Годы и войны(Записки командарма. 1941-1945) - Александр Горбатов 15 стр.


Не учитывалось, что некоторые занятия без ущерба для их качества вполне можно проводить возле казарм, не выводя людей в поле за три километра и не тратя полтора часа драгоценного учебного времени на бесцельные переходы. Переходы на стрельбище и обратно не использовались для учебы. Пробыв на стрельбище шесть часов, бойцы за это время, бывало, произведут три выстрела, бросят пять-шесть раз учебную гранату, сделают еще кое-что, все это можно выполнить за один час, а тратится целый учебный день.

Отметил я низкий уровень некоторых занятий. Получилось так у тех командиров, которые не готовились к урокам, полагаясь на память и прежние знания. Бывало и так: командир учит бойцов готовить орудие для стрельбы по танкам и смотрит только на часы — лишь бы поскорее! И не обращает внимания, что наводка производится кое-как. На полигоне останавливались на одном и том же месте. Люди привыкали к этому и стреляли метко. Но стоило мне изменить положение мишеней, как результаты стрельбы стали куда ниже.

Пришлось заняться и поварами. А то пища была обильная, но невкусная.

Серьезный разговор произошел с врачами. В дивизий было много случаев заболеваний и различных травм. Происходило это потому, что врачи только лечили, а не думали о профилактике заболеваний и несчастных случаев, с эскадронами на занятия не выезжали, редко бывали на физподготовке. Потребовал и тут навести порядок.

Сначала кое-кому моя требовательность не понравилась, но потом все поняли, что все это нужно для дела.

Лето 1936 года было богато событиями.

В начале лета С. К. Тимошенко проводил большую полевую поездку, в которой принимали участие все командиры и начальники штабов кавкорпусов и дивизий. В конце лета были проведены маневры в районе города Шепетовка с выброской парашютистов. Маневрами руководил Якир, присутствовали Ворошилов, Буденный.

После маневров были проведены в Киеве большие конные соревнования, красивые и интересные. Вечером в зале Киевского оперного театра появились все Маршалы Советского Союза. Встреча тружеников Украины с высшими представителями армии была теплой и искренней. Никто не предчувствовал, что некоторых маршалов мы видели тогда в последний раз…

Над нашей кавдивизией шефствовала Коммунистическая партия Германии. Вильгельм Пик подолгу находился в Москве как член Исполкома Коминтерна, приезжал в нашу дивизию на каждый праздник 1 Мая и 7 Ноября.

В ноябре 1936 года, прибыв к нам в дивизию, он вечером был у меня на квартире. Подняв бокал и обращаясь ко мне, он провозгласил тост за встречу в свободном от фашизма Берлине. Так как я никогда не пил, за меня выпила моя жена.

В то время эта мечта казалась несбыточной. Забегая вперед, скажу, что в 1945 году, когда я был командармом и по совместительству комендантом Берлина, товарищи Вильгельм Пик и Вальтер Ульбрихт прибыли к нам в штаб. Мы сели за стол, Пик сказал: «Помните тысяча девятьсот тридцать шестой? Я пил за будущую встречу в свободном, демократическом Берлине, а вы не верили и не выпили. Так давайте выпьем сейчас за состоявшуюся встречу!» Теперь я не отказывался. После Дня Победы меня можно было считать «пьющим» — тогда я выпил первый в своей жизни бокал вина.

Приведу еще один памятный мне случай, относящийся к той же поре. В марте или апреле 1937 года я был делегатом на областной партийной конференции в Виннице. Мне она очень запомнилась. Слово для приветствия было дано колхознице из Красиловского района, собравшей тысячу центнеров свеклы с каждого гектара. Пока «тысячница» приветствовала конференцию, голова моей соседки, тоже колхозницы, наклонялась все ниже и ниже, и я заметил на ее глазах слезы.

— О чем вы грустите? — спросил я. — Ведь она ничего плохого не сказала.

— Вы ничего не знаете… — ответила женщина сквозь слезы.

Успокоившись немного, она рассказала мне:

— Я тоже давала слово собрать свеклы тысячу центнеров с га, а своего слова не сдержала, собрала только по девятьсот шестьдесят центнеров. Вот почему я плачу, хоть меня и чествуют.

Я был поражен ее словами. Знал я, что в среднем у нас собирают с гектара сто шестьдесят — двести пятьдесят центнеров свеклы, а тут женщина собрала девятьсот шестьдесят и плачет — слова не сдержала!..

Невольно сравнивал я себя и некоторых знакомых мне офицеров с этой колхозницей: мы-то так не переживали, когда что-то у нас не получалось с выполнением обещания… Не раз я потом ставил эту колхозницу в пример своим подчиненным, которые, обещав добиться отличных показателей, получали лишь удовлетворительные или хорошие оценки и не стыдились этого.

Глава пятая

ТАК БЫЛО

В один из весенних дней 1937 года, развернув газету, я прочитал, что органы государственной безопасности «вскрыли военно-фашистский заговор». Среди имен заговорщиков назывались крупные советские военачальники, в их числе Маршал Советского Союза М. Н. Тухачевский.

Это известие меня прямо-таки ошеломило. «Как могло случиться, — думал я, чтобы люди, игравшие видную роль в разгроме иностранных интервентов и внутренней контрреволюции, так много сделавшие для совершенствования нашей армии, испытанные в дни невзгод коммунисты, могли стать врагами народа?» В конце концов, перебрав различные объяснения, я остановился на самом ходком в то время: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит». Этот вывод имел кажущееся основание в том, что М. Н. Тухачевский и некоторые другие лица, вместе с ним арестованные, происходили из состоятельных семей, были офицерами царской армии… «Очевидно, — говорили тогда многие, строя догадки, — во время поездок за границу в командировки или на лечение они попали в сети иностранных разведок».

На Киевской окружной партийной конференции мы, делегаты, заметили, что И. Э. Якир, всегда веселый и жизнерадостный, выглядел за столом президиума сосредоточенным и угрюмым. Мы объясняли себе эту мрачность тем, что, по слухам, его переводили командующим в Ленинградский военный округ, меньший, чем Киевский.

А через несколько дней нам стало известно, что в поезде, где-то под Москвой, Якир был арестован как участник «заговорщицкой группы Тухачевского». Для меня это был ужасный удар. Якира я знал лично и уважал его. Правда, в глубине души еще теплилась надежда, что это — ошибка, что разберутся и освободят. Но об этом говорили между собой только очень близкие люди.

Вскоре в Киевский военный округ прибыло новое руководство. Член Военного совета Щаденко с первых же шагов стал подозрительно относиться к работникам штаба. Приглядывался, даже не скрывая этого, к людям, а вскоре развернул весьма активную деятельность по компрометации командного и политического состава, которая сопровождалась массовыми арестами кадров. Чем больше было арестованных, тем труднее верилось в предательство, вредительство, измену. Но в то же время как этому было и не верить? Печать изо дня в день писала все о новых и новых фактах вредительства, диверсий, шпионажа…

Когда в начале августа 1937 года командир нашего 7-го кавкорпуса Петр Петрович Григорьев был срочно вызван в Киев, командиры дивизий насторожились. Узнав, что он возвращается в Шепетовку в субботу вечером, я позвонил его жене, Марии Андреевне, и сказал, что приеду к ним в воскресенье.

Приехав к Григорьевым с женой, я застал их в грустном и подавленном настроении. На вопрос, зачем его вызывали в Киев, Петр Петрович ответил, что в окружной партийной комиссии ему предъявили обвинение в связях с «врагами народа».

Мы собрались уезжать. Мария Андреевна заплакала, а Григорьев, пожимая нам руки, сказал:

— Кто знает, увидимся ли еще?

Желая как-то успокоить Григорьевых, я сказал Петру Петровичу:

— Ну уж тебе, потомственному рабочему, беспокоиться нечего! Выкинь мрачные мысли из головы. Там разберутся.

Но мы сами уехали от Григорьевых грустные и весь путь до Староконстантинова молчали, думая, конечно, об одном.

Назавтра мы узнали, что Григорьев арестован. В тот же день во 2-й дивизии был собран митинг, где во всеуслышание объявили, что командир корпуса «оказался врагом народа».

«Оказался» — это было в то время своего рода магическое слово, которое как бы объясняло все: жил, работал — и вот «оказался»…

На митинге было предоставлено слово и мне. Я сказал, что знаю товарища Григорьева более четырнадцати лет. За это время мы вместе боролись с антипартийными уклонами. Никаких шатаний у Григорьева в вопросах партийной политики не было. Это — один из лучших командиров во всей армии. Если бы он был чужд нашей партии, это было бы заметно, особенно мне, одному из ближайших его подчиненных в течение многих лет. Верю, что следствие разберется и невиновность Григорьева будет доказана.

Выступавшие после меня ораторы подчеркивали чрезмерную, как они говорили, придирчивость Григорьева, то есть его деловую требовательность, и выискивали недостатки в его работе. Мой голос как бы потонул в этом недобром хоре.

А дня через два до меня дошли слухи, что командир 7-го кавалерийского полка нашей дивизии отдал своего прекрасно выезженного коня, завоевавшего первенство на окружных соревнованиях, уполномоченному особого отдела, который почти не умел ездить на лошади. Никогда не мог бы я прежде подумать, чтобы этот командир мог унизиться до такого поступка.

Вызвав его в штаб, я сказал:

— Вы, по-видимому, чувствуете за собой какие-то грехи, а потому и задабриваете особый отдел? Немедленно возьмите обратно коня, иначе он будет испорчен не умеющим с ним обращаться всадником!

На другой день комполка доложил мне по телефону, что мое приказание выполнено.

Прошел еще месяц. Приказом командующего округом я был освобожден от командования дивизией, а вскоре и исключен из партии штабной парторганизацией «за связь с врагами народа». Меня отчислили в распоряжение Главного управления кадров Наркомата обороны.

Все мои попытки отстоять себя в окружной парткомиссии оказались безуспешными. Посоветовавшись с женой, мы решили уехать из Староконстантинова в Москву. Прибыв туда, мы на первых порах устроились в гостинице ЦДКА. После того как пришли наши вещи, мы их сдали на склад НКО, а сами с разрешения Главного управления кадров уехали в Саратов к родителям жены, так как жить в гостинице нам было не по карману.

Мой тесть Александр Васильевич Веселов и его добрейшая жена Любовь Сергеевна встретили нас очень радушно. Александр Васильевич был в то время начальником службы движения в управлении Рязано-Уральской железной дороги. Вместе с ними жили дочь Лена — студентка мединститута и сын Сережа — ученик средней школы. Семья занимала трехкомнатную квартиру и одну из комнат любезно предоставила нам.

Положение мое продолжало оставаться неясным, и, конечно, настроение было невеселым. Мы прожили в Саратове несколько месяцев. Наконец в первых числах марта 1938 года я был вызван в парткомиссию Главного политуправления и восстановлен в партии. В связи с этим ко мне резко изменилось отношение и в Главном управлении кадров. Через два с половиной месяца, 15 мая, мне был вручен приказ о назначении на должность заместителя командира 6-го кавкорпуса, которым командовал Жуков, а комиссаром корпуса был старший политрук Фоминых. Радости нашей не было конца. Правда, я с гораздо большим удовольствием пошел бы командовать дивизией, так как по своему характеру предпочитаю самостоятельную работу, но мне ее не дали.

«Видимо, — подумал я, — опала с меня не совсем снята. Ну, ничего…»

Мы отправились в город, где в то время находился штаб 6-го кавкорпуса. Командир корпуса принял меня хорошо и поселил нас во втором этаже особняка, где жил сам.

Я очень соскучился по работе и быстро включился в дело.

Вскоре Г. К. Жуков получил назначение на должность помощника командующего округом по коннице и уехал с Смоленск, оставив меня временно командовать корпусом. Я предполагал, что буду утвержден в этой должности, но моя надежда не сбылась. «Значит, мое подозрение, что опала с меня не снята, подтверждается», — подумал я.

Вскоре прибыл новый комкор А. И. Еременко. Он оказался энергичным командиром и хорошим хозяином. Я его знал еще но Новоград-Волынскому, где он в 1937 году был заместителем командира дивизии, и мы быстро нашли с ним общий язык. Жизнь налаживалась.

В сентябре кладовщик штаба корпуса напомнил мне, чтобы я получил причитающееся по зимнему плану обмундирование; когда же я прибыл к нему на другой день, он со смущенным видом показал мне телеграмму от комиссара корпуса Фоминых, находившегося в это время в Москве: «Воздержаться от выдачи Горбатову планового обмундирования». Вслед за этой странной телеграммой пришел приказ о моем увольнении в запас…

15 октября 1938 года я выехал в Москву, чтобы выяснить причину моего увольнения из армии. К Наркому обороны меня не допустили. 21 октября начальник ГУКа Е.А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут сказал: «Будем выяснять ваше положение», а затем спросил, где я остановился.

Днем я послал жене телеграмму: «Положение выясняется», а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: «Кто?» ответил женский голос:

— Вам телеграмма.

«Очевидно, от жены», — подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:

— Сами видите, кто мы!

После такого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой — срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно передать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.

Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я увидел каких-то людей, поздоровался, и в ответ услышал дружное: «Здравствуйте!» Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:

— Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников… Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.

Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.

Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!

Но мои доводы никого не убедили. Некоторые придерживались странной «теории»: чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший для партии вздор.

— Нет, ни при каких обстоятельствах я не пойду по вашей дороге, — сказал я, и, так как они доказывали мне свою правоту, у меня сначала пропало к ним сострадание, а потом я почувствовал даже отвращение к этим трусам. Я так рассердился, что сказал им:

— Своими ложными показаниями вы уже совершили тяжелое преступление, за которое положена тюрьма… На это мне иронически ответили:

— Посмотрим, как ты заговоришь через неделю!

Трое суток меня не вызывали.

Обдумывая в эти дни свое положение, я пришел к мысли, что, вероятно, некоторые из моих соседей по камере действительно замешаны в каких-то нехороших делах, а другие нарочно подсажены, чтоб «обрабатывать» новичков, психологически подготовлять их к подписыванию любой чепухи, тем самым облегчая задачу следователю.

Назад Дальше