И тут он вспомнил, что забыл коробочку с ампулами и шприц в машине. Все, что угодно, за одну единственную дозу! Все, что угодно, за возможность снова мыслить легко и свободно, а не брести вперед мимо занятых непонятно чем людей, разбирающих развалины, тушащих пожары и складывающих в штабеля изуродованные тела тех, кого все же удалось найти и откопать. Ну ничего, в служебном кабинете в министерстве, огромном, как иной стадион, есть запасная коробка с ампулами морфия и запасной шприц, ведь второй человек в нацистской партии заранее не знал, где его настигнет ломка. Как сомнамбула, Геринг прошел мимо пылающих и изуродованных домов, мимо старой и новой Рейхсканцелярий, мимо руин бывшего британского посольства, и подошел к перекрестку Лейпцигерштрассе и Вильгельмштрассе. Тут он застыл, не поверив своим глазам. Новенького, отстроенного только в 1935 году, здания рейхсминистерства авиации не было на месте. Вместо него пылала бесформенная куча развалин, как бы намекавшая на то, что ни рейхсминистерства авиации, ни главного штаба люфтваффе, располагавшегося в том же здании, больше не существует, а все его соратники – Мильх, Удет, Рихтгофен и прочие – погибли под этими пылающими развалинами, которые сейчас тщетно пытаются потушить немногочисленные пожарные.
* * *
13 ноября 1941 года, 19:15 СЕ. Восточная Пруссия, окрестности Растенбурга, главная ставка Гитлера «Вольфшанце», бункер фюрера.
Для того чтобы Гитлер во всех подробностях узнал о бомбардировке Берлина сверхаэропланами из будущего, потребовалось не так уж много времени. Сообщить о подробностях подсуетился Борман, которому тоже повезло, как и Герингу, не оказаться в служебном кабинете, но который, в отличие от рейхсминистра авиации, не впал в прострацию, а оказался весьма деятелен и работоспособен. Именно по его указанию были сделаны фотографии самых впечатляющих мест разбомбленной столицы Третьего Рейха, разбитая вдребезги Вильгельмштрассе, где бомба падала на бомбу; и тут же, рядом, в паре сотен метров – нетронутая Унтер-ден-Линден с открытыми модными магазинами, варьете и ресторанчиками, а также толпами праздношатающейся публики. Как только с проявленных пленок были отпечатаны фотографии, Борман вылетел с ними из Берлинского аэропорта Темпельсхоф, пока нетронутого бомбежками. Ему надо было торопиться представить дело в выгодном для себя свете, и заодно покрепче пнуть также уцелевшего Геринга, который теперь представлялся Борману чуть ли не единственным конкурентом по влиянию на Гитлера.
По оценкам доклада, представленного фюреру Борманом, в результате этого налета Германия лишилась до девяноста процентов руководящего состава гражданских министерств, сил безопасности, гестапо, СС и СД. Не пострадало только командование сухопутных войск, с началом войны выведенное в расположенную в Восточной Пруссии передовую ставку «Мауервальд». В ходе удара из высших руководителей третьего Рейха погибли: министр иностранных дел Иоахим Риббентроп, министр пропаганды Йозеф Геббельс, министр восточных территорий Альфред Розенберг, рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, также были обезглавлены министерство юстиции, министерство внутренних дел, министерство финансов и множество других ведомств помельче. Таким высоким потерям способствовала плотная концентрация правительственных учреждений вдоль единственной улицы Вильгельмштрассе, что позволило бомбардировщикам противника нанести концентрированный удар и буквально перепахать эту королевскую улицу бомбами.
Выслушав этот доклад со всеми его страшными подробностями, Гитлер помертвел. Ему, конечно, не могли не доложить о самом факте налета трех стреловидных самолетов из будущего на Берлин, но сделали это в стиле песни: «Все хорошо, наш любимый фюрер, все хорошо, все хорошо.» Частично так получилось потому, что люди из секретариата Гитлера сами владели только самой общей информацией по поводу этого налета получив до предела лаконичное сообщение: «бомбы сбросили три самолета» и представили это Гитлеру как демонстрационный комариный укус. Мол, что эти три самолета могут сделать огромному городу на Шпрее, который переварит их несколько бомб и даже не заметит. Более достоверной информации из Берлина не было, точнее, ее просто боялись сообщать, поэтому до неожиданного появления Бормана Гитлер пребывал в блаженном неведении относительно масштаба случившихся событий.
Зато после доклада Бормана началось… Бедные стенографистки, фиксировавшие ход беседы Бормана и Гитлера для истории, притихли и попрятались по углам. Что поделать – их фюрер был контужен на фронте прошлой Великой войны, и к тому же перенес отравление английскими газами, поэтому такие моменты лучше всего было просто переждать, сжавшись в комок в уголке. Потом, когда приступ истерики с катанием по полу и пусканием пены прошел, Гитлер долго не мог отдышаться и все пил и пил ледяную родниковую воду из высокого стакана. Он ведь еще тогда, в конце августа, подозревал возможность чего-то подобного сегодняшнему ужасу, поэтому и послал своего самого доверенного человека Рейнхарда Гейдриха договариваться с руководством потусторонней России; но тот в ходе выполнения этого особо важного задания бесследно сгинул где-то в русских лесах.
О судьбе Гейдриха было известно только то, что первого сентября днем он вылетел с аэродрома под Могилевом вместе с напарником. Потом, через полчаса после вылета, Рейнхард вышел на связь с аэродромом, чтобы сообщить, что его внезапно атаковала большая группа большевистских истребителей, и замолчал на полуслове. Скорее всего, он погиб или попал в руки большевиков, но был все-таки небольшой шанс, что ему удалось выкрутиться и добраться до цели. Надежда на это сохранялась даже несмотря на то, что уже больше двух месяце о Гейдрихе не поступало никаких известий. С другой стороны, какое-то время спустя после исчезновения Гейдриха «марсиане» свернули свои активные наземные операции, и на истерзанном ударами Восточном фронте наступило затишье. Действия «марсианской» авиации были не в счет, ибо по разрушительному эффекту не шли ни в какое сравнение с ударами их же подвижных соединений.
Одно время Гитлер даже ждал, что со дня на день Гейдрих все же объявится и сообщит радостную весть о спасении Третьего Рейха от смертельной опасности; но день проходил за днем, а о его посланце к «марсианам» не было никаких известий. И вот теперь пришельцы из будущего снова заявили о себе во весь голос – и не где-нибудь, а в самом Берлине. То, что их командование избегало бить по жилым и торговым кварталам, сосредоточив всю свою ярость на транспортной инфраструктуре и системе государственного управления, служило хорошим знаком для немецкого народа и плохим – для самого Гитлера и его ближайших соратников. Правда, многие из этих соратников, застигнутые этим воздушным ударом врасплох, уже не представляли собой ничего, кроме разлагающейся плоти.
Тут надо сказать, что с какого-то момента Гитлер начал испытывать определенные иллюзии13 – что если он вычеркнет русских из списка недочеловеков14 и припишет их к числу арийских народов, ему удастся избежать самого худшего. Но такой смене официальной расовой политики мешал Альфред Розенберг, по происхождению являвшийся остзейским немцем, выходцем из Российской Империи. Русских Розенберг ненавидел даже больше, чем евреев. Созданное им министерство Восточных Территорий в основном подразумевало управление оккупированными землями Советского Союза и бывшей Российской империи для их последующей германизации и низведения местного населения до уровня двуногого рабочего скота. Пока Розенберг был жив и обладал большим влиянием на товарищей по партии (в первую очередь на Гиммлера и Геббельса), никакие изменения расовой политики были невозможны, но теперь, когда эта троица оказалась мертва в полном составе, надежды Гитлера на закулисную договоренность с «марсианами» вспыхнули с новой силой.
– Мой добрый Мартин, – сказал Гитлер Борману, взяв того за пуговицу на пиджаке, – сейчас, когда наша партия понесла тяжелейшие потери, необходимо привлечь в руководство новых, широко мыслящих людей, которые смогли бы исправить ошибки их предшественников и уврачевать раны, нанесенные их неразумной политикой…
«Да он испуган, – подумал Борман, – причем испуган настолько, что готов признать «марсиан» обстоятельством неодолимой силы. Какой поворот и какая ирония судьбы! Еще совсем недавно, когда наши войска только начали вторжение в Россию, он говорил солдатам, что освобождает их от такой химеры, как совесть. И вот теперь наш любимый фюрер готов пойти с этими людьми на мировую и, может быть, даже объявить национал-социализм германской национальной разновидностью большевизма.
Ведь он и раньше восхищался Сталиным, как человеком, который сумел обуздать неуправляемую славянскую стихию и направил ее энергию на создание выдуманного им социального государства. Ни одному писателю-утописту, планировавшему свои коммуны будущего, и не снился тот могучий ресурс, который сын грузинского сапожника сумел направить для воплощения мечты детства. Сейчас это, конечно, звучит как бред, но после победы над большевизмом он даже собирался поселить пленного большевистского вождя в уединенном альпийском замке, чтобы постараться выведать секрет, как можно управлять тем, чем в принципе управлять невозможно.
Тьфу ты, гадость! При всем внешнем сходстве между национал-социализмом и большевизмом существует одно фундаментальное отличие, которое сводит это сходство на нет. Большевизм утопически обещает счастливое будущее всем народам, которые примут их веру, а реалистичный национал-социализм – только немцам, за счет всех остальных. Даже самые прекрасные образцы государственного устройства прошлых эпох, вроде афинской демократии или римской республики, были призваны обеспечить процветание коренного государствообразующего этноса за счет широких масс бесправных рабов.
Фюрер взамен выбывших хочет усилить руководство партии молодыми перспективно мыслящими людьми с широкими взглядами? Что же, это вполне возможно сделать, только как главный специалист по партийным кадрам именно я буду решать, кто мыслит достаточно перспективно, а кто нет. И в то же время уже сейчас необходимо готовить варианты скрытого отхода с дальнейшим залеганием на дно. Когда третий Рейх рухнет, он не должен придавить только одного человека, которого зовут Мартин Борман.»
Но вслух Борман сказал совсем иное.
– Мой фюрер, – вскинул он руку в нацистском приветствии, – я немедленно приступаю к выполнению вашего поручения. Это будут лучшие из лучших, как раз то, что вы заказывали, и вам никогда не придется краснеть за мой выбор.
* * *
Полчаса спустя, там же. Ева Браун.
Он постучался ко мне тихо и коротко, но в этом звуке я уловила беспокойство и еще целую гамму чувств, обуревавших моего любимого. Это обостренное чутье влюбленной и преданной женщины открывало мне в нем то, что сам он обычно старался скрыть.
Я подбежала к двери и открыла, и сразу же ощутила трепыхание своего сердца – так было каждый раз, когда он оказывался рядом. Он давно не навещал меня. Кажется, у него были какие-то проблемы с Восточным фронтом… Последнее время в воздухе вообще висело нечто такое, отчего голоса становились тише, а взгляды – серьезнее. Впрочем, я не вникала во все это, никого ни о чем не расспрашивала. Я была далека от тех великих дел, что вершил мой возлюбленный. Моим уделом было хранить ему верность и поддерживать своей лаской и пониманием. Мне нужен был только он, и я знала, что буду с ним до самого конца. Все стерплю, все прощу. Я сделаю это вовсе не ради того, чтобы когда-нибудь стать первой леди Германии – нет, просто я безумно люблю этого мужчину… Такого необыкновенного и потрясающе умного, любимца всего народа… Нет на свете вещи, которой я бы не могла простить ему. Конечно, мне бы хотелось, чтобы он относился ко мне лучше, но когда я задумываюсь о том, что одно то, что он со мной, уже является величайшим счастьем, я начинаю испытывать благодарность судьбе. Мне и вправду повезло. Быть возлюбленной столь яркого человека – вместо того, чтобы похоронить себя в пеленках и уборках, будучи женой какого-нибудь пресного обывателя – о, это и есть то, что делает мою жизнь осмысленной и наполненной.
– Ева… – сказал он, заходя быстрым, даже каким-то суетливым шагом в мою комнату. – Ева…
Я заперла дверь и повернулась к нему. Я всегда, лишь при одном взгляде на него, могла определить, в каком он настроении и чего мне можно ожидать. Также я обычно без труда определяла по его глазам, был ли он с другой женщиной…
Но теперь ему явно было не до любовных похождений. Он пришел ко мне – а значит, все же считал меня не последним человеком в своей жизни… Он вошел и сел в кресло, напряженно глядя на меня. Посеревшее лицо, волосы, в беспорядке разбросанные по лбу… Губы нервно подрагивают, а глаза как-то особенно ярко горят, будто в лихорадке. Таким я его еще не видела. Мне приходилось видеть его счастливым, умиротворенным, задумчивым, воодушевленным, а также злым, раздраженным, меланхоличным; но таким, как сейчас – никогда. Казалось, он пребывает в растерянности, которая близка к панике.
И потому, что таким он предстал передо мной в первый раз, я тоже немного растерялась. Он ничего не говорил, а только смотрел на меня своим пугающим горящим взглядом и при этом шевелил губами. Я подошла к нему и опустилась на пол у его ног…
Он любил, когда я сидела вот так – покорно, склонив голову и бросая на него лишь короткие взгляды снизу вверх. Мне нравилось ощущать себя его смиренной рабыней – это чувство возбуждало меня, ведь мой господин был велик, воистину велик. С этого обычно и начинались наши любовные игры. Я была его собачкой, его ковриком для ног, я выполняла любые его прихоти. Любовный пыл разгорался в нем с большим трудом. Мне приходилось стараться… И все же иногда у него ничего не получалось. И тогда он грубо толкал меня и, сказав что-нибудь оскорбительное, уходил, хлопнув дверью, оставляя меня рыдать и мучиться сознанием своей неполноценности, неспособности доставить удовольствие своему мужчине… Потом он, правда, приходил, с букетом и подарком, горячо извинялся, признавал свою неправоту… И в эти моменты мною завладевала упоительная эйфория… Проливая горячие слезы, я прощала его, зная, что буду прощать еще тысячи и миллионы раз… Я знала, что не оставлю его никогда, что бы ни случилось, и что разлучит нас только смерть. Связь с ним приносила мне такую сладкую боль, что я уже не мыслила без этой боли своей жизни. Я научилась наслаждаться ею… Моя жертвенная любовь возносила меня к небесам… Я казалась себе святой.
– Ева… – хрипло бормотал он, – Ева, я хочу поговорить с тобой…
– Конечно, любовь моя… – откликнулась я со всем пылом своей жертвенной души, – конечно…
Он не любил многословия. На влюбленный женский лепет он лишь снисходительно улыбался, при этом откровенно морщась. Он предпочитал говорить сам. Так он и покорил меня когда-то – он наизусть цитировал стихи Гейне, глубокомысленно рассуждал о разных высоких материях… Он это умел. Он не только был великим оратором; нет, он еще был истинным, непревзойденным покорителем сердец. Это получалось у него легко и непринужденно – что ж, с одной стороны, мне даже льстило, что у него такое множество поклонниц. Ведь возвращался-то он всегда ко мне… Заботился обо мне… Но все же в идеале я бы хотела от него такой же верности и преданности, как это было с моей стороны.
– Ева, дорогая… – произнес он как-то непривычно проникновенно (глубина чувств, кажется, вообще была ему несвойственна), – ты знаешь, мне так все надоело… – Он слегка наклонился и взял мои руки в свои. Невиданный порыв нежности!
– Что надоело, любовь моя? – чуть дрогнувшим голосом отозвалась я, млея от неожиданной ласки.
– Да все надоело! – Он вдруг резко откинулся на спинку кресла, выпустив мои руки; я даже вздрогнула. – Этот тупица Геринг, который не смог защитить мою столицу от русских бомбардировщиков, этот напыщенный индюк Борман, который делает важный вид, а сам ничего не понимает! Ситуация на фронте оставляет желать лучшего, детка, и это еще мягко сказано… А эти ничего не могут сделать, и лишь твердят: «Яволь, мой фюрер, яволь, мой фюрер!» Черт бы побрал этих русских! Никогда не предполагал, что может произойти что-то подобное… Проклятье! – И он как-то резко замолчал, не уточнив, что он имел в виду. Наверное, стряслось что-то страшное, оказавшееся выше его сил.