Дальше! Сейчас я могу ошибиться, где Багрицкий, где Грибачев, ну один вариант такой: «Апрель уже в намеке / чуть бледноватых звезд. / На тополь кривобокий / слетает первый клест», – не помню, кто из них кто. И другой: «Весна уже в намеке / холодноватых звезд. / На явор чернобокий / садится первый дрозд» – понятно, да?
Волков: Да-а.
Евтушенко: Я показал всё это, процитировав, и сказал, что перед нами – предмет поэтической клептомании. Этого человека нельзя обвинить в плагиате даже. Но дело в том, что именно этих авторов, у которых он заимствует их образы, он и разоблачает как поэтов. И поносит все время. И употребляет дубинку против них. И против того же Пастернака, и против того же Багрицкого. И надо все-таки иметь чувство благодарности, если ты кому-то подражаешь – волей или неволей – или что-то заимствуешь… Короче говоря, забавно разобрал, люди хохотали. Но, конечно, и потрясены были, что совсем ведь мальчик (я пришел, кстати, в собственноручно вышитой крестиком украинской рубашке) – и такое первое выступление в Союзе писателей! Ко мне подходили, оглядываясь, чтоб никто не видел, жали руки. «Мы его все, – говорят, – боимся, а ты молодец!» Вдобавок через несколько дней в «Правде» появляется статья с разгромом этой книжки Грибачева. Это в принципе немыслимо было представить!
Волков: А может быть, что кто-то из высокого начальства услышал ваше выступление?
Евтушенко: Конечно, так оно и было. Или это было следствием слухов о моем выступлении. Про меня тогда и пошел слух, мол, не может быть, чтобы за спиной этого человека никто не стоял. А кто мог стоять? Только Сталин. Потому что никакие фадеевы не могли бы себе по отношению к Грибачеву такого позволить. Но это безусловно понравилось Фадееву.
Волков: А может, и Сталину?
Евтушенко: Этого я не знаю. Насчет Сталина – не знаю. Но Сурков мне шепнул однажды на ходу: «Ух ты, – говорит, – какой! Смотри-ка!» Хотя позднее мне предстояло с ним схватиться тоже. И уже потом я приучил их к тому, что могу говорить такие вещи, которые никто не говорил. Как будто я на это имею право. Как будто мне кто-то покровительствует – может быть, и Сталин. То есть я вел себя как человек, который знает, что делает.
Волков: А это был блеф, значит?
Евтушенко: Ну какой блеф! Я не блефовал. Я не притворялся, я вел себя так по наивности.
Волков: Это же поступок камикадзе – в тот момент напасть на Грибачёва!
Евтушенко: Да не понимал я этого!
Волков: Неужели вы были такой наивный, Евгений Саныч?
Евтушенко: Ну, таким уж наивным не был, но я не был и таким уж опытным. Просто пришел с улицы мальчишка…
Волков: Поразительная ситуация, уникальная! С трудом верится.
Евтушенко: Но опыт жизненный у меня уже был. Когда я попал в геологоразведочную экспедицию, мне было пятнадцать лет. И у меня оказались пятнадцать уголовников под начальством. Расконвоированных! По большим срокам сидевших! Там даже бывшие убийцы были.
А когда я возвращался из экспедиции, мы с мамой ехали в трамвае. Я привез ей из Петропавловска – это город в Казахстане – бидон топленого масла и мешок конской колбасы копченой и рассказывал ей всё, о чем наслышался там в Казахстане, в Джеламбете. И вдруг вижу – у нее слезы катятся! Я говорю: «Мама, что с тобой?» И люди в трамвае – мы на задней площадке стояли – в сторону стали смотреть… «Женечка, ты ж через каждое третье слово употребляешь нелитературные выражения!» Потому что я просто говорил так – и не замечал даже этого. То есть я в какой-то степени, как вам сказать…
Волков: …немножко приблатнились.
Евтушенко: Не то что приблатнился, но появилась какая-то лихость. Понимаете?
Волков: Да, это опыт определенной среды. И, интересно, он вам пригодился в Союзе писателей.
Евтушенко: Это как-то сразу вызывало элемент уважения. И главное, что пугало: кто-то за ним стоит!.. И ведь они ничего не могли со мной сделать, потому что у меня книжка была написана, потом я сразу написал другую, уже гораздо лучше. А в Литературном институте я другие стихи стал писать, потому что попал в другую литературную среду.
Волков: Где уже были требования более высокие…
Евтушенко: Да, конечно, совсем другие!
Протекции
Волков: Поступление в Литинститут без аттестата зрелости, затем в члены Союза писателей без высшего образования и выпуск поэтической книги в столь юном возрасте – должны были быть какие-то люди, которые к вам благоволили, ценили вас, считали, что ради вас могут пойти на явное, как бы это выразиться, уклонение от существующих официальных норм. В сталинское-то время! Когда буква закона, не говоря уже о духе, исполнялась неукоснительно – и вдруг такое явное нарушение! Любой дурак мог сесть и написать донос: что ж это Евтушенко взяли без аттестата зрелости?! Значит, люди сознательно игнорировали эту опасность. Кто на это пошел? Вот, скажем, в Литинституте.
Евтушенко: Литинститут… Секретарем приемной комиссии – вроде ничего не означающая должность – работал выпускник Литературного института Володя Соколов. Прекрасный поэт, один из лучших наших поэтов. Первый человек, кстати, который описал войну глазами детей. У него были чудесные стихи. «Четвертый класс мы кончили в предгрозье, / Из пятого мы перешли в войну…» Он чуть-чуть постарше был меня. Он меня очень любил, мы были близкими друзьями.
Волков: И он с кем-то пошел консультироваться?
Евтушенко: Нет, конечно. Но все-таки какая-нибудь бумажечка должна же быть. А был такой поэт Саша Коренев, бывший разведчик – я дружил с фронтовиками, у меня быстро находился с ними общий язык, – и Саша, зная, что у меня нет никаких документов, познакомил меня с одним человеком. По-моему, тот умер уже. А если жив, дай бог ему здоровья! Он ничего особенно преступного не сделал, но все-таки превысил свои полномочия. Он очень любил поэзию, был отставной майор или полковник и заведовал военной заочной школой. Там можно было экстерном получить десятиклассное образование, и этот человек дал мне справку о том, что я прослушал десять классов. Она не была аттестатом зрелости, просто удостоверяла, что я прослушал десять классов.
Потом мое имя упомянул Фадеев в статье в «Правде»…
Волков: О, это уже посерьезней! А как Фадеев узнал, что есть Евтушенко?
Евтушенко: Понятия не имею!
Волков: Он в обойме какой-то вас упомянул – «молодые таланты»?
Евтушенко: Да-да, что-то вроде: «…появляются молодые таланты. Вот сейчас издали книгу совсем молодого поэта Евтушенко, редкий случай…»
И действительно редкий случай, чтобы у автора вышла книга в девятнадцать лет. А книга… Кто мне помог с изданием книги? Решающую рецензию писал Сергей Наровчатов, тоже фронтовик. Мне фронтовики всегда помогали. Наровчатов мне сказал, что книга моя плохая, но «из тебя получится толк, ты любишь стихи вообще больше, чем свои собственные». И еще он сказал: «Ты молодец, что знаешь очень много стихов. Сначала поэт должен стать настоящим читателем». Наровчатов был красавец. Правда, выпивал сильно. Он начал писать рецензию, а потом говорит: «Да пиши сам!» И я написал сам, пока он похрапывал. Потом ему показал, и он подписал.
Волков: А как же приняли к публикации книгу практически от никого?
Евтушенко: А потому что я печатался уже. У меня уже были стихи «Свободу Назыму Хикмету!», например, стихи о Манолисе Глезосе. Я мелькал во всех газетах, я, по примеру Кирсанова, заполонил их все…
Волков: Но все-таки возвращаясь к книге… Кем в итоге был решен вопрос? Никаких проблем не было, никто не возражал? Вспомните, как трудно было напечатать первую книжку молодым поэтам потом, в более поздние годы… Евгений Рейн сколько дожидался! По-моему, тридцать лет!
Евтушенко: Ну что вы сравниваете мою первую книжку и книжку Рейна! В моей – ну, только рифмы хорошие… Еще там было стихотворение о Сталине:
Волков: Между прочим, не бездарные стихи.
Евтушенко: Да ничего хорошего там нет, только рифмы: «оботкав – ободках» разные… Этим книжка моя и выделялась. Какая-то кирсановская поэтика была, безусловно. Но ничего не было такого, за что можно было бы громить.
Волков: И после этой книжки вас приняли в Литинститут. А как с членством в Союзе писателей получилось?
Евтушенко: Ну, Фадеев, как я уже говорил, упомянул меня среди молодых талантов. Потом в «Литературной газете» статья вышла обо мне и Телешове и фотография напечатана: старейший писатель союза Телешов и самый молодой – Евтушенко.
Волков: Что, вы вместе с Телешовым? Или Телешова была фотография отдельно, ваша – отдельно?
Евтушенко: Нет-нет! Это вместе нас сфотографировали специально!
Волков: А в Союз писателей когда вас принимали, кто написал рекомендацию?
Евтушенко: Кирсанов и Долматовский, хотя оба мне сказали, что книга моя плохая, но толк из меня будет.
Волков: А возражения были? Кто-нибудь против выступал?
Евтушенко: Да нет, не было. Просто тянулось немножко, но потом всё как-то устаканилось. Когда фотография появилась моя с Телешовым.
У меня ведь только положительные рецензии на книжку первую были. Борис Соловьев даже в «Комсомолке» статью написал, между прочим.
Волков: Да уж, это были знаки высшего одобрения. А скажите, Евгений Саныч, почему вас не выдвинули на Сталинскую премию в те годы? Ведь вы тянули! Неужели не было разговоров? Юрий Трифонов, молодой еще, студентом Литинститута, получил же за своих «Студентов»…
Евтушенко: Со мнойникогда этого не было. Нет, этого не было никогда.
Литинститут
Евтушенко: 1952 год, Сталин еще жив. Я пришел в Литинститут и познакомился с Робертом Рождественским. Он приехал из Петрозаводска, стоял большой такой, волейбольно-баскетбольный – он играл в волейбол, кстати, за сборную Петрозаводска. Меня уже знали, все читали газету «Советский спорт», где меня печатали без конца. Я печатал и интервью с футбольными тренерами, и статьи о футболе. И стихи все время… Да нет, я уже везде был! И в «Московском комсомольце» печатался, и в «Комсомолке» печатался, и в «Труде» – да где угодно! Я примелькался уже.
Лёня Жуховицкий, я помню, восторгался моими стихами, потому что они ему по форме очень нравились. Он стал мне сразу цитировать мои стихи. Ровесник! Сейчас вспомню… «У какой-то карты…» «Ночами не спал ты / над картою Спарты / вместе со мною / Грецией / грезил…» Я все время аллитерациями играл. Никто этим почти не занимался, кроме Кирсанова. А потом посмеиваться надо мной стали ребята и проверяли вот на чем. Интересная была игра: проверяли на вшивость по знанию запрещенных поэтов. Открыто! Вот стоял Роберт и читал мне «От Махачкалы до Баку / Луны плавают на боку…» – а я продолжал, я уже знал Бориса Корнилова. Мы учились по расстрелянным запрещенным поэтам. Или Павла Васильева: «Крутит свадьба серебряным подолом». А я продолжал спокойно: «И в ушах у нее / не серьги – подковы…» О! Всё!
Волков: Это был пароль.
Евтушенко: Пароль, да. Сразу: опа! Ух ты! Во даешь! А что ж ты пишешь такое дерьмо в своем «Спорте»? Я сразу ощутил эту профессиональную среду.
Волков: Которая уже поднимала планку…
Евтушенко: «Ну, рифмочки у тебя хороши, ничего не скажешь. Ну а что дальше-то?» И я тогда написал стихи в стенгазету. Три стихотворения. «Вагон»: «Стоял вагон, видавший виды <…> / Он домом стал. В нем люди жили. <…> / Хотели сделать всё, чтоб он… / не вспоминал, что он – вагон…» Понимаете, это уже другие были стихи. Или «Влюбленные встречались, как ведется…» – лирическое стихотворение.
Волков: А в эту стенгазету каждый приносил свои стихи? Или их как-то отбирали?
Евтушенко: Нет, меня попросили, я и написал. И подошел ко мне Владимир Солоухин и сказал: «Ты смотри, ты у нас, оказывается, поэт, а не просто рифмодел!»
Волков: То есть эволюция поэта Евтушенко происходила следующим образом: сначала ему просто хотелось рифмовать, а потом, когда ему стали говорить «ну да, брат, рифмы у тебя хороши, а содержание – дерьмо», – тогда он стал откликаться на общественный запрос.
Евтушенко: Ну, просто я почувствовал, что надо что-то другое…
Волков: А у кого на семинаре вы были?
Евтушенко: Я был официально у Захарченко. Он, знаете, какие стихи писал? Вот не догадаетесь, кому посвящено. «Я помню девочку. / Она лежала / Цветком подрубленным среди травы. / Свинцовое невидимое жало / Ее прижало – это были вы…» Это было письмо Мессершмитту! Вот такой был Захарченко поэт. Он был редактором журнала «Техника – молодежи». Вообще странно так жил. Почему-то за границу ездил на лыжах кататься…
Волков: Это уже о чем-то говорит.
Евтушенко: Да. Как и сын Блока, впрочем, – был такой журналист спортивный. Но тогда представляете, что такое – ездить на лыжах кататься в Швей-ца-ри-ю!
Волков: Не представляю!
Евтушенко: В общем, для меня Литинститут сыграл огромную роль. У нас были хорошие курсы. Миша Рощин у нас был. А на следующий год Белла Ахмадулина появилась…
Белла
Евтушенко: Белла была необычайно обаятельной. На нее оборачивались на улице, даже когда не знали, кто она такая. В ней была поразительная притягательная сила. Ну, и талант, конечно, большой. Очень, очень большой!
Вот вы знаете Беллу… Она же была похожа на какую-то экзотическую птицу. Правда же? Совсем как будто не отсюда. Она же писала сама про себя: «И всюду замечая удивление прохожих, наблюдающих меня…»
Помните у нее такие строки? Это правда. В ней что-то было необыкновенное. Сочетание кровей: татарской, итальянской… Ее некоторые упрекали в манерности, но это была манерность совершенно естественная. Она была добрейшим человеком и, между прочим, смелейшим. Если ей и не по характеру ее художественного дарования было писать так называемые гражданские стихи, то ее хрупкая ручка подписала вообще все письма, которые только можно было подписать, чтоб заступиться за кого-то. Ведь она же была единственной, кто не побоялся приехать к Сахарову туда, в ссылку! Мало того! Как она это сделала! Она приехала в огромной парижской шляпе, которая даже не помещалась в такси, с огромным букетом хризантем – и раздвинула топтунов, которые сидели в прихожей. Они же никого не пропускали к Сахарову. Мне Андрей Дмитриевич рассказывал, как это было. Она просто их вежливо раздвинула хризантемами, этих людей, и они ничего не могли сделать! Вот у нее это было. Она была совершенно удивительная.