Приключения в Красном море. Книга 2(Человек, который вышел из моря. Контрабандный рейс) - Монфрейд Анри де 21 стр.


Через несколько дней после прибытия в дипломатическую миссию Армгарт вернулась к этому вопросу, может быть, не без подсказки мадам X… и попросила Майяра уточнить, каков характер вывезенных им документов. Он ответил ей с таинственным видом:

— Я не имею права разглашать доверенной мне тайны; досье в настоящее время лежит в сейфе миссии и не выйдет оттуда. Я могу сказать вам лишь то, что если бы они попали к следователю, это означало бы гибель для вашего мужа. Я не знаю, существуют ли против него другие улики, хотя очень опасаюсь, что это так, но, поскольку эти документы не приобщены к делу, еще можно на что-то надеяться… до новых распоряжений.

Тогда в разговор вступила мадам X…:

— Моя бедная Армгарт, как мне жаль вас, тем более что надежда, о которой говорил вам Тайфун (прозвище, данное Майяру за его вспыльчивость), весьма призрачна. Благоразумнее было бы уже сейчас приготовиться к худшему и запастись мужеством, чтобы достойно встретить грядущие испытания…

— Но, дорогая мадам, вы повергаете меня в отчаяние своими мрачными прогнозами, точно дело уже решено. Я знаю Анри, он мог допустить оплошность, даже ошибку, но я никогда не поверю в то, что он способен на подлость.

— Ах, какая прекрасная у вас душа! Она не в состоянии представить, что таит в себе такая сложная натура, как натура Монфрейда… Вашей откровенностью и прямотой пользуется скрытный и циничный человек, который не остановится ни перед чем во имя достижения своей цели…

— Да, Анри занимался контрабандой, но это еще не означает, что он законченный злодей. Я не раз получала подтверждения его честности, его доброты, его преданности…

— Я не собираюсь разрушать чувства, которые внушает вам переполняемое нежностью сердце, сердце любящей и верной жены. Подобные иллюзии для меня священны, впрочем, я и не вправе оценивать вашего супруга с моральной точки зрения. Я оцениваю его лишь с позиции общественного положения, и здесь мне видится весьма печальное будущее, и не только для вас, но прежде всего для ваших детей. Неважно, что их отец станет жертвой несправедливости; если закон его осудит, они все равно будут детьми…

— Ну, говорите, мадам, нанесите мне этот удар… Мое сердце беззащитно… Вы хотели сказать: детьми каторжника, не так ли?.. Ах! Это чудовищно… Я не смогу никогда… Нет, нет, это невозможно… Он — и на каторге!.. Человек, ради которого я пожертвовала всем!..

— Успокойтесь, успокойтесь. Ничто не дает нам пока оснований утверждать, что дело закончится именно этим. Есть еще кассация, и потом надо учитывать и то, что он, возможно, не переживет такого позора… Или, точнее, не станет его дожидаться. Эта мысль может показаться вам жестокой, мое бедное дитя, но она внушена нашей нежностью к вам, и мы желаем ее осуществления только потому, что любим вас.

Майяр, который играл в бридж с маркизом, Жозеттой и Лессене, вторым секретарем, бросил с усмешкой:

— Кстати, я узнал от Жермена, что он попросил снабдить его всем необходимым для этого; вы видите, Монфрейд готовится к худшему.

Армгарт продолжала хранить молчание; она больше не плакала, поглощенная внутренней борьбой, в которой еще оставшаяся любовь ко мне колебалась между эгоизмом и долгом. Мадам X… продолжила:

— К счастью, ваш случай предусмотрен законом, у вас есть способ спасти детей от позора путем развода и перемены фамилии…

Слова маркизы упали в мертвую тишину. Это напоминало порыв холодного ветра из внезапно распахнувшейся в ледяную ночь двери.

Маркиза наблюдала за тем, какое впечатление произвели ее намеки, но Армгарт по-прежнему глядела на нее ничего не видящим взглядом, как сомнамбула. Осмелев, маркиза заговорила опять:

— Подумайте о дочерях, прежде всего о Жизели, которая в скором времени достигнет брачного возраста. Найдет ли она себе мужа, нося такую нелегкую для ее обладателя фамилию?

Армгарт как бы очнулась от сна и провела рукой перед своими глазами, словно прогоняя ужасное видение; и тогда она сказала удивительно спокойным голосом:

— Вы правы, я благодарна вам за то, что вы вернули меня к реальности. Да, если я вовремя подам на развод, ему не придется кончать жизнь самоубийством, а если он все-таки это сделает, то я по крайней мере буду уверена, что он пошел на это не из-за меня. Услышав вынесенный ему несправедливый приговор, он, зная, что нам не грозит бесчестье, сохранит волю к жизни в надежде добиться однажды пересмотра дела…

XV

Армгарт вернулась в Дыре-Дауа, готовая бросить на произвол судьбы человека, который мог увлечь ее на дно бездны. Однако она решила пока выждать. Ее разум все же отказывался разделить мнение общественности.

Как-то ночью она прочла все мои письма, которые я написал во время первого постигшего меня испытания, когда правительство подняло шум вокруг моих поставок оружия, чтобы оправдать себя в глазах англичан. И она поняла, что их не мог написать негодяй.

В минуты душевных потрясений чувства поднимаются откуда-то из глубины души и сразу же трогают сердце другого человека. Подделать их невозможно. Армгарт осознала, что я не изменился, что я всегда оставался тем, кого она любила. Письма, в которых я выражал свою признательность ей за непреклонную веру в меня, напоминали письма умершего человека: кажется, что его душа исходит от написанных уже выцветшими чернилами строчек, от почерка, несущего на себе отпечаток его личности, в каком-то смысле являющегося его лицом. Ей стало стыдно за свое предательство, и она пришла в сильное смятение, будто отвечала на вопросы судьи.

Однако вкрадчивый голос маркизы все время всплывал в ее памяти и не давал ей покоя. Армгарт призвала на помощь материнский долг, чтобы оправдать свое пренебрежение к долгу супруги, но совесть ее осталась глуха к этим лживым отговоркам и, несмотря на все попытки убаюкать себя прекрасными рассуждениями, она продолжала считать себя клятвоотступницей.

Жермен приходил по нескольку раз в день, взяв на себя труд отвлекать ее от печальных мыслей. Он прекрасно понимал, какая борьба происходит в ее душе. Приступая к рассмотрению волновавшего ее вопроса, он воспарял к заоблачным высотам метафизики, постепенно опускался все ниже и заканчивал разговор уже на уровне суждений маркизы. Жермен с необыкновенной ловкостью доказывал, что развод вовсе не является предательством, а, напротив, возвышенной жертвой.

Так, в Дыре-Дауа, благодаря усилиям Марселя Корна, и в Адис-Абебе, стараниями Майяра, стало известно, что моя жена скоро подаст на развод. Эта новость подлила масла в огонь и еще более усугубила недоброжелательство общественности. Люди говорили, что раз такая достойная женщина, которая всегда безоговорочно поддерживала Монфрейда, решила публично отречься от него, значит, у нее есть для этого веские причины.

Трудно сказать, чем бы все это закончилось, если бы я еще на какое-то время остался в положении обвиняемого.

XVI

Был март. Следствие уже пять месяцев топталось на месте: улик не хватало, чтобы передать дело в суд присяжных.

Подбить туземцев на лжесвидетельства оказалось не так легко, как это представлялось следователю; никто из них не посмел солгать в моем присутствии, и очень немногие, давшие свидетельские показания не без помощи Оливье, на очной ставке со мной отказались от своих слов. Один из них даже по наивности признался, что получил задаток в размере двадцати пяти рупий. Принужденный повторить уже при мне все то, что сообщил следователю накануне, он сказал:

— Дьявол заставил говорить меня вчера, и я солгал, но я верну двадцать пять рупий…

Как-то утром охранник принес мне телеграмму. В ней говорилось: «Де Монзи согласен на защиту. Отбудет следующим пароходом, имея предписание министерства изучить дело. Пунетта».

Через час меня вызвали к прокурору.

Он встретил меня с улыбкой.

— Садитесь, господин де Монфрейд. Я вызвал вас в связи с новым фактом, который, признаюсь, привел меня в замешательство. Вы помните, какого цвета была печать, поставленная на письме для завода «Мерк»?

— Красного… Кажется, я уже имел честь говорить вам об этом?

— Да, это так. Факт состоит в следующем: поскольку министерство юстиции дало разрешение в порядке исключения на передачу дела вашему адвокату, я стал приводить его в порядок и обнаружил конверт, которого раньше не замечал. Я с изумлением нашел в нем вот этот протокол, составленный моим предшественником, временно исполняющим обязанности Ломбарди. Из него следует, что управляющий Аликс сам поставил печать на бланке канцелярии губернатора и что затем он послал его вам.

— Значит, эта деталь была вам неизвестна, господин прокурор?

— Сообразуясь с собственной совестью, я бы никогда не позволил открыть следствие по обвинению в подлоге, зная, что фальсификатор и есть тот самый обвинитель.

— Мсье, вы только что подвели итог всему делу, из-за которого я пять месяцев сижу в камере. Я хотел бы верить в вашу чистосердечность, но я в некотором недоумении, ведь данный документ, как мне кажется, не пронумерован. Я склонен думать, что это было сделано умышленно, чтобы в случае чего его уничтожить. Почему вы так не поступили?

— Мне не позволяла сделать это моя профессиональная совесть.

— И еще опасение, что я, вероятно, знаю о существовании этого документа.

— Нет, это было исключено.

— Вы можете утверждать все, что хотите, но мое замечание на первом допросе, касавшееся необычного цвета печатей, навело вас на эту мысль, и, поскольку я мог узнать об этой детали лишь благодаря болтливости одного из троих поставивших на письме свои подписи, вы испугались возможных свидетельских показаний. Это был бы камень, брошенный в болото…

Оливье был едва живой, и его пальцы, вместо того чтобы постукивать по письменному столу, дрожали от волнения. Он окончательно выдал свое смятение, когда снова начал оправдываться:

— Я прошу простить меня, я не знал, что вы осведомлены о существовании этого протокола. Только моя профессиональная совесть, повторяю вам, вынуждает меня сегодня прекратить расследование, отныне не имеющее под собой никакой почвы.

— Я не сомневаюсь в вашей профессиональной или какой-либо иной честности и надеюсь, что она заставит вас прямо сейчас, в моем присутствии проставить порядковый номер на документе, который столь странным образом ускользнул от вашего внимания.

Оливье был чересчур взволнован, чтобы заметить дерзость моего замечания. Он начисто лишился бахвальства и наглости, которые придавала ему его неограниченная власть над беззащитным подследственным; он напоминал теперь сломавшуюся марионетку, и она вызывала бы жалость, если бы недавнее поведение, подлое, жестокое и злонамеренное, не сделало Оливье раз и навсегда недостойным подобных чувств.

Люди подлые, когда ими овладевает страх, сразу же переходят от вызывающего высокомерия к отталкивающей пошлости. Дрожащие и плачущие, они не внушают ничего, кроме отвращения, и, когда их настигает справедливое возмездие, смерть, обычно придающая умиротворенное выражение самым трагическим маскам страданий, выявляет у них на лице всю отталкивающую уродливость их душ.

Белый как мел, Оливье перебирал бумаги, пытаясь овладеть собой; он думал о де Монзи, который непременно сунет свой нос в это досье и предаст огласке все эти мерзости. Какое страшное оружие окажется в руках у политика! Оливье подумал, что навсегда погубил свою репутацию, ибо те, кто его использовал в своих целях, без колебаний свалят всю ответственность на него. Надо было любой ценой помешать приезду адвоката. Единственный выход — немедленное прекращение уголовного дела.

И тогда он сказал мне:

— Я не хочу, чтобы вы оставались хотя бы еще одну минуту в тюрьме; я сейчас же подпишу постановление о прекращении дела.

— Прекращение дела! — воскликнул я. — И это после пяти месяцев содержания под стражей! После того как меня вываляли в грязи и перед всем миром представили убийцей! Нет, мсье, оно должно быть передано в суд присяжных; нужны судьи, ибо есть виновные и они должны понести наказание.

— Я понимаю ваше желание, но не могу передать дело в суд присяжных без обвинения. А в настоящее время такового не существует…

Едва я вернулся в тюрьму, как увидел сияющего жандарма.

— Вы свободны, господин де Монфрейд, и я очень рад этому, — сказал он.

— Благодарю. Но не прогневайтесь: я остаюсь здесь до вечера. У меня разыгралась сильнейшая мигрень, и я мечтаю лишь о покое.

Этот добрый малый даже не нашелся что сказать от изумления: впервые заключенный отказывался покидать тюрьму. И ему пришлось оставить все двери открытыми, чтобы продемонстрировать, что я действительно освобожден.

XVII

Утром я первым делом отправился к Мюллеру, чтобы поблагодарить его за проявленную смелость, так как он не перестал снабжать меня едой, когда я попал в тюрьму. На террасе его гостиницы я был окружен толпой, состоявшей из тех, кто раньше публично отрекся от меня. Эти люди были попросту невыносимы, но я не мог плюнуть в лицо всему городу. Я ограничился тем, что ответил на изъявления дружеских чувств ко мне вежливой иронией, однако я уверен, что они не уловили в моем тоне презрения.

Для туземцев же это был настоящий праздник; мое освобождение было воспринято как очередное чудо, оно означало постыдное поражение для губернатора, могущество которого разбилось вдребезги о незыблемость моего носиба.

Абди, также освобожденный накануне, рассказывал в туземном квартале, что я обладаю способностью проходить сквозь стены и становиться невидимым. Наши переговоры в уборной превратились в сказку на манер «Шахерезады»; я будто бы явился ему в камере этаким бесплотным духом, и мои наставления придали ему сил, поэтому он выдержал пытки, которым его подвергали судьи.

На борту «Альтаира» забили жирного теленка, и я всю ночь слушал рассказы о невероятных обысках, которые проводились с размахом сбившейся с ног полицией, дабы поразить воображение общественности. После тщетных поисков на Маскали полицейские явились в Обок и обнаружили там таинственную лабораторию, где я изготовлял якобы кокаин.

По этому случаю один араб, собиравшийся вскопать свою землю, пустил слух, что будто бы ночью кто-то видел, как я зарывал там свои ящики. Полиция сразу же велела прочесать упомянутое место, и в течение недели бригада из двадцати пяти кули перекапывала этот участок, углубляясь в землю на один метр. Позднее там был разбит самый красивый сад в Обоке.

На следующее утро я сел на поезд, отправлявшийся в Дыре-Дауа. Джибути стал для меня невыносим. По мере того как я удалялся от города, все мои огорчения рассеивались, уступая место радости, которую я испытывал, вновь созерцая эти дружелюбные джунгли, встречавшие меня прохладой зеленеющей земли. Теплый ветер приносил запахи мимоз, а иногда и запах хищных животных, стоящих по утрам в тени оврагов. Все это было родным для меня, и мной овладел оптимизм человека, излечившегося от опасной болезни. Словно ребенок, он открывает мир заново, восхищаясь теми его красотами, которых не замечал раньше. Испытывая безграничную благодарность к вновь обретенной жизни, он возносится над ненавистью и злобой.

В таком настроении я прибыл в Дыре-Дауа на исходе дня.

Когда поезд остановился, в толпе зевак, обычно заполняющих перрон, я увидел многих своих друзей. Они махали платочками и протягивали руки к двери вагона. Этот неожиданный пышный прием окончательно рассеял облачка сомнений и превратил меня в легендарного героя, одержавшего победу над врагом в тяжелой борьбе.

Толпе свойственны эти внезапные перемены. Она вдруг отворачивается от тех, кто использовал ее в качестве своего орудия; этим, очевидно, объясняется трагический конец многих политических деятелей, возглавивших революцию.

Я заметил Армгарт, которая благодаря своему росту возвышалась над любопытными. Ее лицо светилось радостью, и я понял, сколь дорогим существом она была для меня, несмотря ни на что.

Нравственное потрясение, едва не разрушившее здание семейной жизни, позволило нам ощутить ценность нашего союза и всего того, что раньше мы воспринимали как должное.

Назад Дальше