения наступал довольно никчемный день. Но наступающий день ей уже было не жалко, если накануне из нее лился текст. И тем более что сегодняшняя ночь все равно обещала быть пропащей. Пока это еще Димка с Темой разберутся с гаишниками, вызовут эвакуатор, сгрузят машину…

О-о-о-й! При мысли о машине Нате стало ужасно грустно. Машина была такая хорошенькая! Такая смышленая и быстрая! Ната очень ее любила. Любила сама водить ее иногда, когда Темка уезжал куда-нибудь на метро. Любила сидеть в этой машинке рядом с ним, когда они ехали куда-нибудь вместе, болтать с ним о его девочках, слушать музыку… Боже, как жалко машину! И как получилось с этим ДТП!

Ната вытерла рукой шею. Где, черт возьми, салфетки? Неохота было вставать, идти к кухонному шкафу. Она устала. Устала по-настоящему. На разделочной доске еще белели обвалянные в муке котлеты. Еще их жарить… Часы показывали половину второго. Ната на секунду закрыла глаза, потом вздохнула. Взяла себя в руки, встала, нашарила взглядом телефон. Нужно позвонить, как там у мужиков дела? Ната набрала Димкин номер, потом Артема. Никто не отвечал. Наверное, сейчас они оформляют протокол. Значит, часа через полтора уже могут быть дома. Надо ждать. Сколько же нужно терпения! Она прошла в коридор к зеркалу, машинально оттянула кофточку на груди, подула внутрь, чтобы проветриться. Взглянула на медальон на длинной цепочке – ее талисман. Погладила шею под подбородком, подняв голову. Никогда раньше она не думала, что у нее будут морщины, как у других…

Ага! Звонок!

– Дима! Вы как?

Что-то уж очень напряжен его голос.

– Слушай, Нат, у нас тут осложнения… Ты, наверное, давай ложись спать. Судя по всему, мы зависли надолго…

– А что случилось? Почему?

– Ната… Ты только не волнуйся, мне просто нужно время, чтобы разобраться.

– Дим! Тема где?

Интересно, каким это шестым чувством матери понимают, откуда исходит опасность.

– Ната, я говорю, не гони волну раньше времени!

– Дима, рассказывай все как есть!

По ее голосу он понял, что лучше, наверное, сказать правду.

– Нат, я здесь вижу только нашу машину. Темку вроде бы повезли сдавать кровь на алкоголь.

– Куда повезли? В милицию, в больницу? Или в какой-то специальный центр? – Ната почувствовала, что все у нее внутри превратилось в единый сконцентрированный столб. – Дима, это какая-то чепуха. Темка же с тренировки! Он просто не мог быть пьян. Ты выяснил, где он?

– Вот это я и пытаюсь сейчас сделать.

– Как только узнаешь, сразу же сообщи. Я уже одеваюсь.

– Нат, не валяй дурака. От тебя здесь не будет никакого толку. Самое лучшее, что ты сейчас можешь сделать, – это позвонить своим знакомым, у кого, возможно, есть какие-то связи с ГИБДД.

– Хорошо… Но ты обязательно мне сообщи, как только что-нибудь узнаешь.

– Конечно.

Единый столб напряжения распался в ней на шарики и проводочки. И все они звенели, гудели, пружинились от волнения. Каждый нерв был наэлектризован опасностью, как будто готов бы взорваться. Опасностью чего? Чего она боялась?

ВСЕГО.

Машинально она вернулась в кухню, в который раз уже за сегодняшний вечер включила чайник, всыпала растворимый кофе в чашку. Ну что же все-таки это за жизнь, когда всего боишься? Не знаешь, чего бояться, а все-таки страх караулит тебя, пронизывает всю твою сущность. Не знаешь, где подстелить соломинку… И ведь никакая она не Прасковья Степановна из ее же собственного рассказа, откуда этот страх?

С матерью Ната никогда не говорила о войне, о Сталине… Мать уже родилась в середине пятидесятых. А вот у бабушки Ната бы выспросила, поживи бабушка подольше… Впрочем… Мать как-то обмолвилась, что у бабушки было три любимых «не». «Не болтай», «Не смотри в чужие окна», «Не нужно об этом говорить». А вот на фотографиях начала пятидесятых годов лица у бабушки и дедушки такие открытые, такие веселые… Есть в этом какое-то несовпадение.

Их семья тогда только переехала с Урала в Москву. Прадеду-академику дали квартиру. Ната хорошо помнила одну фотографию. Лето, фонтан. Бабушка, молодая, сидит на скамейке. Завивка перманент. Цветастое платье с бантом на груди. На ногах носочки и туфли с ремешками через подъем. Это уж потом Ната узнала, что такой фасон называется «Мэри Джейн». А за скамьей стоит дед. На фотографии ему за тридцать. Он в костюме и в рубашке с отложным воротником. А на лицах у всех столько счастья! Столько счастья…

Ната растерянно листала электронный телефонный список. Кому она может позвонить в полвторого ночи? Она позвонила бы без всяких угрызений совести любому, если бы только знала кому. Не будешь будить всех с вопросом: нет ли у вас знакомых в ГАИ?

Впрочем… Впрочем, взгляд сам остановился на одном имени. Лида. Лидия Смирнова. Они когда-то учились в одном классе, встречались в прошлом году в ресторане на юбилейной годовщине их выпуска. Лидка стала врачом, трудилась, кажется, в Склифе. Ну да, точно. В Институте травматологии. Вот же записаны телефоны. Домашний, рабочий… Как она могла забыть? Наверное, через нее можно узнать про экспертизу. Как ее делают? Куда везут людей? И собственно, самое главное: кто интерпретирует эти данные? А может, у Лидки есть кто-то и в ГАИ? Они же там, наверное, связаны с транспортом, все такое…

Ната лихорадочно набрала домашний номер. Ответил мужчина. У него был сонный голос.

– Извините, что я так поздно…

– Лидия Васильевна сегодня дежурит. Звоните в отделение.

Как он догадался, что ей была нужна именно Лидка?

– Извините тысячу раз, мне срочно. Иначе не стала бы беспокоить…

Он отключился. С другой стороны, может он очень сильно сегодня устал…

Мобильный телефон Лидки не отвечал. По отделенческому она тоже долго звонила несколько раз, пока кто-то из жалости или случайно не взял трубку.

– Лидия Васильевна на операции, перезвоните часа через два.

У-у-ф-ф! Ната отложила телефон, рассеянным взглядом обвела кухню. Котлеты! Да, котлеты… Больше звонить пока некуда, надо все-таки с ними покончить. Когда они все наконец вернутся, котлетки могут оказаться очень кстати.

– Господи, ну почему все молчат?

Когда последние румяные, с аппетитной поджаристой мясной корочкой котлеты лопаткой были переброшены в миску, опять зазвонил Димкин телефон. Ната собрала силы. Только бы не сорваться, не начать истерить. Она должна казаться спокойной.

– Дима, ну что?

– Я его нашел. Он в лаборатории. Сдал анализы крови и мочи.

– Какой результат?

– Пока неизвестно, но с виду Темка совершенно трезв.

– Зачем же его тогда отправили на экспертизу?.. Как это может быть?

– Нат. Не задавай глупых вопросов. Пока он там сидит, я быстро приеду домой. У нас вообще дома есть деньги?

– Дим, я сейчас посмотрю… А сколько надо? У меня на карточке есть, но нужен круглосуточный банкомат…

– Собери все, что есть, пока я еду.

– Дим? Что вообще происходит?

– На месте все расскажу.

– Но самое главное – Темка здоров?

Муж как-то замялся.

– Ну с виду, да. Вообще я его предупредил, чтобы он вел себя тихо. Но он по неопытности, кажется, стал возражать…

– Вот, Дима! Я тебе говорила… – не выдержала она.

– Что ты мне говорила?! – Он заорал и сразу же отключился. Ната вздохнула. Действительно, что она говорила? Ничего толком она не говорила. О-о-ой, только бы уже все как-нибудь обошлось…

Когда у Наты в детстве поднималась температура, ей виделся один и тот же странный и прекрасный город. Странный – потому что в том возрасте, в каком это все с ней было, наяву она видеть его никак не могла. Это уже позднее, когда они ездили путешествовать с Димкой, внезапно вылезал, как из ее снов, то какой-нибудь уголок Рима, то набережная Барселоны с пальмами и лесом мачт… И Ната тогда думала, откуда она это все знает? Не видела ли это в какой-то прошлой жизни? Симптом дежавю – откуда он все-таки берется? Из какого причудливого сплетения нейронов?

Но постепенно прекрасный город ушел из ее снов, заместился будничными делами. Нате это было ужасно жаль. Иногда, ложась спать, особенно, когда Димки почему-либо не было рядом, она закрывала глаза и просила: приснись! Там, в этом городе, было так замечательно! Так солнечно и спокойно! Она всегда находилась немножко в стороне. По заполненным светом улицам, не замечая ее, ходили веселые, красивые, нарядно одетые люди. Там не имелось машин, рекламы и транспарантов. Вдоль домов росли прекрасные высокие деревья. Город был чист, тих и всегда залит солнцем. В нем великолепно дышалось. И постоянно на ней в этих снах были какие-то невесомые, развевающиеся белые одежды… Белые одежды! Как причудливо работает сознание. Димка сегодня вечером сказал, что так назывался какой-то роман. Она не читала, какая жалость… Но, пожалуй, только в том фантастическом городе она чувствовала себя бесконечно, бесконечно свободной.

Назад Дальше