Командир корпуса слышал мои разговоры, но не вмешивался в них.
После 13 часов снова послышалась канонада с того же направления. Позвонил командиру 162-й стрелковой дивизии, спросил его, слышит ли он стрельбу, а если слышит, то почему он еще не выехал в 501-й стрелковый полк. Не ожидая ответа, я добавил: — Не отвечайте сейчас. Доложите мне обо всем на шоссе, в расположении пятьсот первого стрелкового полка, я туда выезжаю.
На этот раз не было видно отходящих по шоссе групп, хотя снаряды рвались на линии обороны полка. Я уже льстил себя надеждой, что полк обороняется, и подумал: оказывается, не так много нужно, чтобы полк начал воевать! Но, внимательно осмотрев с только что прибывшим командиром дивизии участок обороны, мы присутствия полка нигде не обнаружили. Комдив высказал два предположения: первое, что полк, возможно, хорошо замаскировался, и второе что полк занял свою прежнюю позицию, в трех километрах впереди. Решили оставить машины на шоссе и пошли вперед по полю к редкому березовому перелеску. Когда мы, пройдя около километра, стали подниматься на бугор, сзади раздались один за другим три выстрела и мимо нас прожужжали пули.
— Вероятно, наша оборона осталась сзади, — сказал мой адъютант. — Они думают, что мы хотим сдаться противнику, вот и открыли по нас огонь.
Мы вернулись и пошли на выстрелы. Нам навстречу, как в прошлый раз, поднялся из окопчика командир полка Костевич, а за ним верные ему начальник штаба и ефрейтор.
— Это мы стреляли, — сказал командир полка смущенно. — Не знали, что это вы.
Он доложил, что полк снова отошел, как только начался артобстрел, — «но не по шоссе, а вон по той лощине, лесом». Костевич невнятно оправдывался, уверяя, что не мог заставить полк подчиняться его приказу. На этот раз я оставил его на месте, пообещав возвращать к нему всех, кого догоним.
По лощине пролегала широкая протоптанная полоса в высокой и густой траве след отошедших. Не пройдя и трехсот шагов, мы увидели с десяток солдат, сушивших у костра портянки. У четверых не было оружия. Обменявшись мнением с командиром дивизии, мы решили, что он отведет эту группу к Костевичу, потом вызовет и подчинит ему часть своего дивизионного резерва, чтобы прикрыть шоссе, а я с адъютантом поеду по дороге и буду возвращать отошедших.
Вскоре мы стали догонять разрозненные группы, идущие на восток, к станциям Лиозно и Рудня. Останавливая их, я стыдил, ругал, приказывал вернуться, смотрел, как они нехотя возвращаются, и снова догонял следующие группы. Не скрою, что в ряде случаев, подъезжая к голове большой группы, я выходил из машины и тем, кто ехал впереди верхом на лошади, приказывал спешиваться. В отношении самых старших я преступал иногда границы дозволенного. Я сильно себя ругал, даже испытывал угрызения совести, но ведь порой добрые слова бывают бессильны.
В тот же день командир 162-й стрелковой дивизии доложил, что вызванным батальоном прикрыл шоссе в укрепил этот участок силами возвратившихся групп.
Первый день вступления полка в бой подтвердил мои опасения, возникшие задолго до войны, еще на Колыме, и не дававшие мне покоя во время следования с эшелоном по железной дороге на фронт.
Доложив командиру корпуса обстановку, я предложил немедленно отстранить командира 501-го стрелкового полка и предупредить командира дивизии. Командир корпуса не возражал против предложенных мер, но и не сказал ничего вообще. Внешне он был невозмутим, а внутренне — не знаю… Я не мог понять генерала: то ли он абсолютно мне доверяет, то ли полностью меня игнорирует. Я решил действовать, как облеченный полным доверием.
В эту ночь я почти не сомкнул глаз, вспоминая о двукратном самовольном оставлении обороны 501-м полком. Ведь полк имел большую численность, и я не сомневался, что громадное большинство в нем — патриоты. Почему же командиры и солдаты отошли, почему же никто не остался в обороне, кроме той злополучной тройки? Вина командира полка, допустившего дезорганизацию своей части, была неоспорима. Но нить моих размышлений тянулась дальше, я пытался анализировать поведение более высоких начальников. Почему командир дивизии, слыша обстрел 501-го полка, не выехал туда? Ведь он был к нему ближе и слышал обстрел лучше, чем я. Почему он не выехал к полку немедленно даже после того, как я ему сообщил о страшном преступлении, которое там делается, а только тогда, когда я сам поехал туда и приказал явиться ко мне на шоссе? Что это — недомыслие или полное безразличие? А командиры корпусного артиллерийского полка?.. Они знали о стремительном наступлении противника за последние дни, но, находясь от него в десяти километрах, расположились, как на отдых, в сосновом бору, не имея ни огневых позиций, ни наблюдательных пунктов. Даже видя, как в беспорядке отходит стрелковый полк, видя разрывы снарядов противника на поле, командование артполка никак де реагировало на происходящее.
Мне, только что вернувшемуся в армию, все это казалось плохим сном. Не верилось тому, что видели глаза. Я пытался отогнать навязчивую мысль: «Неужели 1937–1938 годы так подорвали веру солдат в своих командиров, что они и сейчас думают, не командуют ли ими „враги народа“? Нет, этого не может быть. Вернее другое: неопытные и необстрелянные командиры несмело и неумело берутся за исполнение своих высоких обязанностей».
Эта мысль не давала покоя. Решил утром поговорить начистоту с командиром корпуса в присутствии начальника политотдела.
Разговор состоялся, но не дал результатов — события развивались слишком быстро.
На следующее утро было получено сообщение, что один из наших флангов оголен, а затем обойден. Чтобы не допустить выхода противника в наш тыл, захвата им города Демидов и узла шоссейных дорог в сорока километрах за центром нашего корпуса, было решено послать для обороны Демидова один стрелковый полк с артдивизионом.
На витебском направлении было спокойно, — видимо, противник предпочел обходное движение.
За два часа до темноты командир корпуса послал меня в Демидов, чтобы помочь полку и дивизиону организовать там оборону. Через час я был уже в городе, но наш полк и дивизион еще не прибыли. Нашел там небольшой численности разведывательный батальон не подчиненной нам дивизии. Информировав командира о том, что не исключено появление противника ночью перед Демидовом и что на усиление прибудет наш стрелковый полк с артиллерийским дивизионом, я приказал ему организовать оборону северо-западной и юго-западной окраин города, выслать разведку на машинах в этих направлениях и быть особо бдительным до прибытия полка.
Ужи стемнело, а полка и дивизиона все еще не было. В ожидании их я расположился на ночевку в крайнем доме на восточной окраине. На рассвете меня разбудил пулеметный и артиллерийский огонь. Мимо меня неслись машины. Остановив свою машину, командир разведывательного батальона доложил, что наш полк так и не пришел, а немецкая пехота и много танков уже ворвались в город. Действительно, в пятистах метрах от нас появились три танка и начали обстреливать улицу. Оставив город, мы заняли оборону у отдельных домов на высотках, в двух километрах от него. По сторонам шоссе поставили две сорокапятимиллиметровые пушки.
Немцев долго ожидать не пришлось. Через час из города показались густая цепь солдат и до пятнадцати танков, ведущих по нас огонь с ходу. Мы были вынуждены отходить по шоссе на город Духовщина. Несколько раз спешивались и вели огонь, тормозя продвижение противника.
Таким образом, я оказался отрезанным от корпуса. В Духовщине находился тыловой эшелон нашего штаба, и там я узнал, что главнокомандующий Западным направлением со своим штабом расположился в лесу у города Ярцево, в двадцати пяти километрах к юго-востоку.
Я считал своим долгом явиться к главнокомандующему и доложить ему об угрозе со стороны Духовщины. Мой доклад о том, что противник находится от его управления в тридцати километрах, был неожиданным для маршала Тимошенко. В мое распоряжение были выделены шестьдесят человек из охраны штаба и шесть грузовых машин с четырьмя счетверенными зенитными пулеметами. Мне приказано было выехать в Духовщину, прикрыть, насколько возможно, ярцевское направление, а при отходе удерживать Ярцево и узел дорог, подчинив себе всю имеющуюся в этом районе артиллерию и отходящие с фронта части и подразделения.
Мы были на шести грузовиках в трех километрах от Духовщины, когда увидели выходящую из города нам навстречу колонну, состоящую из танков и моторизованной пехоты. Развернув свои машины, мы открыли огонь с дальней дистанции из трех счетверенных установок. Четвертую машину я послал к мосту, который находился сзади нас в трех километрах, чтобы подготовить его к сожжению после нашего отхода, облив бензином, взятым из бака машины.
Под воздействием нашего огня пехота противника начала спешиваться и разворачиваться в цепь; часть танков сходила с дороги и двигалась по полю вместе с пехотой, а другие продолжали идти по шоссе, ведя огонь. По мере приближения противника мы отходили, а когда отошли за ручей — подожгли мост.
Скрыв свои машины за холмами, но сохраняя возможность вести огонь из пулеметов, мы спешились и открыли стрельбу. Вели ее сначала с дальних, а потом с ближних дистанций, пока пламя полностью не охватило мост, и отошли лишь после того, как немецкая пехота залегла перед нами в двухстах метрах, а танки стали перебираться через ручей правее и левее вброд.
Используя выгоды местности, мы спешивались еще два раза, пока не отошли на бугры, прилегающие к автостраде у города Ярцево. Там уже имелись наблюдательные пункты наших артиллеристов, и появившийся противник был встречен мощным шквалом огня. Это значительно уменьшило его наступательный пыл.
Продвижение немцев от Духовщины к Ярцево было задержано дольше чем на четыре часа. За это время штаб, главнокомандующего Западным направлением успел уйти в район Вязьмы.
В Ярцевском районе находилось более ста пятидесяти стволов мощной артиллерии; кроме того, мы использовали артиллерию, отходящую по автостраде. При помощи главным образом артиллерии, организовав оборону из отходящих групп стрелков, мы удерживали Ярцевский узел дорог и город Ярцево четверо суток.
Эти четверо суток, проведенных в районе Ярцево, оставили у меня неизгладимое впечатление. Но если все они были в равной мере насыщены яростными и безуспешными атаками противника, то каждый из четырех дней и отдельности запомнился все же по-разному.
Особенностью обороны первого дня было то, что артиллерийские наблюдательные пункты, расположенные на буграх, не были прикрыты даже отделением стрелков: при мне была всего одна рота в шестьдесят человек.
На вторые сутки из отходящих были сформированы до десяти рот и два батальона, которыми уплотнили оборону. Оборона на этом участке стала похожа на организованную. Поскольку у меня не было средств управления, приходилось пользоваться только артиллерийскими средствами связи, а главное — полностью было использовано «живое руководство» с моим постоянным хождением с одного бугра на другой, особенно там, где против — ник наступал (а наступал он по нескольку раз в день то на одном, то на другом участке). В этот второй день с запада появилась легковая машина, и из нее вышел генерал-лейтенант А. И. Еременко. Обнялись, расцеловались — ведь мы увиделись впервые после моего освобождения! Я поблагодарил его за смелое и доброе отношение к моей жене после моего ареста. Информировал об обстановке у Ярцево. Андрей Иванович видел наше пиковое положение, но сказал: «Нужно удерживать позицию во что бы то ни стало, потому что есть еще наши соединения, которые находятся западнее вас» и уехал к этим соединениям на запад.
Третий день нашей обороны был особенно трудным; противник атаковал все настойчивей. Но и наша артиллерия, хорошо пристрелявшись за два предыдущих дня, била наверняка, а стволов у нас было уже более трехсот.
Переходя от одного дерущегося подразделения к другому, я увидел, как один красноармеец, согнувшись под тяжестью другого, сходил с холма. Положив раненого на землю, он сел около него передохнуть. Когда я подошел к ним, у раненого были крепко сжаты губы, глаза закрыты, а щеки влажны от слез. Услышав разговор, раненый открыл большие серые глаза и, как будто оправдываясь, сказал:
— Я плачу не от боли, нет, я плачу от того, что дал себе слово не умереть, пока не убью хоть пять фашистов, а вот приходится умирать сейчас…
Красноармеец-санитар скороговоркой, как будто боялся опоздать, сказал ему:
— Ты из своего пулемета убил не пять, а, может, пятьдесят. Я сам видел, как они падали от твоих очередей.
Не знаю, правду сказал санитар или хотел лишь утешить товарища, но после его слов раненый спокойно закрыл свои серые глаза.
И вот с такими людьми отступать!..
На четвертый день, 22 июля, в наш район пришла укомплектованная дивизия, потом прибыл генерал-лейтенант К. К. Рокоссовский. Но в тот же день, проверяя оборону, я был с расстояния пятидесяти метров подстрелен автоматчиком из группы немцев, проникших ночью через нашу неплотную оборону. Я спрыгнул в глубокий кювет и, прыгая на одной ноге, с помощью шофера Шиманского добрался до своей машины. Доложил обстановку Рокоссовскому. Меня отправили в госпиталь, в Вязьму. Там я узнал, что наш 25-й стрелковый корпус окружен немцами, отдельные подразделения и группы выходят из окружения, но командир корпуса с офицерами своего штаба попал в плен. Я был потрясен.
Наутро меня отправили самолетом в Москву. Пуля пробила ногу навылет ниже колена, не повредив кости, рана быстро заживала. Через тринадцать суток я уже выписался из госпиталя — только подошва была онемевшая, как чужая. Десять дней пробыл в резерве, а затем был зачислен слушателем Курсов для высшего комсостава.
Мне стыдно было ходить по улицам Москвы. С фронта не поступало радостных вестей. Казалось, что все на меня смотрят и хотят спросить: почему так плохо там получается и почему ты болтаешься в тылу? Очень хотелось попасть скорее снова на фронт, но, как ни старался, назначения не получал: корпусные управления к этому времени ликвидировали. Только через месяц я получил назначение, но не на фронт, а в глубокий тыл, к новым формированиям в районе Омска. Связался по телефону с женой. Она сообщила, что едет в Ташкент, к жене своего брата, которая ее приглашает; узнав, что я еду в Омск, обрадовалась, и мы решили, что она тоже приедет туда и мы побудем вместе, пока я буду занят формированием.
На другой день я пошел в гостиницу «Савой» к Вильгельму Пику; до 1937 года он бывал у нас во 2-й кавалерийской дивизии как представитель компартии Германии, которая шефствовала над нами с 1926 года. Товарищ Пик знал о моем аресте и встретил меня с распростертыми объятиями. Пробыл я у него часа два. Естественно, наш разговор был о положении на фронте и о Германии; оба мы твердо верили в победу над гитлеризмом и строили предположения, как именно она осуществится. Он напомнил нашу последнюю встречу в 1936 году; тогда, поднимая бокал с вином, он сказал: «За встречу в свободном Берлине».
— Несмотря на ваши большие неудачи, — сказал товарищ Пик, — я верю, что фашизм будет побежден и мы встретимся в свободном Берлине.
Поговорив со мной, Вильгельм Пик позвонил Л. З. Мехлису и сказал ему:
— После ранения приехал с фронта и зашел ко мне комбриг Горбатов, он много видел и, вероятно, больше, чем мне, может рассказать вам. Может быть, выкроите время и поговорит с ним?
Не опуская трубки, Пик спросил меня, где я остановился, и передал мой адрес Мехлису.
Через сутки, в час ночи, в дверь моего номера в гостинице в ЦДКА постучали, а когда я открыл ее, в номер вошел, как в ночь ареста в 1938 году, офицер НКВД и сообщил, что меня вызывает Мехлис и он может меня проводить к нему. Трудно описать мое состояние, когда я ехал в машине по пустым улицам ночной Москвы.
Увидев меня, Мехлис повышенным тоном спросил:
— Почему действуете в обход? Почему не обратились прямо ко мне?
Не дав мне времени ответить, присутствовавший здесь же Щаденко добавил:
— По-видимому, его мало поучили на Колыме.
Не ожидавший такой встречи, я на минуту растерялся, а потом доложил о своем давнишнем знакомстве с Вильгельмом Пиком. Отвечая на дополнительные вопросы, пересказал содержание нашего разговора. Рассказал и о том, что получил назначение и Омск. В обращении со мной Мехлиса и Щаденко все время чувствовалась угроза, а когда Мехлис, отпуская меня, отменил поездку в Омск и приказал положить на стол командировочное предписание, в моей голове был уже полный сумбур…