Годы и войны(Записки командарма. 1941-1945) - Александр Горбатов 17 стр.


Когда миновали Волгу, стало ясно — везут в Сибирь. В Свердловске нас направили в пересыльную тюрьму. По городским улицам мы шли понурив головы, окруженные охраной с овчарками, как опасные преступники. Нам стыдно было взглянуть в лицо советским людям, идущим по тротуарам, а люди смотрели на нашу разношерстную колонну — одни с презрением, другие с недоумением и жалостью. Как хотелось громко крикнуть: мы не преступники, нет, нет, мы жертвы преступления! Но этого никто не осмелился сделать. Мы, глядя под ноги, шли медленным шагом. Вероятно, некоторые граждане, идущие навстречу, хотели кому-то что-то подать, так как время от времени были слышны резкие оклики: «Не подходи, не передавай!» — да рычание четвероногих помощников конвоя.

В тюрьме нам впервые было разрешено купить бумагу и написать письма «только чернилами и ничего лишнего». Я написал в Саратов по сохранившемуся в памяти адресу матери моей жены, уверенный, что если Нина Александровна и не вернулась к родителям, так письмо ей все равно перешлют. Сообщил, где я и что, вероятно, через несколько дней мы тронемся дальше. Просил не горевать, заботиться о себе и не ехать в Свердловск — все равно меня там не застанет.

Многие из нашей группы написали близким, чтобы они приехали в Свердловск повидаться. К некоторым из них родные приехали: но свидания им не разрешили, взяли только передачу. А именно этого не хотели я и те мои товарищи, которые просили близких не приезжать: мы догадывались, в каком бедственном положении они находятся сами.

Моя жена, удрученная тем, что очередные пятьдесят рублей, посланные в адрес Лефортовской тюрьмы, вернулись обратно, поехала в Москву. В справочной НКВД на Лубянке ей сообщили, что я осужден, как не раскаявшийся и не разоружившийся преступник, но с правом переписки, и что, когда доеду до одного из лагерей в районе Магадана, вероятно, ей напишу.

Она отправилась к юристу, составила и послала жалобу в Верховный суд. Добилась свидания с Главным военным прокурором. Тот развел руками, но подачу жалобы одобрил.

Возвратясь в Саратов, жена получила мое письмо из Свердловска, написанное десять дней тому назад. Но меня эта возможность дать о себе весть не могла удовлетворить. Я был уверен, что жена не знает о моем поведении на следствии и о направлении на Колыму. Я искал случая отправить нелегально письмо с описанием существа моего дела. У одного из пяти уголовных, ехавших с нами в вагоне, был небольшой кусочек карандашного графита, который он утаил при обыске; он согласился продать его за две пачки махорки. Выписав из лавочки эти две пачки и две книжечки папиросной бумаги, я отдал ему махорку, взял карандаш и написал на тонких листиках письмо, пронумеровав каждый листок. Конверт я сделал из бумаги, в которую была завернута махорка, и заклеил его хлебом. Чтобы письмо не унесло ветром в кусты при выброске из вагона, я привязал к нему корку хлеба нитками, которые вытащил из полотенца, а между конвертом и коркой вложил рубль и четыре листочка с надписью: «Кто найдет конверт, прошу приклеить марку и опустить в почтовый ящик». Проехав какую-то большую станцию, я устроился у окна вагона и незаметно выбросил письмо, когда миновали последнюю стрелку; я опасался, что, если письмо поднимут при свидетелях, оно не будет отправлено по адресу, а попадет туда, куда оно менее всего должно было попасть.

Поезд медленно увозил нас на восток. Для санитарной обработки наш печальный эшелон останавливался в Новосибирске, Иркутске, Чите. Боясь, как бы в бане меня не обокрали «уркаганы», я мылся правой рукой, а в левой держал деньги. Помню — это было в Иркутске, — вымывшись, мы шли одеваться. Неожиданно один из уголовных подножкой повалил меня на пол, а двое других разжали мой левый кулак и отняли деньги под громкий смех одних и гробовое молчание других заключенных. Протестовать и жаловаться было бесполезно.

В пути и на остановках мы видели много воинских эшелонов с войсками, артиллерией, танками и машинами на платформах. Мы не знали, куда эти эшелоны следуют: может быть, началась война с Японией? Я думал, что, если японцы прикуют наши силы к Востоку, немцы ударят с запада…

Все эти возможные события мы как-то связывали с нашей судьбой. Одни говорили: если начнется война, будет недоставать продовольствия, и мы, заключенные, погибнем; другие говорили; нет, тогда нужны будут люди, умеющие воевать, и нас освободят; третьи уверяли, что теперь нас на Колыму не повезут, так как путь туда закрыт… Больше, чем собственная судьба, военных в нашей среде волновал вопрос: если действительно началась война, то сколько будет излишних потерь в частях и соединениях, которые в связи с арестами лишились опытных командиров!

Миновав Нерчинск, мы уже воинских эшелонов не видели. Я подумал: вероятно, войска передвигаются в Монголию. Действительно, в это время начались военные действия на Халхин-Голе. О них я узнал много позже.

Наконец в начале июля 1939 года нас привезли во Владивосток и разместили за городом в деревянных бараках, обнесенных колючей проволокой. Там было много заключенных, прибывших ранее. Нас продержали здесь дней десять. Стало ясно, что, во-первых, войны с Японией нет, а во-вторых, нас везут на Колыму. Задерживали же нашу отправку потому, что поджидали другие эшелоны, чтобы заполнить большой корабль.

Однажды я услышал голос дежурного по лагерю: «Кто хочет пойти на работу, носить воду в кипятильники?» Соскучившись по работе, я немедленно изъявил желание и боялся, как бы кто не перехватил эту работу; на мое счастье, конкурентов не оказалось.

Воду для заключенных кипятили в двенадцати походных военных кухнях старого образца, стоящих неподалеку от бараков, а водопроводная колонка была оттуда примерно в ста метрах. Очутившись в стороне от общей сутолоки, не видя грустных лиц и не слыша охов и вздохов, я, насколько можно, успокоился, расправил плечи и с большим удовольствием стал трудиться. Погода была хорошая, светило солнце, дул приятный ветерок. Рас — стегнув ворот гимнастерки, я подставлял ветру грудь, с упоением вдыхал свежий воздух и думал: спасибо вам, солнце и ветер, за то, что вы милостивы к нам, невинно осужденным.

Осужденный по «бытовой» статье бригадир рабочих у кипятильников, видя мое усердие, сказал, что всегда будет звать меня на работу. Я был рад — мне здесь нравилось, и я старался вовсю, работал днем и ночью и уходил в барак лишь на поверку и поесть.

Как-то утром пришла за кипятком большая группа женщин. У каждой было в руках по два ведра. От них я узнал, что прибыл эшелон женщин, осужденных по статье 58. Командир 7-го кавкорпуса Григорьев был арестован год назад; не исключено было, что среди арестованных находится и его жена. Еще будучи на свободе, я слышал о том, что часто арестовывали сперва мужа, а потом жену. Спросил женщин, нет ли среди них Марии Андреевны, жены командира корпуса Григорьева.

— Нас так много… Мы не знаем, есть ли среди нас такая, — сказала одна из женщин. — А что ей передать, если ее увидим?

— Скажите, чтобы пришла за кипятком завтра утром, что ее хочет видеть Горбатов, командир дивизии.

— Хорошо, поищем, спросим, — раздались голоса. Когда на следующий день утром женщины снова при шли за кипятком, среди них оказалась не жена Григорьева, а ее племянница, которая воспитывалась у них с малых лет, а затем вышла замуж за начальника особого отдела дивизии Бжезовского. Сперва арестовали ее мужа, а потом вскоре и ее.

— Вот где встретились, Александр Васильевич, — сказала она.

— Да, Любочка. Не ожидал увидеть вас когда-нибудь в такой обстановке.

Ее обвинили в шпионаже, осудили, и она следовала на Колыму.

Нам удалось поговорить через проволочный забор еще один раз.

Наш пересыльный лагерь пополнялся все новыми людьми, прибывавшими с очередными эшелонами. Затем нас перевезли в бухту Находка, на пароход «Джурма», и мы отплыли в Магадан.

Тоска, безысходное горе еще сильнее придавили несчастных людей, когда корабль удалился от материка. Даже меня, ни на минуту не терявшего надежды на освобождение, временами охватывало чувство обреченности.

На пароходе нас было около семи тысяч. Сидели мы в трюме, в отдельных отсеках. Время от времени нас выводили на палубу подышать свежим воздухом. Однажды во время прогулки мы увидели, что наш пароход идет через ворота Лаперуза, Справа виднелся японский берег, а слева — южная оконечность Сахалина, захваченная японцами в 1904–1905 годах. Нас охватила какая-то тревога, мы даже говорили от волнения тихо. Я думал в то время: если нас не освободят до войны с Германией и Японией, то нам отсюда уже не вырваться: эти ворота закроются для наших судов, и останется единственный маловероятный путь — по воздуху…

До ворот Лаперуза погода стояла хорошая, а когда вошли в Охотское море, начались штормы, качка была невероятной, наш океанский пароход бросало как щепку. Хотя меня мутило меньше, чем других, я тоже страдал, потому что в трюме было очень душно, а в шторм на палубу нас не выпускали: капитан и начальник конвоя опасались, как бы кого из нас не смыло волной, потом отвечай, если счет не сойдется!

В Охотском море со мной стряслось несчастье. Рано утром, когда я, как и многие другие, уже не спал, ко мне подошли два «уркагана» и вытащили у меня из-под головы сапоги. Сильно ударив меня в грудь и по голове, один из уголовных с насмешкой сказал: «Давно продал мне сапоги и деньги взял, а сапог до сих пор не отдает». Рассмеявшись, они с добычей пошли прочь, но, увидев, что я в отчаянии иду за ними, они остановились и начали меня снова избивать на глазах притихших людей. Другие «уркаганы», глядя на это, смеялись и кричали: «Добавьте ему! Чего орешь? Сапоги давно не твои». Лишь один из политических сказал: «Что вы делаете, как же он останется босой?» Тогда один из грабителей, сняв с себя опорки, бросил их мне.

Я не раз слышал в тюрьме рассказы о скотской грубости уголовных, но, признаться, никогда не думал, что в присутствии других заключенных могут вот так безнаказанно грабить.

Как бы там ни было, я лишился сапог, а жаловаться было бесполезно. Охрана во главе с начальником ладила с «уркаганами», поощряя склонность к насилию и пользуясь ими для издевательства над «врагами народа».

Моим соседом по нарам был крупный инженер, не раз бывавший за границей, Л. И. Логинов. С ним мы быстро сошлись и частенько беседовали на различные темы. Самым приятным временем суток были те полчаса, когда нас выводили на палубу подышать свежим воздухом.

Все эти изнурительные семь суток плавания мы питались сухим пайком, который доходил до нас в сильно урезанном виде, да получали немного кипятку. Многие не выдержали такого режима и заболели.

По уменьшившемуся ходу судна, ослабевшей работе двигателей, беготне по палубе и крикам мы догадались, что подходим к берегу. Вот застопорились машины, слышен был топот ног над головой. Через час открылся наш люк и раздалась команда: «Выходи на палубу!» Началось обычное построение по пятеркам и передача человеческого груза новому конвою.

Перед нами виднелся небольшой новый город, за ним теснились горы.

Опять команда «Шагом марш!» — и заключенные двинулись колонной в неизвестный путь, бросая последний взгляд на море, на пароход. Вероятно, у каждого было на душе одно и то же: увидим ли море еще раз, придется ли плыть на пароходе при более счастливых обстоятельствах?

Мы пришли в Магадан, в центр Колымского края. Кто-то, по-видимому уже знавший эти места, тихонько пропел:

Колыма, ты Колыма,
Дивная планета!
Десять месяцев зима,
Остальное — лето.

Магадан нас встретил неприветливо: моросил дождь, было холодно, выбоины на дороге полны воды. Шли молча, каждый думал о своем. Прохожие не обращали внимания на нас: вероятно, эта картина магаданцам уже примелькалась.

В луже остался мой опорок. Я наклонился, стал его искать, этим затормозил движение. Получил увесистый тумак и упал боком в лужу. Соседи помогли встать, порядок в колонне был восстановлен. Я мог ответить конвоиру только укоризненным взглядом, который он и не заметил. После кое-какой санобработки и разбивки по группам всех нас, кроме явно больных, направили на отдаленные прииски, в пятистах — семистах километрах от Магадана.

Нет сомнения, что большая роль в первоначальном развитии и эксплуатации. Колымского края принадлежала заключенным — с тех пор, конечно, как сюда стали посылать так называемых «врагов народа» — людей высокой квалификации в самых различных отраслях труда, привыкших трудиться не за страх, а за совесть.

По нет сомнения и в том, что эти же люди могли бы принести пользу неизмеримо большую, если бы они не были удручены неотвязной мыслью о своем незаслуженном унижении, если бы их не терзала тревога за судьбу близких, если бы они жили в человеческих условиях и если бы их трудовыми усилиями распоряжались знающие и добросовестные руководители, а не «надзиратели», упоенные случайно доставшейся бесконтрольной властью.

Цель моего рассказа — поведать молодому поколению о людях, не потерявших даже в этих условиях веру в справедливость, в нашу великую ленинскую партию и родную Советскую власть, хотя многие из них потеряли надежду вернуться когда бы то ни было на свободу.

Но встречались среди нас и такие, которые утратили веру во все самое дорогое для советского человека и, думая лишь о том, как бы выгородить себя, шли на все, что угодно было негодяям, действительным врагам коммунизма и советского народа. Свое отступничество некоторые из этих трусов прикрывали всякими «философиями».

Невинно осужденных я видел много: на пересыльном пункте во Владивостоке, в Магадане и других местах. Большинство этих несчастных считали себя обреченными. Против своей воли они были вынуждены подписать протоколы допросов, где говорилось об их несуществующих преступлениях, и клеветать на других невинных людей. Товарищи искренне и тяжело переживали эту трагедию. В разговорах между собой они не скрывали своей подавленности и откровенно рассказывали о своем вынужденном поведении на следствии. Почти все, кто ставил подпись под протоколами допроса, шли на это после того, как перенесли физические и нравственные муки и больше вынести не могли; многие из них после безрезультатно пытались отречься от своих показаний, которые давали в надежде, что все разъяснится, когда дело дойдет до суда. Какой суд их ждал, это я знал по своему опыту, а ведь большинство не дождалось и такого суда — их приговаривали заочно «особые суды», «тройки»… И все-таки эти несчастные продолжали писать заявления, годами не получая ответа, они хотели исправить против воли сделанное ими зло и верили, что партия коммунистов искоренит преступников, прикрывающихся ее именем, что народная, подлинно коммунистическая советская правда восторжествует.

Я знал, что было немало людей, отказавшихся подписать лживые показания, как отказался я. Но немногие из них смогли пережить избиения и пытки — почти все они умерли в тюрьме или тюремном лазарете. От этой участи меня избавило крепкое здоровье, выдержав все испытание. Очевидно, суровые условия моего детства и юности, а потом долгий боевой опыт закалили нервы: они устояли против зверских усилий их сломить. Люди, психически (но не морально) сломленные пытками, в большинстве своем были людьми достойными, заслуживающими уважения, но их нервная организация была хрупкой, их тело и воля не были закалены жизнью, и они сдались. Нельзя их в этом винить…

Встречались, правда, настолько малодушные и трусливые люди, что подписывали клеветнические материалы после первого же допроса с пристрастием или клеветали на себя и других, только наслушавшись в камере рассуждений о том, что «все равно подпишешь». Эти падали духом и начинали болезненно фантазировать, придумывать небылицы, даже еще не увидев резиновой дубинки. Конечно, об уважении к ним говорить не приходится.

Однако не каждый из потерявших себя людей мог жить на такой «основе».

Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. Он повторял то, что мне уже случалось слышать в московской тюрьме: «Чем больше, тем лучше — скорее все разъяснится». Кроме того. в массовых арестах он видел какую-то «историческую закономерность», приводил примеры из времен Ивана Грозного и Петра Первого… Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:

Назад Дальше