Пробитая грудь Салданьи мучительно содрогнулась от приступа кашля. Или смеха.
– Я… так и знал… Сукин ты сын… Я так и знал.
Алатристе снова поднялся, запахнул плащ. Теперь, после схватки, когда схлынул жар, ему вдруг стало зябко – перед рассветом всегда холодает. А впрочем, может, и не в рассвете дело.
– Удачи тебе, Мартин.
– И тебе… тоже… капитан Алатристе…
Если не считать того, что где-то в отдалении заливались собаки, ночь была безмолвна – стих даже ветер, слегка шевеливший листвой на деревьях. Диего Алатристе одолел последний пролет Сеговийского моста и на миг остановился возле прачечных. Вода в Мансанаресе после недавних дождей вздулась, затопила берег. Позади осталась темная громада Мадрида, с высот нависавшего над рекой, вонзавшего в небо шпили своих колоколен и верхушку башни Алькасара: наверху – черный бархат небосвода, будто шляпками обойных гвоздиков, утыканный звездами, внизу, за городскими стенами, – редкие и тусклые огни.
Сырость пропитала его плащ, когда, убедившись, что все в порядке, капитан зашагал к скиту. После того как, пряча лицо, он постучал в двери ближайшего дома, сунул в приоткрывшуюся щель дублон и велел привести хирурга к раненому, что лежит напротив скотобойни, Алатристе нигде больше не задерживался. Сейчас, уже в двух шагах от цели, он, во избежание новых недоразумений, вытащил один из пистолетов, взвел курок и взял на прицел стоявшего возле скита человека. На щелчок тревожным заливистым ржанием отозвался конь, а голос Бартоло Типуна осведомился, он ли это.
– Он самый, – ответил Алатристе.
Типун со вздохом облегчения спрятал шпагу в ножны. Сказал, что очень рад видеть капитана целым и невредимым, и передал ему поводья, прибавив, что этот караковый жеребец хорошо смотрится, а еще лучше слушается узды и шпор, хоть и забирает самую малость вправо. Несмотря на это, такой конь впору маркизу, или самому китайскому императору, или любой персоне самого высшего разбора.
– Холка не потерта, спина не сбита, так что скачи хоть на край света. Я поглядел – подкован на все четыре и на совесть. Седло и подпруга в порядке… Вам понравится.
Алатристе похлопал коня по теплой, крепкой, длинной шее, и тот игриво мотнул головой, раздул ноздри и фыркнул, обдав капитанову руку теплым влажным дыханием.
– Если не гнать его галопом, – продолжал Бартоло Типун, – свободно покроет восемь-десять лиг. Одно время он принадлежал андалусийским цыганам, а они наипервейшие лошадники на всем белом свете и клячу бы держать не стали… Но если все же загоните, то на почтовой станции в Галапагаре смените его на свежего коня, ибо оттуда дорога все время в гору идет…
– Я вижу, ты мне и провианту припас?
– Взял на себя такую смелость: тут коврига хлеба, головка овечьего сыра, оковалок копченого мяса и бурдючок с альборокским.
– Наверно, хорошее, – заметил Алатристе.
– Оно из таверны Лепре, и этим все сказано.
Алатристе тщательно проверил узду, удила, подтянул в обрез подпругу, подогнал стремена. Потом достал из кармана и протянул Типуну два золотых.
– Держи. Ты делом доказал, что по праву принадлежишь к сливкам воровской братии.
Тот расхохотался:
– Клянусь саваном моего дедушки, капитан, мне нравится такая работа! И делать-то ничего не пришлось! Задаром получаю. Не надо было даже губить христианские души, как тогда в Санлукаре… И поверьте, мне очень жаль, что не смог заработать как полагается человеку с моими дарованиями… Закис я от тихой жизни. Иногда нападает охота встряхнуться – не все ж кормиться трудами неправедными моей подопечной…
– Кланяйся ей от меня. Дай ей Бог уберечься от французской хворобы, что доконала твою Бласу Писорру, земля ей пухом.
Алатристе угадал в темноте, что Бартоло Типун осенил себя крестным знамением:
– Главный Хозяин – я разумею Господа нашего – не попустит.
– Что же касается того, что ты закис, – прибавит Алатристе, – то это беда поправимая. Не торопись, случай представится. Жизнь коротка, искусство – вечно.
– В искусстве, капитан, я смыслю не много, а вот насчет второго, слава святому Роху… Сами знаете про долг, про платеж и кто кого чем красит… Так вот, я зла не забываю, а добро помню. В этом смысле я надежней четырехдневной малярии – приду в срок, на минутку не запоздаю. Только свистните.
Алатристе, присев на землю, пристегивал шпоры.
– Излишне предупреждать тебя, что мы с тобой не виделись и вообще друг друга не знаем, – проговорил он, возясь с пряжками. – И что бы там со мной ни было, в этом отношении можешь быть спокоен.
Бартоло снова расхохотался:
– Само собой разумеется. Если даже вас, избави бог, зацапают и покатают на кобыле не кордовского завода, все равно не проболтаетесь.
– Как знать, как знать…
– Не скромничайте. Весь Мадрид готов присягнуть, что вы настоящий идальго, из тех, кого петь не заставишь ни под какой тамбурин с лютней… Так же верно, как тот доход, который я желал бы получать с моей куколки. Звука от вас не добьются!
– Может, все-таки позволишь мне разок пискнуть, когда уж очень припечет?
– Ну хорошо. Писк и визг – плата за риск. Но это – не в счет.
Обменявшись рукопожатием, они распрощались. Алатристе натянул перчатки, сел в седло и по тропинке, вившейся вдоль берега Мансанареса, тронул коня шагом, бросив поводья, чтобы тот сам отыскивал путь в темноте. Проехав мостик через Меаке, по которому кованые копыта процокали слишком, на капитанов вкус, звонко, он углубился в прибрежные рощи, чтобы избежать встречи со стражниками, и, придерживая шляпу, стегаемую низко нависающими ветвями, выбрался спустя небольшое время на склон Араваки, повернул коня так, чтобы рокот реки слышался сзади, под звездами продолжил путь через угрюмые заросли, редевшие по мере приближения к берегу. Здесь и почва была светлей, что позволяло различать дорогу. Алатристе переложил один пистолет в седельную кобуру, поплотней запахнул плащ, пришпорил коня, пустив его крупной рысью – в рассуждении оказаться как можно скорее как можно дальше.
Бартоло Типун оказался прав: жеребец и в самом деле натягивал правый повод туже, чем левый, но оказался хоть и резв, да не норовист, а по-хорошему покладист и послушен. Это было очень кстати, ибо Алатристе при всем желании не мог бы счесть себя искусным наездником. В седле сидел крепко, локтями не болтал, за гриву не хватался, стремян на галопе не терял, умел менять аллюры – ну и владел, помимо того, простейшими приемами вольтижировки, потребными для кавалерийского боя. При всем при том до настоящего мастерства ему было как до луны. Так уж сложилась его жизнь, что он либо шагал по Европе в строю испанских пехотных полков, либо плавал по Средиземноморью на галерах королевского флота, и чаще всего с лошадьми ему приходилось иметь дело, когда на фламандских равнинах или берберийском побережье под отрывистые сигналы труб и барабанный бой летела на него, уставя окровавленные пики, неприятельская конница. Короче говоря, капитану Алатристе привычней было вспарывать лошадям брюхо, нежели забираться им на спину.
Миновав старый постоялый двор Сереро – темный и запертый, – он рысью одолел склон Араваки и там сразу же ослабил шенкеля, пустив коня по гладкой дороге, обсаженной редкими деревьями, а не по темным, напоминающим огромные пруды посадкам пшеницы и ячменя. Как и ожидалось, предрассветная стужа пробирала до костей, и капитан похвалил себя за то, что поддел под плащ колет из буйволовой кожи. На горизонте стала проклевываться заря, и тьма из черной сделалась серой, когда конь и всадник проехали без остановки мимо Лас-Росаса. Алатристе не стал выезжать на широкий и оживленный тракт, а, добравшись до развилки, свернул на конную тропу. Пошли пологие подъемы и спуски, поля сменились сосновыми и дубовыми рощами, и в одной такой дубраве капитан, спешившись, устроил привал и отдал дань угощению Бартоло. Зарю он встретил, сидя на разостланном плаще, жуя ломоть сыра и запивая его вином, покуда конь щипал травку. Затем снова – ногу в стремя, зад в седло, и – вдогонку за собственной удлиннившейся тенью, которую первые розоватые лучи протянули по земле. Лигах в трех от Мадрида, когда солнце стало греть капитану спину, дорога круто пошла в гору, а место сосен заняли широколиственные дубровы, где сновали кролики и порой мелькали оленьи рога. То были королевские заказники, и тех, кто осмеливался поохотиться в них, ждали плети и галеры.
Мало-помалу стали встречаться и люди: навстречу попались погонщики мулов, а потом – обоз, везший в Мадрид вино. Ближе к полудню капитан пересек мост через Ретамар, где скучающий стражник взял со всадника мостовую пошлину, ни о чем не спросив и даже не взглянув на него. Дальше местность изменилась – начались откосы и кручи, дорога запетляла меж зарослями цветущего дрока, оврагами и утесами, гулким эхом множившими цокот копыт. Опытным глазом осмотрев окрестности, Алатристе пришел к выводу, что они самим Богом созданы были бы для разбойников, если бы за такого рода деятельность в угодьях короля не полагалась смертная казнь. А потому рыцари большой дороги предпочитали грабить проезжающих в нескольких лигах дальше, там, где начиналась Старая Кастилия. Приняв в расчет, что опасаться ему более всего следует не разбойников, капитан еще раз проверил, не отсырел ли замок пистолета, висевшего в седельной кобуре под рукой – той, что держала поводья.
IX
Кинжал и шпага
Надо признаться, что я пребывал в унынии. И было отчего. Граф де Гуадальмедина собственной персоной явился за мной, и теперь мы скорым шагом шли под сводчатыми арками Эскориала. Когда граф вырос в дверях кабинета и велел мне следовать за собой, дон Франсиско де Кеведо, которому я помогал перебелять кое-какие стихи его комедии, только и успел послать мне многозначительный взгляд, призывая тем самым быть осмотрительным. А теперь Альваро де ла Марка, не скрывая раздражения, шел передо мной, изящно потряхивая епанчой, наброшенной на одно плечо, и уперев левую руку в навершие шпаги. Нетерпеливые шаги его гулко отдавались в восточной галерее двора. Таким порядком миновали мы караульное помещение и по маленькой лесенке поднялись этажом выше.
– Жди здесь, – бросил мне Гуадальмедина.
Он исчез за дверью, оставив меня в обширном и угрюмом зале, сложенном из плит серого гранита и не украшенном ни коврами, ни картинами, ни гобеленами, и этот голый холодный камень, обступая со всех сторон, вселил в меня трепет. Он усилился, когда граф появился снова, сухо буркнул:
– Заходи, – и я, ступив четыре шага, оказался на широкой галерее: потолок и стены ее были украшены фресками, изображавшими батальные сцены, а из меблировки имелись только письменный стол с чернильным прибором на нем и кресло. Девять окон, выходивших во внутренний двор, давали достаточно света, чтобы я мог разглядеть висевшее на дальней стене полотно, запечатлевшее схватку христианских рыцарей старых времен с маврами, причем все детали вооружения и сбруи выписаны были в мельчайших подробностях. Тогда, впервые оказавшись в так называемой Галерее сражений, я не в силах был себе представить, до какой степени эти картины, прославляющие былые триумфы Испании – громкие победы при Игуруэле, Сен-Кантене и Терсере, – равно как и весь остальной дворец, станут мне привычны и знакомы, когда много лет спустя стану я сперва лейтенантом, а потом и капитаном старой гвардии нашего государя Филиппа Четвертого. Но в тот миг Иньиго Бальбоа, шагавший рядом с графом де Гуадальмединой, был всего лишь оробелым юнцом, решительно неспособным оценить художественные достоинства полотен, украшавших галерею. Все пять моих чувств обострились до предела, когда в дальнем конце ее, у крайнего окна, я заметил человека внушительного вида, рослого и широкоплечего, с подстриженной бородкой и густейшими, распушенными на концах усами. На нем был орехового цвета парчовый кафтан с вышитым на груди зеленым крестом Алькантары, а крупная, величественная голова сидела, казалось, прямо на плечах, ибо шея едва выступала из-под накрахмаленного круглого воротника. Когда я приблизился, человек этот наставил на меня, точно черные дула двух аркебуз, глаза, в которых светился ум и читалась угроза. В те дни, о коих я веду речь, эти глаза внушали ужас всей Европе.
– Вот этот мальчик, – молвил Гуадальмедина.
Граф-герцог Оливарес, первый министр и фаворит нашего короля, еле заметно кивнул, по-прежнему держа меня под прицелом своих глаз. В одной руке он держал исписанный лист бумаги, в другой – чашку шоколада.
– Когда прибудет этот Алатристе? – осведомился он у графа.
– Полагаю, к заходу солнца. Я велел ему присутствовать на спектакле.
Оливарес слегка подался вперед. Прозвучавшее из его уст имя моего хозяина окончательно вогнало меня в столбняк.
– Тебя зовут Иньиго Бальбоа?
Не в силах вымолвить ни слова, я лишь кивнул, в то же время пытаясь привести в порядок свои мысли, пребывавшие в полном смятении. Граф-герцог, время от времени прихлебывая шоколад, читал документ, кое-какие места произнося вслух:
– «…родился в Оньяте, Гипускоа… отец погиб во Фландрии… состоит в услужении у Диего Алатристе-и-Тенорио, больше известном как капитан Алатристе… Был мочилеро в Картахенском полку… Так, участие в боевых действиях… Аудкерк, Руйтерская мельница, Терхейден, Бреда…» – и перед каждым новым фламандским названием вскидывал на меня глаза, пытаясь совместить столь богатый послужной список с моей очевидной юностью. – «А до этого, в шестьсот двадцать третьем году, проходил по делу… так… аутодафе на Пласа-Майор…» Помню, – сказал он, ставя чашку на край стола и оглядывая меня внимательней. – История с инквизицией.
Не больно-то умиротворяло то, что каждый виток твоей короткой биографии занесен на бумагу. И воспоминание о Священном трибунале душевному спокойствию не способствовало. Но последовавший вопрос растерянность мою превратил в настоящую панику.
– Что там случилось в Минильясе?
Я покосился на Гуадальмедину, и тот ответил мне успокаивающим взглядом:
– Расскажи его светлости все, как было. Он в курсе дела.
Но я никак не мог решиться. В игорном доме Хуана Вигоня я поведал графу обо всех происшествиях той злосчастной ночи, взяв с него слово, что он никому не передаст мой рассказ, пока не переговорит с капитаном Алатристе. Но тот еще не прибыл. Гуадальмедина, царедворец до мозга костей, вел нечистую игру. Или прикрывал себе спину.
– Я ничего не знаю о капитане, – пролепетал я.
– Дурака не валяй! – вспылил граф. – Ты был там с Алатристе и еще одним человеком, который там и остался. Расскажи его светлости все, что видел! Ну?
Я повернулся к Оливаресу, который всматривался в меня с пугающей пристальностью. Этот человек, державший на плечах могущественнейшую на земле империю, одним росчерком пера мог двинуть армии через моря и горы, а перед ним, трепеща как палый лист, стоял я. И собирался сказать «нет». И вот собрался:
– Нет.
Министр моргнул от неожиданности.
– Ты что – с ума сошел? – вскричал Гуадальмедина.
Оливарес не сводил с меня глаз, но теперь в них, пожалуй, преобладало любопытство: он был не столько разгневан, сколько позабавлен.
– Клянусь жизнью, я заставлю тебя!.. – Гуадальмедина шагнул ко мне.
Оливарес остановил его мановением левой руки – легким, но властным. Потом снова проглядел бумагу, сложил ее вчетверо и спрятал в карман.
– А почему, собственно, «нет»?
Сказано было почти ласково. Я обвел взглядом окна и видневшиеся в них печные трубы, торчавшие над голубоватой черепицей крыш, освещенных уже клонившимся к закату солнцем. Пожал плечами и не сказал ни слова.
– Черт возьми! – загремел Гуадальмедина. – Я развяжу тебе язык!
Граф-герцог снова остановил его. Взгляд Оливареса, казалось, шарит по самым потаенным уголкам моей души.
– Ну естественно, – произнес министр наконец. – Он же твой друг.
Я кивнул. И мгновение спустя Оливарес тоже склонил голову:
– Понимаю.
Он прошелся по галерее, остановился перед одной из фресок между окнами: испанская пехота, ощетинясь пиками, сгрудившись вокруг знамени с косым Андреевским крестом, наступала на врага. Это ведь я там изображен, мелькнула у меня в голове горькая мысль. Я, черный от пороховой гари, с клинком в руке, охрипший от крика «Испания!». И рядом – капитан Алатристе. Что бы там ни было, но мы там были. Я заметил, что Оливарес проследил мой взгляд и прочел мои мысли. Тень улыбки смягчила его каменные уста.