Годы и войны(Записки командарма. 1941-1945) - Александр Горбатов 3 стр.


Вдоль дороги вилась тропинка, она меня привела прямо к часовне с родником, откуда вытекал ручеек светлой холодной воды. Умывшись в ручье, выпив воды, я помолился на часовню и обошел ее кругом. Часовня была большая, срубленная из крупных бревен, ее дверь была заперта на огромный замок. Я знал, что у часовни всегда висят кружки для сбора даяний. Бросить бы в кружку монету — авось бог обратит внимание на мой дар и пошлет исполнение желаний. Но кружки у часовни не нашел, да и денег у меня не было, и я отложил свое намерение до обратного пути — если заработаем. Потом я все-таки заинтересовался: почему нет кружки? «Эх, какой же я дурак! — подумал я. — Разве можно повесить кружку в таком лесу? Ее могут сорвать и унести». Я подошел к одному из окон, рамы в нем были забраны железной решеткой. Приглядевшись, я заметил, что в одной шипке нет стеклышка. Взглянул внутрь, и велико же было мое удивление: на полу валялось много медяков, виднелись и серебряные гривенники… С самых ранних лет я привык слышать в семье, что «деньги на полу не валяются», — а тут деньги валялись на полу!

Я снял с себя весь груз, отдохнул, заправился куском хлеба, данным мне хозяйкой на последней ночевке, выпил еще целебной водички. Можно было идти дальше, но меня неудержимо тянуло к часовне. Обошел ее еще раз, еще раз заглянул в окно, только потом снарядился и, вздохнув, тронулся в путь. Однако мысль о деньгах, валяющихся на полу, назойливо лезла мне в голову. А что, если бы я попользовался ими? Разве бог не знает, как мы нуждаемся? Неужели не простит меня, если я подберу немного? Я помолюсь и пообещаю поставить ему свечку на обратном пути… Но как собрать деньги? Войти в часовню нельзя.

Я шел, шел и все прикидывал: как бы достать деньги?

Незаметно очутился на опушке леса. Невдалеке виднелась деревня. Уже темнело, пора было останавливаться на ночевку.

Горький опыт моих прежних хождений заставил меня искать дом не богатый в не бедный: в богатый не пустят, а в бедном не накормят — у самих не густо. Один дом показался подходящим. Около него стояла женщина средних лет, приветливого вида, — вероятно, хозяйка. Она спросила, откуда я, куда иду. Ответил, что я из деревни, что рядом с Палехом (рассчитывая, что Палех знают многие), а иду в село Лопатино, в семидесяти верстах отсюда, на помощь к отцу, который там выделывает овчины.

Хозяйка посочувствовала мне: столько уже прошел и еще впереди такой путь, и разрешила переночевать.

Меня вообще во время этого путешествия довольно охотно пускали на ночевку: одет я был бедно, но чисто, главное же — за мной не тянулся противный запах прокисших овчин, как это всегда бывало при возвращении с работы.

Войдя в избу, хозяйка сказала хозяину, подшивавшему валенки, что привела ночлежника. Ничего не ответив, он мельком взглянул и что-то пробурчал под нос. Хозяйка сытно накормила меня и отправила спать. Но, несмотря на усталость, заснуть я никак не мог. Неотступно стояли перед глазами валяющиеся на полу деньги.

У хозяина кончилась дратва, он стал смолить варом новый конец. Что-то толкнуло меня: вот что поможет! Притворяясь спящим, я внимательно следил, куда хозяин положит вар, и, только убедившись, что, ложась спать, он его никуда не переложил, уснул и я.

Утром, чуть свет, хозяйка зажгла лампу и пошла доить корову. Я тоже потихоньку собрался и взял кусочек вара, но не уходил в надежде, что хозяйка меня чем-нибудь покормит. Я не ошибся: она дала мне большую кружку молока, а на дорогу завернула кусок пирога с картошкой. Поблагодарив хозяйку, я вышел из дома.

Миновав несколько дворов, я свернул на задворки и пошел обратно, к часовне. В огороде лежала телега без колес, на ее деревянных осях было много застывшего липкого дегтя; я наскреб и его — авось пригодится — и завернул в тряпку.

Подойдя к часовне, я сильно встревожился: ведь это грех! Но так нужны были сейчас деньги, когда отец еще ничего не заработал!.. Как отдохнула бы от забот мать, если бы у нее был хоть рубль, чтобы кое-что купить для обихода.

Долго я молился, стоя на коленях, попил из родника, потом выбрал длинную, но тонкую березку, с трудом скрутил ее у корня, замазал варом и дегтем нижний, расщепленный конец и приступил к делу. В разбитое отверстие окна просунул свою березку, нацелился на пятак. Он прилип, точно только того и дожидался! Работа пошла быстро. Сперва я нацеливался на пятаки, потом дошла очередь до мелких монет. Изредка прилипал гривенник. Лысина на полу все увеличивалась, березка все труднее доставала до денег, а вместе с тем меня все больше беспокоила мысль: а не довольно ли? Не разгневался бы за мою жадность бог! Я забросил березку подальше в кусты, подсчитал деньги и ахнул: два рубля и восемь копеек! Быстро стер с монет деготь и вар, еще раз усердно помолился богу и еще раз подтвердил уже данное обещание поставить ему свечку. Перед хозяином дома, где я ночевал, мне было не так совестно: ведь целый фунт вара стоил одну копейку, а я взял совсем маленький кусочек. Но все-таки, вернувшись на ночевку в то же село, я пошел задворками в другой конец.

Еще другая забота не оставляла в покое мою бедную голову: как спрятать деньги от отца? Ведь я хотел отдать их матери.

Моему приходу отец был очень рад, но его первый вопрос был: «Денег принес?» Я сказал, что нет. Но как я ни перепрятывал свое богатство, отец в конце концов его обнаружил. Начались допросы — откуда взял? Пришлось выложить все начистоту. Бил меня отец и приговаривал: «Ах ты негодный! Как посмел у бога деньги взять?» Велел немедленно отнести деньги в часовню. Тут уж и я вскипел: «Ведь это три дня туда да три обратно, а помогать тебе кто будет? А может, я и не брошу деньги в часовню, а только скажу, что бросил? Пойдем обратно, тогда и бросим».

Отец просто затрясся от гнева и уже занес руку, чтобы проучить меня вдобавок и за дерзость, но я закричал: «Тронешь — уйду сейчас же!» Вероятно, отец вспомнил прошлогодний случай, и я отделался сравнительно благополучно. Собрали мы полтораста овчин, пора было их квасить, а рубля на пуд муки не было, и бакалейщик не давал больше в долг. Тогда я предложил взять рубль из «моих» денег. Отец снова разбушевался: «Это из каких таких „твоих“? Они божьи». Опять поднялась, было, на меня его рука. Но отец помнил мою угрозу уйти, и, кроме того, как он ни ругался, все же пришлось ему взять из «моих» денег рубль… А потом нужда все более давила нас и заставила отца взять и остальные деньги, хотя он ворчал, что это грех, что на обратном пути мы должны положить их обратно в часовню и т. д. Так же, как раньше обещал я, и отец обещал поставить богу свечку. Себя я ругал ужасно, но только за то, что не догадался обменять серебро и медяки на две рублевые бумажки — спрятать их было бы легче, и они достались бы матери.

Как я теперь понимаю, чувство вины перед богом у меня тогда уже почти исчезло.

Работу скоро кончили. Оказалось, что заработали чистыми деньгами тридцать три рубля да еще четыре пуда шерсти. Шерсть отправили багажом, а сами пошли пешком. Мне хотелось тропинками увести отца подальше от часовни, но все тропинки были занесены снегом, приходилось идти по дороге. Чтобы отвлечь внимание отца от часовни, я с ним заводил самые интересные разговоры: какую он нашел хорошую работу — и денег заработали. и шерсти порядочно; как хорошо он придумал не тратить деньги на билеты, а идти пешком… Когда часовня наконец мелькнула сквозь деревья, я почувствовал, что веселых разговоров больше придумать не могу. Пришлось затронуть горькие воспоминания — как сломалось колесо под телегой с хворостом, как пала лошадь. На последнее воспоминание отец отозвался: «Что же поделаешь? Это все от бога. А потом, хотя и заплатили за лошадь восемь рублей, она честно их отработала, а там и за шкуру взяли три рубля».

Я все продолжал свою болтовню. Но вдруг отец вспомнил: «А где же часовня?» С самым невинным видом я сказал, что, вероятно, мы ее прошли не заметив; но не возвращаться же туда за девять верст! Уже вечереет. Если нужно, завтра утром схожу и отнесу деньги. А может, и этого не надо; бог-то везде один, придем домой и бросим в церковную кружку. «Знаю я тебя, — проворчал отец. — Схожу… брошу… одно другого лучше… Одному только и верю из всего, что ты тут наговорил, — что бог везде один. А тебя-то я уж знаю, как ты деньги в кружку бросишь!»

Больше об этом разговоров не было. Так и не знаю, ставил ли отец свечку, чтобы замолить мой грех, и опустил ли деньги в церковную кружку…

Жизнь в деревне впроголодь стала мне наконец казаться не в жизнь. Я стал задумываться о будущем. Заветным желанием было «выйти в люди». Мои старшие братья жили в городе. Работать им приходилось много, а получали они самое большее пятнадцать рублей в месяц, из которых надо было платить за квартиру и харч. К тому же они всегда жили под угрозой увольнения и новых поисков работы. И тем не менее братьям не хотелось возвращаться в деревню. А вот дядя Василий, брат моей матери, заведовал большим мануфактурным магазином в Верхнеуральске и получал шестьдесят рублей в месяц, дарил моей матери то ситец на платье, то платки. Это уже положение завидное! А может быть, в городе можно достичь и большего? Такие мысли неясно бродили в моей голове.

Лето 1905 года выдалось теплое, с хорошими дождями. В лесах становилось «тесно от грибов». Знать грибные места — всегдашняя забота грибников. Одно такое место было хорошо известно мне. Там в изобилии росли грузди и белые. Место это, конечно, держалось мною в секрете: набрать там две большие корзины самых маленьких грибков было нетрудным делом.

Меня посылали часто на базар в город продавать грибы, ягоды, молочные продукты, ибо находили, что я продаю все удачнее других. Однажды, направляясь на базар, я подумал, что надо воспользоваться этим случаем и подыскать себе место в Шуе. Вскоре все грибы были распроданы. Два ведра мелких грибов у меня купил священник Спасской церкви и договорился со мной, что я их донесу ему до дома. Дорогой он расспрашивал меня, откуда я, сколько мне лет и почему мне доверяют ездить в город самостоятельно. Мои ответы, видимо, его удовлетворили. Я же, ободренный его вниманием, в свою очередь спросил, не знает ли он подходящего для меня места в городе. Немного подумав, он сказал, что есть хозяин, торговец обувью, которому нужен «мальчик». Расплатившись, мой покупатель согласился проводить меня к обувщику.

Хозяина звали Арсением Никаноровичем Бобковым. Кроме лавки он имел мастерскую и еще отдавал товар для пошивки обуви на дому. Критически оглядев меня с ног до головы и поглаживая свою большую седеющую бороду, он с подозрением спросил: почему я в городе без родителей? Я без утайки рассказал, что родители потому посылают меня продавать грибы, что я продаю дороже, чем они. Хозяин и священник рассмеялись. Бобков сказал: «Вот это нам как раз и нужно».

Совсем деловым тоном я спросил об условиях работы, но хозяин ответил, что об этом он подробно поговорит с родителями. «Примерно так, — добавил он. Четыре года бесплатно, за харч и одежду. А вообще, приходи с родителями, потолкуем».

По возвращении домой я отчитался в продаже и сделанных покупках и рассказал о разговоре с Бобковым. Начали обсуждать предстоящий шаг в моей жизни. Отец не хотел отпускать: «Я часто болею, нужен помощник, а Санька старший из детей, должен помогать». Это меня очень расстроило, и однажды, откровенно все рассказав матери, я рано утром, как был — в рубашке, штанах и босиком, ушел в город и явился к хозяину.

Дня через три приехали родители, долго уговаривали меня вернуться в деревню, но я наотрез отказался, и им пришлось согласиться.

Хозяин мой, лет пятидесяти пяти, с густой бородой, запомнился мне больше всего своим носом, луковицей сизо-красного цвета от постоянного пьянства, и безудержной руганью. Скуп он был до невероятности. Не помню дня, чтобы он не был пьян, но он никогда не тратил на водку своих денег, а всегда пил за счет работавших на него мастеровых и называл это «распить магарыч». Семья у него была большая: жена, невестка — вдова старшего сына — с внуком и еще четверо детей. Из них старший — Александр, лет двадцати, никогда меня не обижал и по воскресеньям давал пятак за чистку его обуви. Другой сын, восемнадцатилетний Николай, был очень похож на отца: любил выпить и был скуп.

Двухэтажный деревянный дом заселен был до отказа: дети и внук Бобковых помещались во втором этаже, а внизу, в кухне за перегородкой, жили сам хозяин с хозяйкой. Передняя половина сдавалась квартирантам.

Мне было отведено на зиму место на полатях в кухне, а летом — в сарае. Там я и прожил семь лет, до призыва на военную службу. Мои обязанности были многообразны: я был и дворником, и истопником, доставлял из города кожу в кладовую, а обувь из кладовой в магазин, во всем помогал хозяйке по дому, ухаживал за коровой, носил хозяину обед и водку. С начала второго года я стал продавать в магазине. Несмотря на свой маленький рост, я был мускулист и всю работу выполнял бегом. Казалось, хозяин был доволен мной, хотя частенько ругался.

Одевали меня отвратительно, даже тогда, когда я превратился в юношу. Вся одежда шла ко мне с хозяйских плеч без малейшей переделки и, конечно, в самом жалком состоянии. Но все невзгоды и колотушки (их было немало) я переносил терпеливо, ибо верил, что все это ступеньки и достижению моей заветной мечты «выйти в люди». Ведь все приказчики тоже прошли через те же унижения и муки. Но как хотелось человеческого к себе отношения! Спасибо хозяйке Неониле Матвеевне и Александру: они всегда относились ко мне с сочувствием. Добры ко мне были также и некоторые приходившие к Александру товарищи.

Лучшим из них был приезжавший каждое лето на каникулы студент Рубачев. Сын умершего мелкого чиновника, он учился на стипендию и жил с матерью-вдовой бедно. Рубачев видел мое унизительное положение. Видел он и то, что я часто и много приношу хозяину и рабочим водки. «Ох, Санька, — говорил он мне, — не пройдет и трех лет, как выучишься пить, курить и так же безобразно ругаться». На это я всегда горячо отвечал: «Никогда этого не будет». Очевидно, он не придавал серьезного значения моему ответу и, приходя в магазин, настойчиво возвращался к тому же разговору. Он заботился о моем развитии, давал решать задачи, которые в школе нам никогда не задавали и не объясняли, — а арифметику я любил — и часто хвалил меня за быстрые и правильные решения. Однажды он как-то по-особому, не как прежде, сказал: «Я вижу, Санька, ты хорошо относишься к Александру и ко мне. Дай нам твердое слово, что никогда не начнешь пить спиртного, не будешь курить и ругаться!»

Не задумываясь, я ответил искренне, от всего сердца: «Клянусь, никогда, никогда не буду пить, не буду ругаться и курить!»

Эта мальчишеская клятва сыграла большую роль в моей дальнейшей жизни. Сколько встречалось людей, насмехавшихся над моим воздержанием от водки и табака! Называли меня и больным, и старообрядцем — насмешки не действовали. Встречалось и начальство, которое «приказывало» пить, но я и тут оставался твердым. Были испытания и потрудней: я пережил немало тяжелого, но никогда не приходило ко мне желание забыться в водке.

Пришла, однако, пора и мне отступиться от строгого исполнения моего обета. Во второй половине Отечественной войны, когда наметились и уже отчасти осуществились наши успехи, я как-то сказал, что нарушу свою клятву не пить, данную в 1907 году, только в День Победы — тогда выпью при всем честном народе.

Действительно, в День Победы, в день слез и торжества, я выпил три рюмки вина под аплодисменты и возгласы моих боевых товарищей и их жен. Но и поныне минеральную или фруктовую воду я предпочитаю алкоголю. Курить же и сквернословить не научился до сих пор.

Но обещания никогда не играть в карты Рубачев с меня не брал, и в длинные зимние вечера мы с хозяйкой, большой любительницей карт, играли в дурака — я был ее безотказным партнером. Хозяину наше занятие не нравилось, он всегда ворчал, что сжигаем много керосина, хотя лампа была маленькая. Направляясь к себе за перегородку, он строго приказывал не засиживаться за картами и ложиться спать, а сам он засыпал мгновенно. Как-то, проснувшись, он вышел на кухню, увидел, что часы показывают десять вечера, и грозно предупредил, чтобы мы немедленно ложились, а не то… Но, увлеченные игрой, мы забыли про этот наказ и продолжали сражаться с большим азартом. Вдруг из-за перегородки вновь выполз хозяин и, увидев, что уже половина первого, разозлился ужасно, ведь керосина сожгли копейки на две. По привычке поплевав в кулак, он размахнулся, чтобы ударить меня, но я увернулся, нырнул под стол, а хозяин, все еще нетрезвый, потерял равновесие и с размаху ударился о табуретку. Я выскочил в холодные сени как был, раздетый и разутый, и тотчас услыхал, что хозяин запер дверь на крючок.

Назад Дальше