Наталья и Агафья Егоровны, мекая, заикаясь, рассказали про увоз. Не смогли скрыть печали: свекровь невзлюбит их Парасеньку – иного мнения, глядя на Анфису Ивановну, сложиться не могло.
У Анфисы были два варианта поведения. Первый: потеплеть, принять случившееся с христианским смирением, обняться с новоиспеченной сватьей и начать приготовления к свадебному пиру, сетуя на скромность угощения из-за скорых обстоятельств. Еремей знал, что в любых обстоятельствах, и в нынешних в том числе, когда продукты от реквизиторов прячут в схронах, Анфиса могла закатить пир горой. Он надеялся и взглядами предлагал жене поступить именно так. Второй вариант: сохранять ледяное равнодушие, не выказывать эмоций, что означало категорическое неодобрение случившегося.
Еремей раньше других понял, к какому решению склонилась жена. Мысленно чертыхнулся: «Турка каменная! Была царь-девица, а теперь из себя королеву Несмеяну корчит!»
Когда пришли гостьи, Анфиса смотрела на правую сторону комнаты. Пока они говорили, буравила их насмешливым взглядом, теперь же, выслушав презрительно и молча, повернула голову и уставилась на печь. Еремей понимал, что жена ведет себя грубо, но воспитывать ее в присутствии посторонних было недопустимо. Да и в отсутствие – хлопотно. Он пожал плечами и окончательно упал в глазах Натальи и Агафьи.
Нюраня, не понимая ситуации – подтекстов, намеков и невысказанного, – видела, что с мамой происходит неладное. Мама давно страдала какой-то болезнью, которая называлась вроде… вроде «замо́к». Что-то у мамы внутри запиралось, и во время приступа она белела от боли, не могла двинуться, просила лекарство. Название лекарства Нюраня помнила.
– Марфа! Скорее, Марфа! – закричала девочка. – Видишь, маму опять заперло! Касторки ей! Касторки!
Еремей зашелся от смеха, раскачиваясь, стукнул головой по столу. Марфа бросилась в куть, чтобы свекровь не видела ее смешка. Гостьи закусили губу, подавляя ухмылки. Анфиса от возмущения – спектакль провалился – теперь застыла по-настоящему. Наталья и Агафья поспешили распрощаться.
Когда Еремей возвратился из сеней, проводив гостий, Анфиса ожесточенно лупила дочь. На одну руку намотала косу Нюрани, больно прихватив у затылка, так, что девочка вывернула голову, другой рукой била наотмашь – куда придется.
Еремей выхватил дочь, прижал ее, рыдающую, к себе и попенял жене:
– Что ты, Турка, бесишься? Что ты не даешь жизни ни себе, ни людям?
– Я-а-а?! – заголосила Анфиса. – Я плохая?! Тогда берись сам, – она кругом повела руками, – берись за все, командуй, хозяин! Хватит бока мять! Как с войны пришел, ни одного заказа! А он досточки режет! Кому они нужны?! Кто семью кормить будет?!
Она поносила мужа, и все обвинения ее были справедливы. Но на самом деле ей хотелось сказать… даже не сказать (потому что в слова правильные и точные Анфиса облечь свою боль не могла), а выплеснуть на единственного рокового мужчину главный упрек – в том, что он, как никто другой, знает в ней хорошее и плохое и видит, что плохое чаще всего берет верх, так пусть бы сам из нее хорошее к свету тащил. И надо для этого малость – ласковое внимание да одобрение, теплоты сердечной хоть крупинка, заботы искренней хоть капля. Она, Анфиса, ради семьи гору готова свернуть, а при Еремином одобрении – все горы земли.
Ерема, обняв за плечи дочь, успокаивая, обещая вырезать ей красивое веретенце, ушел в другую комнату. Горе Нюрани было тем сильнее, что она не понимала, за что наказание. Хотела маму захворавшую полечить, а мама рассердилась.
– Чего ты там возишься? – развернувшись к Марфе, гаркнула Анфиса. – Сказано было варево делать!
Ничего подобного сказано не было. Вчера квасили капусту, набили три бочки шинкованной вперемешку с кочанами, разрезанными на четыре части. Сегодня планировали закончить, еще одну бочку наполнить. Варево – полуфабрикат для похлебки – обычно готовили по весне. Но Марфе и в голову не пришло указывать на вдруг сменившиеся планы. Она только спросила, сколько брать мяса и овощей.
Для варева на жире обжаривали рубленое мясо, овощи, лук. Отдельно на другой сковороде – муку, которую постепенно всыпали к мясу. Из остывшей густой массы катали шарики, затем подсушивали их в печи. Для похлебки было достаточно опустить шарик в кипяток – получалось сытное вкусное варево. Шарики брали, когда уходили из дома – на покос, в лес за грибами и ягодами, на охоту, на ямщицкий промысел.
Прощение
Петр и Степан с новоиспеченной женой ввалились в дом, когда Анфиса с Марфой и Нюраней, сидя за столом, катали шарики варева. Марфа, бросив короткий взгляд, отметила, что Степан обнимает за плечи Параську, а та испуганно прильнула к нему, у всех троих возбужденные, румяные с мороза лица.
– Крепче катай, – повернулась Анфиса к дочери, – чтобы пустоты внутри не было.
– Мама, – позвал Степан, – вот моя жена Парася. Прошу любить и жаловать.
– Марфа, у тебя в печи не подгорит? – спросила Анфиса невестку.
Петр загоготал, как всегда гыгыкал при любом напряжении – радостном, веселом или тревожном, скандальном.
– Анфиса Ивановна! – повысил голос Степан. – Вы меня слышали?
– Не глухая пока что. Молодец, доченька, теперь хороший кругляшок у тебя получился.
– Я женился!
– И что? Ты нашего с отцом благословения не спрашивал, тайно все обделал…
– Тому были причины!
– …честное тайным не бывает, – закончила Анфиса.
Она говорила спокойно, медленно, чтобы в речах ее услышались равнодушие, брезгливость, которых и в помине не было у Анфисы на сердце. Прасковья обмерла, еще теснее прижалась к Степану, хотя понимала, что поза их недопустимо вольная. Она боялась свалиться на пол в беспамятстве – так силен был ее ужас.
Парася навсегда запомнила эти минуты – скорый переход от счастья к обморочному страху. Только что была веселая езда в санях по первоснежью, в объятиях любимого под дохой из волчьих шкур, и ноги согревала полость из шкур медвежьих, и ветер холодил только лицо, но ему и надо было остужаться, потому что щеки пылали радостным огнем и переполняло ощущение наступившей долгожданной благодати, готовности всех любить, распахнуть душу… И вот пожалуйста – приехали! Тебя окатили ледяным презрением, и ты без сомнения знаешь, что впереди не радость, не тихое счастье, а горькое лихо – вечные попреки, укоры, а то и зуботычины. Если бы ноги Параси не отяжелели чугунно, наверное, развернулась и убежала бы к маме.
Степан усадил жену на лавку, подошел к Анфисе Ивановне, оперся ладонями на стол и приблизил к ней лицо.
– Мать! Ты лучше охолони! – процедил он сквозь зубы. – Как бы потом не пожалела.
Он называл мать и на «вы», и на «ты». Когда был добр и почтителен, весел или хмелен – «вы» и по имени-отчеству, когда злился, желваки ходили и глаза молнии пускали – «ты».
Анфиса смотрела на него снизу вверх. На своего сыночка, свою надежду, гордость, смысл ее существования. Степан единственный был похож на нее внутренней силой и крепостью. Ей, Анфисе, стоило появиться на свет только затем, чтобы родить и воспитать Степана. Работать до седьмого пота и других принуждать, копить добро, изворачиваться, прятать его, когда наступили времена бандитских конфискаций, – все для Степана, только он оправдал бы любые ее жертвы. И вот теперь сын смотрит на нее с неприкрытой злобой, его губы нервно кривятся, сейчас с них сорвутся проклятия. За что? Муж и сын… два самых дорогих… За что?
Горло Анфисы стиснуло судорогой, на глаза навернулись слезы. Степан наблюдал, как дергалось лицо матери с бледными, едва заметными шрамиками, – это она располосовала щеки, когда умоляла его не ходить на германскую войну. Тогда Степан не смог отказать, молодой был, глупый, да и к лучшему сложилось.
Степан знал, что мать его любит неистово. Петру и Нюране половины той любви не достается. Сам он, конечно, мать тоже любил, глубоко уважал, восхищался, гордился ею и по возможности старался границ не переходить. В его распоряжении было безотказное оружие – мать всегда можно утихомирить лаской и покаянием, пусть отчасти насмешливым. Но теперь было не до шуток. На глазах Анфисы Ивановны набухли слезы, и в них стояли боль и обида такой силы, что Степан ужаснулся тому страданию, на которое обрек мать. Она редко плакала, такие случаи по пальцам пересчитать, на похоронах даже самых близких людей прикладывала к глазам платочек, остававшийся сухим. Мать, гордая и своевольная, никогда не использовала бабских хитростей, вроде рыданий и причитаний о себе несчастной, чтобы добиться своей цели. Мать скорее выцарапает себе глаза, чем позволит кому-нибудь увидеть свою слабость.
Ярость Степана схлынула, на ее место заступили раскаяние, жалость к матери, которая страдает на пустом месте, но отчаянно, и он причина материнского горя.
Степан бухнулся на колени, уткнулся лицом в ноги Анфисы Ивановны, глухо забормотал:
– Прости! Матушка, прости меня! Нас прости! Христом… – Он запнулся и договорил: – Христом Богом прости!
После венчания и целования икон – главного отступления от принципов – уже не имело значения, разом больше или разом меньше упомянуть несуществующего бога и поклясться им.
Еремей вошел в комнату и оценил обстановку. Петр гогочет в кулак; на лавке, вдавившись в стенку, сидит испуганная Прасковья; пунцовощекая Марфа нервно мнет в руках заготовки варева; Нюраня, уже наревевшаяся сегодня всласть, не знает, положено ей плакать или можно погодить, и смотрит на отца вопросительно. Степан на коленях перед матерью что-то бормочет, у Анфисы подозрительно блестят глаза, но губы искривились в улыбке, робкой и болезненной – такую улыбку на лице жены Еремей видел только после родов, когда обессиленная Анфиса впервые брала на руки новорожденного ребенка.
– Все хорошо, сыночек! – гладила Анфиса сына по макушке. – Все теперь хорошо, кровиночка моя. – Она тряхнула головой, прогоняя слезы, и обратилась к мужу: – Неси, отец, иконы!
Через час началась круговерть – Анфиса командовала подготовкой к завтрашнему свадебному пиру. Прасковья и Степан прошли по деревне, приглашая гостей, отобранных Анфисой. Степан не посмел воспротивиться матери – Прасковья войдет в дом завтра, честь по чести, а пока пусть у себя пребывает. Однако Степан настоял – без гулянок в последующие дни, никаких обходов родственников и крестных (прежде свадьбы неделю и более продолжались), людям самим есть нечего, и вводить их в расход нельзя. Также отменяются дремучие обычаи вроде удостоверения девства невесты. Если кто-нибудь заявится на второй день и потребует простыню или ночную рубашку Параси, Степан этого интересанта лично выкинет с крыльца.
В памяти поколений, переживших исторический слом общества или тяжелые войны, всегда есть свое «до» и «после». У российских крестьян в двадцатые годы двадцатого века рубеж разделял эпохи «при царе» и «ноне». Для сибирских земледельцев сравнение чаще всего оказывалось в пользу «при царе», потому что тогда жили богаче и сытнее, чем «ноне», да и нравы были строже. Увозом, конечно, и прежде женились. Родители не хотели отдавать дочь безродному нищему переселенцу или не желали отпускать дармовую работницу, мол, пусть еще отцу с матерью «за воспитание оттрудится», ведь вошедшая в возраст сибирячка – это большая производительная сила. И приходилось девушке тайно выносить из дома и прятать одежду и что-то из приготовленного приданого. Потом в оговоренный день жених с дружками на быстрых конях увозил ее в дальнее село, где за немалую мзду поп их венчал. Родители девушки обязательно снаряжали погоню и пускали по всем дорогам, но настигали молодых редко. Не потому что трудно было догнать, а потому что самим во вред. Девка уже как бы порченая, с плохой биографией, ей на хорошую партию рассчитывать не придется. В доме жениха, куда приезжали после венчания, устраивался небольшой обед, на второй или третий день молодые ехали каяться к родителям невесты. Те поначалу сыпали проклятиями и упреками, на головы и спины коленопреклоненных молодых сыпались удары: отец размахивал плетью, а мать ухватом. Затем следовали прощение, примирение и опять-таки застолье, но не широкое, без многих гостей. Поскольку бедноты «при царе» в Сибири водилось мало, редки были и случаи, типичные для Центральной России, когда две семьи, чтобы не играть свадьбы, не тратиться на многодневное застолье и подарки, сговаривались и парень увозил девушку от якобы ничего не ведающих родителей. Если же такое и случалось, то представление с погоней, проклятиями и прощением обязательно имело место. Увозом вышедшая замуж девушка не только лишалась самого значимого в жизни пира – свадебного, но и не могла претендовать на приданое. Что успела из дома тайно вынести, тем и довольствуйся, а в сундуках оставшееся, ею же самой с детства тканное, вязанное и вышитое, переходит в родительское распоряжение.
В сложившихся обстоятельствах Анфиса не была обязана закатывать пир горой, а Степан одаривать тещу, молодую жену и ее родню. Но чтоб Степан Медведев женился как последний нищий переселенец?! Анфиса порылась в сундуках и вытащила на свет куцавейку новую, по красному шелку стеженную золотой нитью, с опушкой соболиной, одно из лучших творений Модистки Лопаткиной, – для сватьи, отрез тафты – для крестной матери Параси, тулуп волчьего меха, крытый фабричным сукном, – для Парасиного деда, шапку бобровую – Парасиному брату на вырост, сарафан голубого атласа с узорами и блузку белую с пышными рукавами – сестре Параси. Подарки родным невестки были щедрыми, а ей самой – королевский. Бусы жемчужные, кольцо и сережки с изумрудами да рубинами – так-то, знай наших!
В это же самое время Парася, ее мать и тетка хлопотали у своих сундуков, выбирая дары Медведевым. По ценности они не шли в сравнение с теми, на которые могла расщедриться Анфиса Ивановна, однако каждая вещь: полотенца, рубахи, мужские кушаки, девичьи повязки на голову, украшенные бисером, коврики – все хранило тепло Парасиных рук, ее многолетние мечты о хорошем муже.
Анфиса не любила одалживаться, просить о помощи. Муж считал, что всему виной непомерная Анфисина гордость. Объяснение неточное и расплывчатое. Что гордость? Качество, близкое к глупости. На гордых да обиженных воду возят, а попробуй Анфису запряги. Она была крайне свободолюбива и отметала любую зависимость – от чужой воли, доброты, сочувствия. Если тебе кто-то помог, ты неизбежно попадаешь в зависимость от этого человека. Конечно, есть люди что болотная яма – сколько ни кидай, всё засосут и не подавятся. Анфиса не из таких, она лучше десятикратно переплатит, чем бесплатно получит. Видеть же удовольствие на лице человека, оказавшего ей помощь, – нож острый. Анфиса не допускала мысли, что люди помогают от чистого сердца и без корысти (как она сама нередко делала), что они радуются без задней мысли, не планируя получить в будущем ответную плату.
Но за сутки в одной печи не наготовить яств на праздничный стол, и без помощи других баб не обойтись. Пришлось Анфисе наступить на горло своим принципам – не только поварского содействия просить, но и одалживаться продуктами.
Наученные продразверстками крестьяне держали лари полупустыми, в амбарах ветер гулял. Муку, зерно и продукты прятали в дальних схронах или закапывали в огородах. Собственных наличествующих припасов Анфисе не хватило бы, а Федоту и Акиму быстро не обернуться, съездив на тайные заимки. Только работники и знали места этих схронов, в которых добро пряталось прежде всего от Степана, который в селе первый большевик. Из-за секретных припасов у него с матерью было несколько стычек, которые испортили их отношения в последнее время. Пироги сдобные он трескает за обе щеки и при этом хочет унести из дома последнее! «Последнего» у Анфисы было три склада. И возвратить одолженные продукты она собиралась с лихвой. Еще одно утешение – не пришлось ходить по дворам, кланяться. Прослышав новость, бабы сами пришли «на помочи».
Анфиса распределила работы между хорошими стряпухами: двоюродными сестрами, кумами, соседками. В дюжине домов парилось, жарилось, варилось, пеклось на свадебный пир. Студни, холодцы, мясо большими кусками, поросята молочные, пироги с разными начинками… Пиво варить некогда и казенного вина не купить, зато самогона, медовухи и настоек – залейся. Из безалкогольного – морсы, взвары, сбитни. Молодым надо обязательно подать жареную птицу. Когда Анфиса выходила замуж, свадебный стол украшали жареные лебеди. Но теперь не до лебедей, петушками ограничились. Особая забота – свадебный каравай. Он состоял из трех ярусов: первый, витиевато украшенный, – молодым, второй – гостям, третий, в который запекаются монетки, – музыкантам. Но всех музыкантов будет только Сашка Певец с гармонью.