«Ой ли?» – думаю я себе. Но вслух говорю: «Господа, это все очень интересно, но слишком неожиданно. Для меня все происходит слишком быстро. Прежде всего позвольте вам сказать, что я ни в какой санаторий не поеду, а поеду в Россию. Возможно, здоровье мое и плохое, но, знаете, я смерти не боюсь».
«Ну кто же говорит о смерти? Нет, нет. Не поймите нас неправильно. Все не так плохо. Ваша болезнь не так уж серьезна. Тем не менее вы очень больны. Ваше здоровье внушает опасения. Может быть, вам угодно, чтобы мы вас направили к другому врачу?» – «Нет. Нет. Я не пойду ни к какому врачу, кроме того, которого сам выберу – с помощью своих друзей. Затем, если то, что вы говорите, окажется верным, я не поеду в санаторий, а вернусь в Соединенные Штаты. Но даже если бы я лег в санаторий здесь, это был бы мой личный выбор». И смотрю на них. «Отлично! Отлично! Все будет так, как вы захотите», – но я вижу, что не все так уж отлично. Опять переговариваются. Приносят снимки легких. «Да вы сами посмотрите». Да я ничего не понимаю в этих снимках, настаиваю я. Я не могу читать снимки с той квалификацией, с которой это делают они. Но поскольку они так волнуются, я сделаю вот что. Пусть каждый из них напишет мне письмо с объяснением моей болезни, я пошлю эти письма вместе со снимком другому врачу и, если он с ними согласится, я дам знать об этом. Если же нет, то будем считать этот инцидент исчерпанным. Устраивает такой подход?
На этом и порешили, и врачи тут же продиктовали соответствующие письма. Они вынуждены согласиться. Диктуют два письма. Снимок будет отправлен в отель. Я уезжаю с письмами, и – вот она, человеческая натура – мне становится интересно, что же со мной не так. Я чувствовал себя довольно хорошо – стал немного задыхаться в прошлом году, тем не менее – будь что будет, главное без них. Мне не нравится их подход. И еще счет. Помнится, что за рентген просили $12, но теперь просят 20. И моложавый врач спокойно заявляет, что я ему должен 100 марок ($25,00) за два визита. Я плачу – и потом узнаю, что оба этих счета слишком велики для двух таких молодых берлинских врачей, что, как правило, Бёнхайм получает не более $5 США за вызов, и это считается много. 10 марок за визит должно было быть достаточно.
Теперь – в отель. Захожу – звонит телефон. Это Льюис. Могу ли я поужинать с ним и с Дороти Томпсон? Я не могу. Договорился с герром Карлом Федеру. Ну, а как насчет чая? Я начинаю расспрашивать о врачах; описываю ему ситуацию. Он очень заинтересовался. Говорит, что не знает, но узнает. Почему бы не прийти и не поговорить. Я соглашаюсь и сажусь на такси до отеля Hercules – 13 Kaiser Freiderich Wilhelm Strasse. У него очень большой номер в старой немецкой гостинице. Я излагаю свое дело. Он говорит только о том, что делал раньше. В 6:30 я ухожу и спешу обратно, чтобы встретиться с Федеру. Он пришел с Эльзой Кашель, которая родилась в Америке и прекрасно говорит по-английски. Она жила в России. С ним и с ней я еду в ресторан Huttes на Potsdammer Platz – это, по-моему, что-то вроде курорта, где собираются все околохудожественные, окололитературные и околотеатральные гранды Берлина. Г-жа Федеру по-настоящему симпатичная и приятная женщина. И директор школы Элизабет Дункан здесь, в Берлине. С ними звездная ученица – худая, решительная и напористая девушка. Ах, какая она чудная – изумительно! Там, где-то там был какой-то танцевальный вечер. И там был г-н Иосиф [нечитаемо] из Мюнхена – критик, юморист, и я не знаю, что еще. Мы сидим и ужинаем. Тут два вида вина. И восхитительный omlettes confiture. Я сижу до тех пор, пока могу, то есть примерно до 11 [вечера], а затем оплачиваю счет и с извинениями откланиваюсь. Чувствую себя не слишком хорошо. По дороге меня нагоняет тоска по родине. Я здесь – почти за 4000 миль от Нью-Йорка. Уже девять или десять дней, по крайней мере. И я заболел – может быть, серьезно. А вдруг – смертельно? А Хелен так далеко. И мне так плохо. Я чувствую себя совершенно несчастным и посылаю ей каблограмму из двадцати слов. О, если бы она была здесь. Несколько часов лежу в постели и чувствую себя сиротой – всеми отвергнутым, в утлой лодчонке.
<i>30 окт. 1927 года, воскресенье, Берлин, отель Adlon</i>
Утро ясное, и я чувствую себя немного лучше, но только немного. Решаю завтракать в отеле. Беру N.-Y. Tribune и читаю о России – о хитростях большевиков. Положительно, загадка российского правительства растет не по дням, а по часам. По крайней мере, для меня, человека, который находится в тысячах миль от границы, она все еще остается загадкой. Крестьяне голодают – и они не голодают. Они поддерживают существующее правительство – и они этого не делают. Москва – холодный, запущенный, хотя и привлекательный город, и его климат, право, не хуже берлинского. Вода непригодна для питья – вся вода в России такова, там можно заразиться тифом, и при этом в Москве положительно лучшая питьевая вода в мире. Советские лидеры – лжецы и обманщики, и наоборот. Они могут заимствовать все деньги, которые им нужны, – и это не так. Ленинград – холодный, заброшенный, малярийный город, и при этом он грандиозен – как, скажем, Амстердам или Венеция, с красивыми западными зданиями, но при этом с некой восточной фантазией. В Москве или Ленинграде можно жить в гостинице, как в Нью-Йорке или Берлине, – и нет, никак нельзя! Положительно я сдаюсь. Голова пухнет, невозможно понять, кому верить. Бесконечное число людей, к которым нужно обращаться за информацией. Вчера вечером за ужином Эльза Ригле – ей за 50, она энергичная, все еще неплохо выглядит, родилась в России, грамотный наблюдатель и даже статистик – направила нас в квакерский центр в Москве. Там можно надеяться узнать правду, потому что у них есть рабочие по всей России, которые говорят по-английски и которые постоянно приезжают и уезжают. Адрес – Boris Oglebsky, Perelook 15 , спросить мисс Энни Хейнс из Хейверфорда, Пенсильвания. Было бы хорошо перед этим ей написать о том, что я приеду, и попросить комнату. Но обо мне должны заботиться Советы. Да, но я должен быть там, где правдивая информация будет бить ключом.
В любом случае хороший совет. Я должен взять все свои наличные деньги – около 1700 долларов, кстати, – и купить на них рубли в Берлине. Кто-то только что написал, что в Москве мы сможем получить за доллар только 2 рубля 90 копеек, тогда как здесь, в Берлине, за доллар сейчас можно получить от 4 до 4,20 рубля, я решаю провернуть выгодную сделку на рынке немедля. Но сегодня воскресенье, и пока я размышляю над всем, что слышал, решаю закончить статью для Metropolitan Syndicate – и делаю это. Между тем приходит Бруно Майзельс – немецкий критик. Он хочет, чтобы я пришел к нему к обеду. Я соглашаюсь. В это время звонит Льюис. Он только что нашел врача. Это профессор, доктор К. Р. Шлайер, главный выездной врач больницы Августы Марии.
Он дает мне адрес. Поскольку это так важно, я звоню Шлайеру, и он просит меня приехать немедленно. Он оказывается одним из тех здравомыслящих немцев, на которых можно положиться, – высокий, светловолосый, серьезный. Говорит по-английски с «зис» (this) и «зат» (that). Я показываю ему письма двух моих докторов и рентгеновский снимок. Он становится серьезным, но хочет провести свое исследование. Просит описать все симптомы. Я рассказываю свою историю. Он сразу же решает, что у меня в сердце – и в системе кровообращения – все хорошо. Затем исследует мочу. В ней тоже нет ничего плохого. Наконец он говорит, что, если я приеду к нему в больницу Августы Марии, то он проверит кровь и мокроту. Но он тоже опасается, что климат России будет для меня вреден. Обязательно ли я должен ехать? Может быть, мне лучше вернуться в Америку и поехать летом? Я с ним не спорю, но решаю поехать в Россию. Возвращаюсь в гостиницу и нахожу там Майзельса. Мы говорим о Берлине и о том, где здесь можно поесть. В итоге решаем ехать в Bedjerre. После этого он звонит своей жене и еще нескольким людям, которые должны выступить в качестве переводчиков, хотя мы и так хорошо понимаем друг друга. Так проходит еще один немецкий вечер – на этот раз с молодыми немецкими литераторами. Я мог бы их описать, но они мне не очень нравятся. Жена Майзельса очаровательна, а он всегда интересен, но не очень глубок. В Bedjerre с десяток девушек откровенно предлагали себя, но ко мне никто не подошел. Мы взяли коньяк, две бутылки вина и стейки. Стоило это все 35 марок – практически девять долларов США. Говорили больше о Германии. Литературы мало. Лучшими по-прежнему остаются американские фильмы. Меня всегда поражает низкое состояние европейского вкуса, который воспринимает это как непреложную истину. В 11 [вечера] – в немецкую кофейню, где еще больше художников и писателей. Откуда они все берутся? Я встречаю чрезвычайно умного немца, который был в России. Он рассказывает об огромных размерах страны – 1/6 часть суши; о различиях в климате; о Тифлисе на Кавказе – это как Ривьера; Одессе – там тепло, наверное, как в Техасе. Там 61 территория – или похожие образования. Они самоуправляемы, но соглашаются с коммунистической идеей и используют советский механизм лидерства и руководства. Он любит Москву – очень, это красивый город, но Ленинград еще интереснее, город, построенный царями, чтобы убежать, как он полагает, от чисто азиатского влияния, которое сильно ощущалось в Москве; здания все западные. Он построен более систематически, нежели Москва. Но там очень влажно и потому очень холодно зимой. Нужно тепло одеваться. Не лучшее место для человека с проблемными легкими… Опять-таки вода повсюду в России плохая. Пить ее нельзя. Тиф. Но жить можно; еда хорошая. Нужно наслаждаться различиями, а не удобствами. Затем он обращается к американской литературе. Находит ее интересной с точки зрения описания; с психологической или духовной стороны в ней ничего нет. Так он думает о писателях последних 20 лет. Я соглашаюсь.
* * *
Русские больше всего пострадали от тирании и неверного правления, поэтому они дальше продвинулись к свободе.
<i>31 окт, 1927 года. понедельник. Берлин, отель Adlon</i>
Сколь многое у немцев меня интересует.
Больница Августы Марии — [нечитаемое слово]. Завтрак с Виндмюллер, общая болтовня. Лекарства. Я говорю о статье в MS и письме. Эдвард Фитцджеральд звонит по телефону, а затем приходит, чтобы забрать MS. Я отдаю ему отредактированную статью. Звонят по телефону Льюис, а также секретарь американского посольства. Звонит Федеру – узнать, могу ли я выйти во вторник вечером. Там должна быть фрау Фейхтвангер. Я наконец освобождаюсь и пишу до 11 вечера. Потом в соседний ресторан за омлетом с коньяком – и в постель. Ресторан напоминает мне старые заведения Сент-Луиса.
Вторник, 1 ноября – пишу до полудня. Виндмюллер рассказывает мне о неграх и о своих приключениях. Выхожу за туфлями и забираю их. Затем в отель. Приходит Фитцджеральд, [нечитаемое имя], корреспондент London Post. В основном по России, Европе. Самый интересный – Фитцджеральд. Мы едем к Федеру. Опоздали! Вечер. Гостиница, я снова пересматриваю MS. Спать. Доктор Шлайер звонит, чтобы сказать, что у меня все Ок.
<i>2 нояб. 1927 года. среда. Берлин, отель Adlon</i>
Льет как из ведра. Ни слова об отъезде. Звонит Синклер Льюис. Говорит, что Харрис в отеле. А также Гауптман. Иду на встречу с Харрисом. Покупаю рубли на 200 [долларов]. Ни слова об отъезде. Иду в здание «Рабочих». [Нечитаемые слова] нет. Звоню в ам. посольство. Они меня ждут. Фрау Фейхтвангер! Звонит Нойзе. Оплачиваю счет. На вокзал с Нойзе. Цветы. Коммунисты. Скрываюсь в купе.
<i>3 нояб. 1927 года. четверг. на пути в Россию</i>
Польские равнины. Как Канзас. Как Чехословакия. Мой попутчик. Дома крыты травой. Нечто тяжелое. Варшава. Мне это не нравится. И поляки тоже. Завтрак моего французского товарища. Художнику должно быть хорошо в польской деревне. В ней есть «атмосфера». Можно понять Шопена, Сенкевича, Падеревского, которые там выросли. Длинные полосы зеленой травы или черной почвы, окаймленные темными елями. Бесконечные серебристые березки; очаровательные, хотя (возможно) с санитарной точки зрения ужасные крестьянские дома или лачуги с крышами, крытыми зеленым дерном. Обширные плоские болота, реки и озера. Полные, крепкие девушки и женщины, а также грузные и при этом по-своему колоритные мужчины. Идеальная земля для такого темперамента, о котором писал Тургенев. Покосы, укрытые скирды и стога сена. А вот… Здесь, оказывается, есть хорошие беленькие оштукатуренные одноэтажные домики и неплохие дороги… Белосток. Гололед. Много новых зданий. Впечатляющего вида офицеры и полицейские в теплых и явно удобных мундирах мелькают там и сям – просто кладезь условностей, изобретательности и сексуальности. Пара девушек в нарядной одежде, шелковых чулках и туфлях – и тяжеловесные крестьянки во множестве юбок, с волосами, собранными в пучки, и с дешевыми сумками. Дороги в основном грязные и очень плохие. Судя по тому, что я вижу, весь мир пытается решить жилищную проблему – в том числе и Польша. За Белостоком – снег, первый снег, который я видел в этом году. Группки домиков, крытых дерном или соломой, они тесно прижаты друг к другу, но стоят на этих великих равнинах на огромных расстояниях друг от друга. Леса, открытые пространства, тоскливые равнинные реки, снова леса, а затем группа таких домиков. Как одиноко. Ни души в поле зрения. Лошадь, ну, может быть, корова или две. Несколько свиней, подрывающих корни. Возможно, именно от этой земли здешние рабочие, греясь у огня в холод, и приобретают свой характер, в котором тесно переплетены чувства любви и ненависти. И эти далекие, далекие отсюда города – Берлин, Париж, Лондон. И общая интенсивная жизнь этих миллионов и миллионов (если не больше) куда-то бессмысленно спешащих людей, не остающихся в одиночестве. Даже в поезде, когда я проезжал эти места, меня пробивала дрожь. Мне зябко от одиночества сельской жизни – а у них она вся проходит здесь. Я рад, что доехал до Волковыска – с его, как обычно, белым зданием вокзала. Почему поляки и чехи так любят белые вокзалы? Почти все дома у них новые, длинные и желтые – возможно, на две или три семьи. Мне это все почему-то напоминает Миссури, Айову, Канзас… Эти фургончики с лошадьми, которые никак не умрут от тяжелой работы.
Тучи ворон, летающих над снегом, я думаю об отступлении от Москвы [нечитаемое слово]. Длинная процессия из крестьянских фургонов, возвращающихся с полей в сумерках – их тут сотни. Впервые я вижу «тройку» и ощущаю реальность, которую изображали русские писатели. Но это Польша. В 17:00 нам предлагают чай с пирожными. Все новые и новые станции. Ужин – рядом с российской границей. В вагоне-ресторане отказываются от русских денег. Марки, злотые, доллары – да. Но не рубли. Подъезжаем к […]. Граница. Прекрасная польская станция. Множество полицейских и солдат. Теряем здесь еще час. Там, через границу, – Россия, Негорелое. Сейчас ночь. Снова солдаты и люди, паспортный контроль. Но сразу чувствуются перемены. Как-то все более мягко, более эмоционально, менее «железно». Мне стало ясно, что здесь пересадка. «Дорогой товарищ». Перегрузили мои сумки, я захожу в зал, который оказался залом приема делегатов. Группа. Речи. Ответы. Нам дают поесть. Г-н Джи из Чикаго – китайский делегат из Чикаго, который знает обо мне. Г-н Лео из Сан-Франциско (Университет имени Леланда Стэнфорда), который также знает обо мне. Оба говорят по-немецки. Потом под звуки оркестра группу провожают к поезду, и меня помещают в одно купе с г-ном Джи. Он говорит: «Я не ожидал столь многого на этой земле». Еще выступления – на этот раз делегаты – в том числе г-н Лео – из поезда, но по-немецки. Он тоже против Das Kapitalisms. я оставляю свои сумки. Телеграмма из Москвы переводит меня в отдельное купе. Постель застилают только к полуночи. Неопрятный французский товарищ по соседству.
Москва
<i>4 нояб. 1927 года. пятница, в России</i>
6 утра. Снегопад. Север, похоже, пристрастился к маленьким красным фургончикам, запряженным одной лошадью. Как и в Норвегии, здесь зимой защищают железнодорожные пути от снега живыми изгородями или заборами с двух сторон полотна. Насколько я вижу, это настоящий народ великих русских писателей – Толстого, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Салтыкова. Изображенные ими типы можно увидеть повсюду. Тугодумные и все же проницательные крестьяне; самонадеянные и даже сейчас, при коммунизме, пользующиеся определенной властью мелкие чиновники (проводники на железной дороге, начальники вокзалов и т. п.). я вижу, как крестьянин в драном пальто и шапке проходит перед чиновником и приподнимает эту шапку. Я вижу, что представители рабочего класса сознательно и довольно неохотно, но тоже это делают. Та быстрая, нервная энергия, которую часто можно видеть даже у самых обычных американских рабочих, здесь не востребована.
Сейчас 2:30 [дня], мы должны прибыть в 3. В соседнем купе французские коммунисты явно пишут речь, с которой собираются обратиться в Москве к иностранным товарищам – они позаимствовали для этого мою авторучку, я постоянно слышу слово «confreres» (собратья) с характерной французской интонацией. На чисто французский манер произносятся также слова «Vive la Commune» («Да здравствует Коммуна». – Пер.) и «capital» (столица. – Пер.). Чувствуется, они потрясающе проведут время, когда туда доберутся. А вот и сама Москва. Пока не очень впечатляет. По далекой дороге – по крайней мере так видно из окна поезда – мчится автобус. За пределами города появилось небольшое количество новых домов. Когда поезд остановился, оркестр заиграл мелодию, которая, как мне объяснили, является «красным» гимном, – «Интернационал». Совершенно не воодушевляет. Зазвучали речи – возможно, среди них и та, в сочинении которой я опосредованно принял участие. Но специальные посыльные (между прочим, оба евреи) уже нашли меня и повели к автомобилю, который должен доставить меня в Grand Hotel на Красной площади. Но что это за жалкая кучка авто перед вокзалом! В самом захолустном городишке Джорджии или Вайоминга нашлись бы машины получше. А люди! Смесь европейцев и азиатов! Интернациональная азиатская жизнь с некоторой примесью европейской. Всюду нелепость, обветшание и ветхость; старые – и вообще не очень приглядные постройки в смеси с экзотическими театрами, залами и, конечно, церквями. Одряхлевший «Луна-парк».